Доктору Сондерсу повезло в том отношении, что, несмотря на некоторые достойные сожаления привычки, которые в других частях света, несомненно, сочли бы грехами (vérité au delà des Alpes, erreur ici) [27], он просыпался по утрам с необложенным языком и в хорошем настроении. Потягиваясь со сна, он выпивал первую чашку душистого китайского чая и выкуривал первую сигарету, с удовольствием думая о предстоящем дне. В маленьких гостиницах на островах голландской Ост-Индии завтрак подают очень рано. Он всегда один и тот же. Папайя, oeufs sur le plat[28], холодное мясо и эдамский сыр. Как бы вы ни были пунктуальны, яичница все равно окажется холодной: два желтых глаза на тонкой белой пленке встретят вас немигающим взглядом, словно их вырвали из глазниц какого- то отвратительного чудовища, обитателя морских пучин. Кофе — порошок, к которому вы добавляете разведенное кипятком сухое молоко. Тосты — черствые, разбухшие от воды и подгоревшие. Именно такой завтрак подали в столовой гостиницы в Канде молчаливым голландцам, которые торопливо проглотили его перед тем, как разойтись по своим конторам. Но доктор Сондерс встал на следующее утро поздно, и А-Кай принес ему завтрак на веранду. Доктор с удовольствием съел папайю, с удовольствием съел яичницу, только что со сковороды, с удовольствием выпил чашку ароматного чая. «Жизнь — прекрасная штука», — подумал доктор. Он ничего не хотел. Он никому не завидовал. Он ни о чем не сожалел. Утренний воздух был все еще свеж, в чистом бледном свете четко вырисовывались все контуры. Под самой верандой с высокомерным и самодовольным презрением к жестоким лучам солнца выставлял напоказ свою великолепную листву огромный банан. Доктор Сондерс не мог удержаться от философствований; он сказал себе, что смысл жизни не в острых моментах волнений, а в безмятежных промежутках между ними, когда ничем не тревожимый человеческий дух может рассматривать свое бытие с той же отрешенностью, с какой Будда созерцает свой пуп. Что может быть приятней, чем насыпать в яичницу побольше перца и соли, сдобрить ее острой соевой приправой, а когда съешь, подобрать остатки кусочком хлеба — самый вкусный глоток! Этим и занимался доктор, когда на улице показались Фред Блейк и Эрик Кристессен. Широким, размашистым шагом они подошли к веранде, взбежали по ступеням, кинулись в кресла у столика доктора и крикнули боя. Они вышли на прогулку к кратеру вулкана еще до рассвета и сейчас были голодны как волки. Бой принес из кухни папайю и блюдо холодного мяса, и они прикончили это прежде, чем появилась яичница. Настроение у них было великолепное. Как это бывает в юности, вчера — просто знакомые, сегодня они уже были друзья и называли друг друга «Эрик» и «Фред». Подъем на гору был очень крут и тяжел, и преодоленные препятствия привели их в возбуждение. Они болтали чепуху и смеялись без всякой причины. Они были похожи на двух мальчишек. Доктор никогда еще не видел Фреда таким веселым. Эрик явно очаровал его, и общение с юношей, всего несколькими годами старше, освободило Фреда от скованности. Казалось, он расцвел и еще помолодел. Он выглядел совсем юным, просто не верилось, что это взрослый человек, и его низкий звучный голос вызывал невольную улыбку.
— Вы знаете, этот парень силен как бык, — сказал Фред, с восхищением глядя на Эрика. — В одном месте подъем был чертовски трудный, подо мной подломилась ветка, и я поехал вниз. Я мог здорово разбиться, сломать ногу или еще что–нибудь. Эрик поймал меня одной рукой, сам не понимаю как, поднял и поставил на землю. А я вешу одиннадцать стоунов с лишком[29].
— Я всегда был сильным, — улыбнулся Эрик.
— Давай померимся.
Фред поставил локоть на стол, Эрик тоже. Они приложили ладонь к ладони, и Фред попытался согнуть руку Эрика. Он старался изо всех сил, но рука не шелохнулась. Затем, слегка улыбнувшись, датчанин нажал на руку Фреда и постепенно опустил ее на стол.
— Я рядом с тобой просто мальчишка, — засмеялся Фред. — Да, черт подери, у того, кого ты ударишь, не много шансов. Ты когда–нибудь дрался?
— Нет. С какой стати? — Эрик кончил есть и закурил манильскую сигару, — Мне надо идти в контору, — сказал он. — Фрис спрашивает, не приедете ли вы к нему сегодня вечером? Он приглашает нас всех на ужин.
— Ничего не имею против, — сказал доктор.
— И капитана тоже позовите. Я зайду за вами около четырех.
Фред смотрел, как он удаляется.
— Помешанный, — сказал он с улыбкой, оборачиваясь к доктору. — По–моему, у него не все дома.
— Да? Почему?
— Вы бы слышали, как он разговаривает.
— А что он сказал?
— О, не знаю. Дикие вещи. Спросил меня о Шекспире. Много мне о нем известно! Я упомянул, что читал «Генриха V» в школе (мы проходили его один семестр), и он принялся декламировать одну из речей. А потом стал толковать о «Гамлете» и «Отелло» и бог знает еще о чем. Он их ярдами наизусть шпарит. Я даже пересказать вам не могу всего, что он говорил. Я сроду ничего подобного не слышал. И самое смешное, хотя все это чистейшая чепуха, вовсе не хочется сказать ему, чтобы он заткнулся.
В его искренних голубых глазах еще светилась улыбка, но лицо было серьезно.
— Вы не бывали в Сиднее?
— Нет, никогда.
— У нас есть свои любители литературы и театра. Это не по моей части, но иногда не удавалось отвертеться. Женщины главным образом. Они с три короба наговорят о книгах, а потом, ты и оглянуться не успеешь, прыгают к тебе в постель.
«Этот филистер ставит точки над «i» с неприличной точностью, — подумал доктор, — и попадает не в бровь, а в глаз».
— Начинаешь смотреть на них с подозрением. Но когда Эрик говорит о таких вещах, все совсем иначе; не знаю, как вам это объяснить. Он не выставляется, не думает, как бы произвести на тебя впечатление. Он говорит так, потому что иначе говорить он не может. Он даже не подумал: а вдруг мне скучно. Сам он так всем этим увлечен, ему и в голову не приходит, что другому на это наплевать. Для меня половина того, что он говорил, — темный лес. Ну и пусть; это было словно в театре. Вы понимаете, что я имею в виду?
Фред кидал фразы, как камни, что выкапываешь в саду, готовя землю для посадки, и бросаешь в кучу один за другим. Яростно скреб в затылке, не в силах справиться с недоумением. Доктор Сондерс смотрел на него холодными проницательными глазами. Он с интересом обнаружил в его сбивчивой речи чувство, которое юноша тщетно пытался облечь в слова. Критики делят писателей на тех, кому есть что сказать, но они не знают как, и тех, кому нечего сказать, хотя они и знают, как это делать. Это в равной мере справедливо по отношению ко всем людям, во всяком случае, к англосаксам, которым подобрать слова всегда очень трудно. Когда человек бегло выражает свою мысль, это часто объясняется тем, что он слишком много раз произносил одно и то же, и оно потеряло уже всякий смысл, и наиболее значима его речь тогда, когда он с трудом формирует ее из мыслей, не имеющих еще четких очертаний.
Фред взглянул на доктора исподлобья и сразу стал похож на напроказившего мальчишку.
— Знаете, он даст мне почитать «Отелло». Я и сам не пойму почему, но я сказал, что не прочь был бы прочесть его. Вы, наверное, читали «Отелло»?
— Тридцать лет назад.
— Конечно, я, может, и ошибаюсь, но когда Эрик отваливал его целыми ломтями, это забирало за живое. Я не пойму, в чем тут штука, но когда ты рядом с таким парнем, как Эрик, все кажется иным. Он чокнутый, я не спорю, но я бы хотел, чтобы таких, какой, было побольше.
— Он тебе очень понравился, да?
— А кому бы не понравился? — ответил Фред, которого вдруг обуяла застенчивость. — Надо быть полным идиотом, чтобы не видеть, что такой человек, как он, никогда не подведет. Я бы доверил ему последний пенни. Он просто не может сделать подлость. И знаете, какая смешная вещь: хоть он — такая громадина и силен как бык, он вызывает желание защитить его. Я понимаю, это звучит глупо, но я не могу отделаться от мысли, что его просто нельзя оставлять одного; кто–то должен присматривать за ним, чтобы он не попал в беду.
Доктор со свойственным ему циническим беспристрастием перевел в уме неловкие фразы молодого австралийца на общепонятный язык. Его удивило и тронуло чувство, которое так робко и неловко искало себе выражения. За банальными словами Фреда скрывалось глубокое потрясение, которое он испытал, столкнувшись вплотную с совершенно новым для него и необычайным явлением. Сквозь нелепую внешность огромного, нескладного датчанина, освещая его абсолютную искренность, облекая в плоть его идеализм и придавая очарование его чрезмерной восторженности, сияла и грела всеобъемлющим теплом чистая Доброта. Молодость Фреда Блейка каким–то таинственным образом помогла ему это увидеть, и он был поражен, озадачен и восхищен. Это трогало его и смущало. Это сбивало с него лишнюю спесь и заставляло быть скромней. Довольно заурядный, хотя и смазливый юноша ощутил то, что и представить себе раньше не мог — духовную красоту.
«Кто бы мог подумать, что это возможно», — рассуждал про себя доктор.
Собственные его чувства по отношению к Эрику Кристессену были — что вполне естественно — куда холодней. Датчанин заинтересовал его некоторой своей необычностью. Было забавно встретить на островке Малайского архипелага торговца, который так хорошо знает Шекспира, что читает целые куски наизусть. Доктор Сондерс не мог не считать эту его способность довольно утомительной для собеседника. «Интересно, хорошо ли он справляется со своим основным делом», — лениво подумал доктор. Он не питал особой любви к идеалистам. Им трудно в этом нашем повседневном мире примирить свое кредо с жизненными потребностями, и просто удивительно, как часто они умудряются сочетать возвышенные принципы с неутомимым стремлением к наживе. Это служило для доктора неизменным источником развлечения. Они склонны смотреть сверху вниз на тех, кто занимается практическими делами, но не гнушаются пользоваться плодами их трудов. Как птицы небесные, они не сеют и не жнут…
— Кто этот Фрис, к которому мы идем сегодня вечером? — спросил доктор.
— У него здесь плантация. Разводит мускатный орех и гвоздику. Вдовец. Живет с дочерью.