Глава двадцать восьмая

В этих жарких краях между смертью человека и его погребением обычно проходит очень мало времени, но в данном случае тело должно было быть освидетельствовано, поэтому хоронили Эрика уже под вечер. Его провожали в последний путь несколько друзей–голландцев, Фрис, доктор Сондерс, Фред Блейк и капитан Николс. Такие церемонии были по душе шкиперу, для него не могло быть более приятного события. Он ухитрился занять черный костюм у кого–то, с кем познакомился на острове. Костюм был ему велик, так как принадлежал человеку гораздо выше и толще, чем капитан, и ему пришлось подогнуть штанины и завернуть рукава, но по контрасту со всеми прочими, одетыми самым не соответствующим образом, он имел весьма почтенный вид. Отпевание шло на голландском языке, что показалось капитану не совсем уместным, и он не смог принять в нем участия, но он сделал постную физиономию и, когда закончилась печальная процедура, пожал руку лютеранскому пастору и двум или трем присутствовавшим там голландским чиновникам, так что те чуть было не подумали, уж не родственник ли он умершему. Фред плакал.

Четверо британцев ушли с похорон вместе. Они направились к гавани.

— Если вы, джентльмены, подниметесь на борт «Фентона», я открою для вас бутылку портвейна. Я случайно увидел ее сегодня в лавке, а я всегда считал, что портвейн — самая подходящая вещь после похорон. Я хочу сказать, это вам не пиво и не виски. В нем есть что–то солидное.

— Мне никогда это не приходило в голову, — сказал Фрис, — но я вполне понимаю, что вы имеете в виду.

— Я не пойду, — сказал Фред, — у меня погано на душе. Можно мне с вами, доктор?

— Если хочешь.

— У нас у всех погано на душе, — сказал капитан Николс, — вот потому я и предлагаю распить бутылку портвейна. На душе от этого лучше не станет никоим образом, уж если что и изменится, так в худшую сторону, говорю по личному опыту, но все же вы получите свое удовольствие, а раз так — коли вы следите за моей мыслью — вино не пропадет зря.

— К черту! — сказал Фред.

— Пошли, Фрис. Коли вы тот человек, за кого я вас принимаю, мы с вами выпьем вдвоем бутылку портвейна и не надорвемся.

— Мы живем в пору упадка, — сказал Фрис. — Люди, которые могут выпить бутылку на двоих, вымерли, как дронт[48].

— Австралийская птица, — пояснил капитан Николс.

Они сели в шлюпку, и матрос отвез их на «Фентон». Фред и доктор медленно двинулись дальше, к гостинице.

— Можно к вам? — спросил Фред.

Доктор налил себе виски с содовой и дал стакан виски Фреду.

— На рассвете мы отплываем, — сказал тот.

— Да? Ты видел Луизу?

— Нет.

— И не собираешься?

— Нет.

Доктор Сондерс пожал плечами. Ему–то что. Несколько минут они молча курили, прихлебывая виски.

— Я уже столько вам рассказал, — проговорил наконец Фред, — что могу с тем же успехом досказать до конца.

— Я не любопытен.

— Мне очень нужно кому–нибудь рассказать. Иногда я с трудом удерживаюсь, чтобы не выложить все Николсу. Слава Богу, этой глупости я не сделал. Лучшей возможности для шантажа ему было бы трудно найти.

— Да, он не из тех людей, кого я выбрал бы себе в наперсники.

Фред презрительно хмыкнул.

— Положа руку на сердце, я ни в чем не виноват. Просто мне жутко не повезло. Надо же, чтобы вся твоя жизнь полетела к чертям из–за чистого случая. Это дьявольски несправедливо. Мои родичи занимают очень хорошее положение. Я служил в одной из лучших фирм Сиднея. Через некоторое время отец собирался купить мне в ней пай, и я стал бы одним из совладельцев. Он очень влиятельный человек и мог бы подкидывать мне выгодные сделки. Я смог бы зарабатывать кучу денег, рано или поздно нашел бы себе жену и остепенился. Возможно, занялся бы политикой, как отец. Если у кого были все шансы сделать карьеру, так это у меня. А что я теперь? Без дома, без имени, без видов на будущее, две сотни фунтов в поясе да то, что родитель послал в Батавию. Ни единого друга во всем мире.

— У тебя есть молодость. У тебя есть кое–какое образование. И ты не урод.

— Это самое смешное. Если бы я был косой и горбатый, все было бы в порядке. Я был бы сейчас в Сиднее. Вы не отличаетесь красотой, доктор.

— Это для меня не новость. Я давно смирился с этим.

— Смирились с этим! Благодарите за то свою счастливую звезду.

Доктор Сондерс улыбнулся.

— Ну, так далеко заходить я не стану.

Но глупый мальчишка говорил абсолютно всерьез.

— Я не хочу, чтобы вы считали меня тщеславным. Видит Бог, мне кичиться нечем. Но знаете, я всегда мог заполучить любую девчонку, которая мне приглянется. Еще с тех пор, как был совсем желторотым птенцом. Мне это нравилось. В конце концов, мы молоды один раз в жизни. Я не понимал, почему бы мне не позабавиться, если могу. Вы меня порицаете?

— Нет, тебя осудят лишь те, кто не имел твоих возможностей.

— Я никогда и пальцем не пошевелил, чтобы их заполучить. Они буквально вешались мне на шею. Что же мне было — отказываться? Я был бы дураком, если бы не брал го, что само шло в руки. Мне иногда трудно было удержаться от смеха, до того они распалялись; я прикидывался, будто ничего не замечаю. Они готовы были меня разорвать. Девчонки странный народ, они просто бесятся, если парень не обращает на них внимания. Понятно, я не давал всему этому мешать моей работе. Я, знаете, не дурак, можете мне поверить, хотел добиться успеха.

— Ты у родителей единственный, да?

— Нет. У меня есть брат. Он младший компаньон отца. Женат. И есть еще замужняя сестра… Так вот. Однажды, в прошлом году, один тип привел к нам в воскресенье свою жену. Его звали Хадсон. Он был католик и пользовался большим влиянием среди ирландцев и итальянцев. Отец сказал, что от него во многом зависят результаты выборов, и велел матери оказать им соответствующий прием. Они пришли к обеду, еще пришел премьер–министр с женой, мать столько всего на стол выставила, хватило бы на целый полк. Посте обеда отец забрал мужчин к себе в кабинет поговорить о делах, а все остальные вышли в сад. Я хотел пойти удить, но отец сказал, чтобы я остался и был поучтивее. Мама и миссис Дарнс учились вместе в школе…

— Кто это — миссис Дарнс?

— Мистер Дарнс — премьер–министр. Самый большой человек в Австралии.

— Прошу прощения. Не знал.

— Им всегда находилось о чем поболтать. Они старались быть любезны по отношению к миссис Хадсон, но я видел, что она им не симпатична. Она из кожи вон лезла, чтобы быть им приятной, восхищалась всем подряд и льстила без удержу, но чем больше она старалась, тем меньше это им нравилось. Наконец мать спросила, не покажу ли я нашей гостье сад. Только мы отошли от них, она говорит: «Ради Бога, дай мне сигарету». Когда я поднес ей спичку прикурить, она взглянула на меня и сказала: «А ты очень красивый мальчик». — «Вы считаете?» — спрашиваю я. «Наверное, тебе не раз уже говорили об этом?» — «Только мама, — отвечаю я, — и я думал, что, во «можно, она пристрастна». Она спросила меня, люблю ли я танцевать, и я ответил: да, а она сказала, что будет завтра пить чай в «Австралии», не хочу ли я прийти туда после работы потанцевать. Мне это не очень–то улыбалось, и я сказал, что не смогу; тогда она спрашивает: «А как насчет среды или вторника?» Не мог же я сказать, что занят оба дня, и я ответил, что среда мне подойдет. Когда Хадсоны уехали, я рассказал об этом матери и отцу. Маме не очень–то это пришлось по вкусу, но отец был руками и ногами «за». Он сказал: его никак не устраивает, чтобы мы корчили из себя гордецов. «Мне не нравится, как она глядела на мальчика, — возразила мать, — глаз не спускала весь вечер», но отец велел ей не болтать глупостей. «Она ему в матери годится, — сказал он. — Сколько ей лет?» Мама сказала: «Да уж наверняка за сорок».

Красавицей ее назвать было нельзя, куда там, и глядеть было не на что. Тощая как щепка. Жилистая шея. Выше среднего роста. Лицо длинное, худое, с впалыми щеками, кожа смуглая, без румянца и довольно грубая. За волосами она не следила, всегда казалось, что они вот–вот рассыплются, вечно какая–нибудь прядь висела на лбу или виске. Я люблю, когда женщины аккуратно причесаны. А вы? Волосы у нее были черные, как у цыганки, и огромные черные глаза. Они и были ее лицо. Когда ты с ней разговаривал, ты не видел ничего, кроме глаз. Она совсем не похожа была на англичанку, скорее на мадьярку или что–нибудь вроде этого. В ней не было ничего привлекательного.

Ну, в среду я пошел в клуб. Танцевать она умела, ничего не скажешь. Знаете, я очень люблю танцевать. Я получил больше удовольствия, чем ожидал. У нее были свои достоинства. Я неплохо провел бы время, если бы туда не пришел кое–кто из моих дружков. Я знал, что они до смерти меня засмеют за то, что я целый вечер протанцевал со старухой. Ну, танцевать можно по–разному. Я сразу увидел, к чему она ведет. И чуть не рассмеялся. Бедная старая корова, подумал я, если это доставит ей удовольствие, что ж, мне не жалко. Как–то она пригласила меня вечерком в кино, когда ее муж должен был уйти на собрание. Я сказал, что не возражаю, и мы условились встретиться. В кино я держал ее за руку, думал, ей будет приятно, а мне от этого никакого вреда. После кино она сказала: «А не прогуляться ли нам пешком?» Мы к тому времени были уже друзьями, она интересовалась моей работой, расспрашивала о доме, о семье. Мы говорили о скачках. Я сказал, что больше всего на свете хочу сам участвовать в больших скачках. В темноте она выглядела совсем неплохо, и я ее поцеловал. Ну, кончилось все тем, что мы отправились в одно известное мне местечко и устроили небольшую схватку. Я пошел на это больше из вежливости, не из чего другого. Думал — будет конец. Как бы не так! Она была от меня без ума. Сказала, что влюбилась с первого взгляда. Не скрою, сперва мне это польстило. В ней что–то было. Эти огромные сверкающие глаза! Порой они вызывали во мне какое–то странное чувство. И весь ее вид, как у цыганки. Я не знаю, все это было так необычно, казалось, ты где–то в далеких краях, а не в добром старом Сиднее; словно попал на страницы книги о бунтовщиках и великих князьях и не знаю еще о чем. Я полагал, я в этой забаве кое- что понимаю, но когда она взяла меня в свои руки, оказалось, что я — сущий младенец. Я не так уж разборчив, но, право, иногда она вызывала во мне просто отвращение. А она собой гордилась. Говорила, что после нее все женщины покажутся безвкусными, как холодная баранина.

Ну, в каком–то смысле мне это нравилось, но было, знаете, как–то не по себе. Не очень это приятно, когда женщина совершенно бесстыдна. И удержу на нее не было. Она заставляла меня встречаться с ней каждый день, звонила мне в контору, звонила домой. Я просил ее быть поосторожнее. В конце концов, она должна помнить о муже, а у меня есть отец и мать; отцу ничего не стоило отправить меня на овечье пастбище, если он заподозрит неладное, но она говорила, что ей все равно и если меня отправят пасти овец, она поедет со мной. Она ничего не боялась, и если бы не я, о нас уже через неделю болтали бы по всему Сиднею. Она звонила матери и спрашивала, не могу ли я прийти к ней поужинать и составить партию в бридж — ей не хватает четвертого игрока. А когда я приходил, занималась со мной любовью под носом у мужа. Когда она видела, что я боюсь, она смеялась до упаду. Ее это возбуждало. Пат Хадсон относился ко мне как к мальчишке; особого внимания он на меня не обращал. Мнил, что хорошо играет в бридж, и очень любил учить меня, как надо играть. Мне он даже нравился. Он вышел из самых низов и был не дурак выпить, но глупым его никто бы не назвал. Он был честолюбив, и ему льстило, что я у них бываю, из–за того, что я — сын своего отца. Он был не прочь стакнуться с отцом, но хотел выгадать на этом для себя что–нибудь существенное.

Мне все это стало надоедать, я был сыт по горло. Я сам себе не принадлежал. А ревнивая! Если мы были с ней где–нибудь и я случайно бросал взгляд на девушку, она тут же начинала: «А это кто? А почему ты так на нее смотришь? Ты с ней спал?» А когда я говорил, что в жизни словечком не перемолвился, она называла меня проклятым лгуном. Я решил, что надо спускать это дело на тормозах. Я не хотел рвать с ней разом, боялся, как бы она не взбесилась. Она из Хадсона веревки вила, и я знал, отец не будет в восторге, если тот подложит нам на выборах свинью. Я стал говорить, что занят в конторе или должен остаться дома, когда она хотела куда–нибудь со мной пойти. Я говорил, что мама что–то подозревает и надо быть поосторожнее. Но она видела меня насквозь. Не верила ни одному слову. Устраивала мне ужасные сцены. Сказать по правде, я начал побаиваться ее. Я еще не встречал таких людей. Девчонки, с которыми я раньше развлекался… ну, они, как и я, знали, что это просто так, забава, и все кончалось само собой, без шума и хлопот. Другая бы давно догадалась, что с меня хватит, и хотя бы из гордости перестала липнуть ко мне. Черта с два! Как раз наоборот. Вы знаете, она хотела, чтобы мы с ней сбежали в Америку или еще куда–нибудь и там поженились. Ей, видно, и в голову не приходило, что она на двадцать лет старше меня. Всё это было так нелепо. Я говорил, что об этом и думать нечего из–за выборов и потому, что нам не на что будет жить. Она не слушала никаких резонов. Говорила, что нам за дело до выборов, а заработать себе на хлеб в Америке всякий может. Говорила, будто играла раньше на сцене и уверена, что сумеет получить роль. Казалось, она все еще считает себя молодой. Спросила, женился бы я на ней, если бы она не была замужем, и я вынужден был сказать: «Да». Сцены, которые она мне закатывала, довели меня до такого состояния, что я был готов сказать что угодно. Вы не представляете, какую она мне устроила собачью жизнь. И надо же было мне с ней познакомиться! Меня все это так тревожило, я просто не знал, что и придумать. Хотел было рассказать обо всем матери, но знал, что это ее ужасно расстроит. А она не оставляла меня в покое ни на минуту. Один раз даже пришла в контору. Я должен был держаться любезно, делать вид, будто все в порядке, потому что знал: она способна устроить сцену у всех на глазах, но потом я ей сказал — если это еще раз повторится, между нами все кончено. Тогда она стала поджидать меня на улице у двери. Господи, я готов был свернуть ей шею. Отец возвращался домой в машине, и обычно я заходил за ним в контору, чтобы ехать вместе, так она непременно хотела идти со мной. Наконец дошло до того, что я просто не мог больше терпеть. Решил: будь что будет, скажу ей, что все это мне до смерти надоело и надо ставить точку.

Я твердо решил, что скажу ей это, и сказал. Господи, это было ужасно! Я пошел к ней. У них был небольшой домик, окнами на гавань, довольно далеко от города, на крутом обрыве. и я специально отпросился из конторы днем, чтобы с ней поговорить. Она рыдала, кричала, она говорила, что любит меня и не может без меня жить, и еще кучу всяких вещей. Сказала, сделает все, что я хочу, и не будет мне больше надоедать, станет совсем другой. Обещала мне все на свете. Чего она только не говорила! А потом она пришла в ярость, стала проклинать меня, называла самыми последними словами.

Кинулась на меня, пришлось схватить ее за руки, чтобы она глаза не выцарапала. Она совсем обезумела. Потом она сказала, что покончит с собой, и попыталась выбежать из дому. Я подумал, как бы она не бросилась с обрыва или еще что–нибудь, и стал силой удерживать се. Она вырывалась изо всей мочи. Затем кинулась на колени и принялась целовать мне руки, а когда я оттолкнул ее, упала на пол и зарыдала. Я воспользовался случаем и улизнул.

Не успел я добраться до дому, как она мне звонит. Я не захотел с ней разговаривать и дал отбой. Она звонила раз за разом. К счастью, матери не было дома, и я не снимал трубку. На следующее утро в конторе меня ждало письмо, ни много ни мало страниц десять, знаете, как это бывает. Я и читать не стал, отвечать я, естественно, не собирался. Когда в час дня я вышел, чтобы съесть свой ленч, она ждала меня на пороге, но я быстро прошел мимо и смешался с толпой. Я подумал, что она будет там, когда я пойду обратно, поэтому пошел вместе с одним парнем из нашей конторы, который завтракал там же. где я. Я не ошибся, она не уходила, но я притворился, будто не заметил ее, а она побоялась заговорить со мной. Вечером я вышел опять не один. Она была там. Я думаю, она прождала весь день, чтобы не дать мне ускользнуть. Представляете, у нее хватило наглости подойти прямо ко мне. Она заговорила таким светским тоном!

— Как поживаете, Фред? — сказала она. — Мне повезло, что я вас встретила. Мне надо передать кое–что вашему отцу.

Парень, с которым я шел, двинулся дальше, я не мог его остановить и оказался вдовушке.

— Чего тебе надо? — спросил я.

Я был вне себя от ярости.

— О Боже, не говори со мной так, — сказала она. — Пожалей меня. Я так несчастна! У меня в глазах мутится.

— Сочувствую, — сказал я, — но помочь не могу.

Тогда она принялась плакать прямо на улице, на виду у прохожих. Я был готов убить ее.

— Фред, это немыслимо, — сказала она. — Ты не можешь вот так бросить меня. Ты для меня все на свете.

— Не болтай глупости, — сказал я. — Ты старая женщина, а я еще мальчишка. Постыдилась бы.

— Какое все это имеет значение? — сказала она. — Я люблю тебя до безумия.

— Ну, а я тебя не люблю, — сказал я. — Мне глядеть на тебя тошно. Говорю тебе: между нами все кончено. Оставь меня в покое, ради Бога.

— Неужели я ничем не могу вызвать твою любовь?

— Нет, — сказал я. — Я сыт тобой по горло.

— Тогда я покончу с собой.

— Как знаешь, — ответил я и рванулся с места, прежде чем она успела меня остановить.

Но хоть я и говорил так, будто мне на все наплевать, у меня было очень неспокойно на душе. Говорят, кто грозится наложить на себя руки, никогда этого не сделает, но она была не похожа на других. По правде сказать, она была сумасшедшая. Она была способна на все. Могла пустить себе пулю в лоб в саду под нашими окнами. Могла наглотаться яду и оставить какое–нибудь ужасное письмо. Могла обвинить меня в чем угодно. Понимаете, дело было не только во мне, я должен был и об отце подумать. Если я оказался бы в чем–нибудь замешан, это причинило бы ему огромный вред, особенно тогда, перед выборами. А он не из тех, кто прощает, если ты сваляешь дурака. Даром это тебе не пройдет. Поверьте мне, я в ту ночь почти не сомкнул глаз. Я места себе не находил. Я бы разозлился, если бы увидел утром, что она болтается на улице возле конторы, но в каком–то смысле у меня отлегло бы от сердца. Ее там не было. И письма мне тоже не было. Меня все сильнее разбирал страх, и я с трудом удерживался, чтобы не позвонить ей и выяснить, все ли в порядке. Когда принесли вечернюю газету, я так и кинулся за ней. Пат Хадсон был известной фигурой, и если бы с ней что–нибудь случилось, об этом напечатали бы во всех газетах. Но нет, ни одной строчки. В тот день я ничего о ней не узнал, она не показывалась, не звонила, не писала; то же самое — и на второй день, и на третий. Я уже начал думать, что все обошлось и я наконец от нее избавился. Решил, что она хотела поймать меня на пушку. Господи, как я был счастлив. Но я получил хороший урок. Я решил, что в дальнейшем буду сама осторожность. Никаких пожилых женщин. Я весь издергался, у меня нервы стали никуда. Вы не представляете, какое я испытывал облегчение. Я не хочу изображать себя лучше, чем я есть, но, право, я все же чувствую, что пристойно, что нет, а эта женщина переходила все границы. Вам это покажется глупым, но иногда она просто пугала меня. Я не прочь позабавиться, но, черт побери, я не хочу вести себя по–скотски.

Доктор Сондерс слушал молча. Он прекрасно понимал, что Фред имел в виду. Беспечный и пылкий, он с бессердечием юности где мог срывал цветы удовольствия, но юность не только бессердечна, она и чиста, и разнузданная страсть опытной женщины оскорбляла его естественные чувства.

— А затем, дней десять спустя, я получил от нее письмо. Адрес был напечатан на машинке, не то я бы не вскрыл конверт. Но звучало оно вполне разумно. «Дорогой Фред», — начиналось оно. Она писала, как ей стыдно за все ужасные сцены, которые она устраивала мне, она думает, что просто была тогда не в себе, но теперь она успокоилась и больше не будет мне докучать. Она писала — дело в ее нервах, она отнеслась ко мне слишком всерьез. Теперь все в порядке, и она не таит против меня зла. Писала, что я не должен винить во всем только ее, в какой–то мере я сам виноват, зачем я так немыслимо красив. Затем писала, что уезжает завтра в Новую Зеландию и пробудет там месяца три. Она заставила доктора сказать, что ей необходима полная перемена обстановки. И добавляла, что Пат отправляется на эту ночь в Ньюкасл, так не зайду ли я к ней на несколько минут попрощаться. Она дает честное слово, что не будет назойливой, со всем этим покончено, все осталось позади, но до Пата дошли кое–какие слухи, ничего важного, однако же лучше, если мы с ней будем говорить одно и то же, если он вдруг случайно станет меня о чем–нибудь расспрашивать. Она надеется, что я приду; конечно, для меня это не так уж важно, я в полной безопасности, но она может оказаться в довольно затруднительном положении, и ей, понятно, не хотелось бы попасть в беду, если можно этого избежать.

Я знал, что о поездке Хадсона она не солгала, мой старик говорил про нее за завтраком. Письмо выглядело совершенно нормальным. Иногда она писала так быстро и небрежно, что ничего нельзя было разобрать, но вообще–то почерк у нее был хороший, и я видел, что когда она писала это письмо, она была совершенно спокойна. Меня немного встревожили слова насчет Пата. Она часто ужасно рисковала, хотя я каждый раз предостерегал ее. Но она и слышать ничего не хотела. Если он действительно о чем–нибудь дознался, лучше нам держаться одинаковой версии, и — «кто предостережен, тот вооружен», не правда ли? Поэтому я позвонил ей и сказал, что буду у нее около шести. Говорила она таким небрежным тоном, что я даже удивился. Казалось, ее не очень–то волнует, приду я или нет.

Когда я пришел, она пожала мне руку, словно мы просто друзья. Спросила, не хочу ли я чаю, я сказал, что уже пил чай перед приходом сюда. Она заметила, что не задержит меня надолго, так как идет в кино. Она была принаряжена для выхода. Я спросил ее, в чем там дело с Патом, и она ответила — ничего серьезного, просто ему сказали, что нас с ней видели вместе в кино, и ему это не очень понравилось. Она объяснила ему, что это чистая случайность. Один раз я увидел ее в зале одну, подошел и сел рядом, а другой раз мы встретились в фойе и, так как она была без спутника, заплатил за ее билет, и мы заняли соседние места. Она считала, что Пат вряд ли станет об этом упоминать, но если вдруг он меня спросит, надо, чтобы я подтвердил ее слова. Я сказал — конечно. Она назвала те числа, про которые он спрашивал, чтобы я знал, и принялась говорить о своей поездке в Зеландию. Она хорошо знала эту страну и стала мне о ней рассказывать. Я никогда там не бывал. По ее рассказам, там было чудесно. Она собиралась остановиться у друзей и так забавно рассказывала о них, что я не мог удержаться от смеха. Она бывала очень славной, когда хотела. С ней было весело, когда она была в хорошем настроении, этого у нее не отнимешь, я и не заметил, как время прошло. Она была такой, как тогда, когда мы впервые встретились. Наконец она встала и объявила, что ей пора идти. Я пробыл там с полчаса, может быть, минут сорок пять. Она протянула мне руку и, посмеиваясь, взглянула на меня.

— От тебя не убудет, если ты поцелуешь меня на прощание, правда ведь? — сказала она.

Она говорила это, поддразнивая меня, и я рассмеялся.

— Думаю, что нет.

Я наклонился и поцеловал ее. Вернее, она поцеловала меня. Она обвила мою шею руками, и когда я попробовал высвободиться, не отпустила меня. Она вцепилась в меня мертвой хваткой. А потом прошептала, раз уж она уезжает надолго завтра утром, не можем ли мы побыть вместе еще раз. Я сказал, что она обещала не приставать ко мне, а она ответила, что и не хотела приставать, но когда увидела меня, ничего не смогла с собой поделать, и клянется — это последний раз. В конце концов, ведь она уезжает, ну какое значение имеет, если это будет еще один разок. И все время она, не переставая, целовала меня и гладила мое лицо. Она твердила, что ни в чем меня не винит, она просто глупая женщина, неужели я не могу быть ласков с ней. Ну, понимаете, все сошло так хорошо, у меня стало так легко на сердце от того, что она, казалось, примирилась с нашим разрывом, что я не хотел быть жесток с ней. Если бы она оставалась в Сиднее, я не пошел бы на это ни за какие коврижки, но она уезжала, и я подумал: пусть уж она уедет счастливой.

— Хорошо, — сказал я, — пошли наверх.

Дом у них двухэтажный, спальня и комната для гостей находятся на втором этаже. За последнее время понастроили кучу таких домов вокруг Сиднея.

— Нет, — сказала она. — Там страшный беспорядок.

Она потянула меня к дивану. Диван у них большой и мягкий, есть где расположиться.

— Я тебя люблю, я тебя люблю, — повторяла она.

Вдруг дверь распахнулась. Я вскочил на ноги. Передо мной стоял Хадсон. Какой–то миг он был так же растерян, как я. Затем он закричал — я уж не помню что — и прыгнул. Он замахнулся кулаком, но я увернулся, я ловкий и занимался немного боксом; и тут он всем телом обрушился на меня. Мы сцепились. Он — крупный, сильный мужчина, больше меня, но я здорово крепкий. Он пытался сбить меня с ног, но я не намерен был ему поддаваться. Мы сцепились. Иногда он наносил мне удар, иногда я ему. Один раз мне удалось вырваться от него, но он кинулся на меня, как бык, и я пошатнулся. Мы перевернули все столы и стулья. Ну и драка это была! Я попробовал снова уйти от него, но не смог. Он подставил мне подножку, я еле удержался на ногах. Довольно скоро я понял, что он гораздо сильней. Но я более подвижный. Он был в пальто, а на мне оставалось только нижнее белье. Затем я оказался на полу, уж не знаю, сам я споткнулся или он силой меня свалил, и мы катались, как сумасшедшие. Он оказался сверху и стал бить меня по лицу, я ничего не мог сделать и только старался закрыть лицо рукой. И тут я подумал, что мне пришел конец. Господи, ну и напугался же я! Я собрал все силы и вырвался от него, но он тут же снова насел. Я чувствовал, что начинаю сдавать; он наступил коленом мне на горло, и я понял, что вот–вот задохнусь. Я попробовал закричать и не смог. Я откинул в сторону правую руку и вдруг ощутил, что в нее кладут револьвер. Клянусь, я сам не понимал, что делаю, все это произошло в одну секунду. Я согнул руку и выстрелил. Он вскрикнул и отпрянул назад. Я снова нажал курок.

Он громко застонал и свалился на пол. Я перевернулся и вскочил на ноги. Я дрожал как лист.

Фред откинулся в кресле и закрыл глаза; доктор Сондерс подумал, что он сейчас потеряет сознание. Юноша побелел как полотно, на лбу выступили крупные капли пота. Он тяжело перевел дух.

— Меня словно оглушило. Я видел, что Флорри стала на колени, и хотите — верьте, хотите — нет, заметил, что она старается не испачкаться кровью. Она пощупала ему пульс и закрыла глаза. Встала.

— Я думаю, все в порядке, — сказала она. — Он мертв. — Она как–то странно взглянула на меня. — Не очень–то было бы приятно, если бы пришлось его добивать.

Меня охватил ужас. Видно, я все еще был сам не свой, иначе я не ляпнул бы такую глупость:

— Я думал, он в Ньюкасле.

— Он не поехал туда, — сказала она. — Он получил телефонограмму.

— Какую телефонограмму? — спросил я. Я не понимал, о чем она говорит. — Кто ее послал?

— Я.

— Зачем? — спросил я. И тут меня вдруг осенило. — Ты хочешь сказать, ты все это заранее подстроила?

— Не будь дурачком, — сказала она. — Тебе теперь одно надо: не терять головы. Иди домой и спокойно ужинай вместе со всеми. А я пойду в кино, как и собиралась.

— Ты — сумасшедшая.

— Вовсе нет, — сказала она. — Я знаю, что делаю. Все будет в порядке, если станешь меня слушаться. Веди себя так, словно ничего не произошло, и предоставь все мне. Не забудь: если это выплывет наружу, тебя повесят.

Я так и подскочил, когда она это произнесла, потому что говорила она со смехом. Господи, этой женщине все как с гуся вода.

— Тебе нечего бояться, — продолжала она. — Я не дам и волоску упасть с твоей головы. Ты — моя собственность, а я умею присмотреть за тем, что мне принадлежит. Я тебя люблю. Я тебя хочу. И когда все пройдет и быльем порастет, мы с тобой поженимся. Глупенький, ты думал, я когда–нибудь от тебя откажусь?!

Клянусь, я почувствовал, как кровь леденеет у меня в жилах. Я был в ловушке и не видел никакого выхода. Я глядел на нее во все глаза. Язык прилип у меня к гортани. Никогда не забуду выражения ее лица. Внезапно она взглянула на мою рубашку; на мне не было ничего, кроме нее и кальсон.

— Ой, посмотри, — сказала она.

Я посмотрел на себя и увидел, что с одной стороны вся рубашка промокла от крови. Только я хотел притронуться к ней, сам не знаю — зачем, как она схватила меня за руку.

— Не трогай, — сказала она. — Погоди минуту.

Она взяла газету и принялась тереть пятна.

— Опусти голову, — сказала она.

Я наклонил голову, и она стянула с меня рубашку.

— Больше нигде нет крови? — спросила она. — Чертовски повезло, что ты был без брюк.

На кальсонах крови не было. Я быстро оделся. Она взяла рубашку.

— Я ее сожгу. И газету, — сказала она. — На кухне разведен огонь. У меня сегодня стирка.

Я посмотрел на Хадсона. Он был мертв, сомневаться не приходилось. Мне чуть худо не стало, когда я на него взглянул. На ковре была большая лужа крови.

— Ты готов? — спросила она.

— Да, — сказал я.

Она вышла со мной в коридор и, прежде чем открыть дверь, обвила мне шею руками и поцеловала так, словно готова была проглотить.

— Любимый, — сказала она. — Мой любимый!

Она приоткрыла дверь, и я выскользнул наружу. Было очень темно.

Я шел словно во сне. Шел я быстро. По правде говоря, еле удерживался, чтобы не побежать. Я натянул шляпу на нос и поднял воротник, но прохожих почти не было, и никто бы меня не узнал. Я сделал большой крюк, как она велела мне, и сел на трамвай в противоположном конце города, поблизости от Честер–авеню.

Когда я вернулся, у нас как раз собирались обедать. Мы всегда обедали поздно. Я взбежал наверх вымыть руки и переодеться. Посмотрел в зеркало и, знаете, прямо поразился — я выглядел так, Как обычно. Но когда, увидев меня, мать спросила: «Устал, Фред? Ты очень бледен», — я покраснел как индюк. Еда не лезла мне в горло. К счастью, мне не надо было говорить, мы не очень–то много разговаривали, когда бывали одни, а после обеда отец принялся читать какие–то донесения, а мама просматривала вечернюю газету. Чувствовал я себя ужасно.

— Одну минутку, — прервал его доктор. — Ты сказал, что внезапно почувствовал у себя в руке револьвер. Я не вполне понял.

— Флорри вложила его мне в руку.

— Где она его взяла?

— Почем мне знать? Вынула у Пата из кармана, когда он навалился на меня, или припасла заранее. Я выстрелил, защищая свою жизнь.

— Продолжай.

— Вдруг мама сказала: «В чем дело, Фред?» Это было так неожиданно, и голос се был такой… такой мягкий, что я не выдержал. Попытался взять себя в руки и не смог — разрыдался. «Это еще что?» — сказал отец. Мать обняла меня и стала укачивать, словно младенца. Она все спрашивала и спрашивала меня, что случилось, но я не отвечал. Однако выхода не было. Я собрался с духом и чистосердечно во всем признался. Мама впала в панику и принялась плакать, но отец велел ей прекратить. Когда она стала меня упрекать, он на нее прикрикнул. «Все это теперь несущественно», — сказал он. Лицо у него было мрачнее тучи. Гели бы по его велению земля могла разверзнуться и поглотить меня, он бы отдал такой приказ. Я рассказал им все, до мелочей. Отец всегда говорил: единственный шанс, который есть у преступника, — это быть совершенно откровенным со своим адвокатом. Тот ничем не сможет ему помочь, если не будет знать все факты до одного.

Я кончил. Мы с матерью глядели на отца. Он не спускал с меня глаз все то время, что я говорил, но теперь смотрел в пол. Видно было, что он сосредоточенно обдумывает мои слова. Знаете, в каких–то отношениях отец — удивительный человек. Всегда очень высоко ставил культуру. Он один из попечителей Художественной галереи входит в комитет, который устраивает симфонические концерты и всякое такое. Он благовоспитанный и спокойный. Мама всегда говорила, что у него очень аристократический вид. Всегда мягкий, благожелательный и любезный. Кажется, и мухи не обидит. Все это так, но, кроме этого, в нем есть много чего еще. У него в Сиднее самая большая адвокатская практика, людей он видит насквозь. Его, конечно, все очень уважают и знают, что никакая мошенническая проделка с ним не пройдет, лучше и не пробовать. То же самое в политике. Всем в партии заправляет он, старый Дарнс и шагу не ступит, с ним не посоветовавшись. Отец бы мог и сам быть премьер–министром, если бы захотел, но он не хочет, его вполне устраивает просто входить в правительство и дирижировать всем спектаклем из- за кулис.

— Не надо очень винить мальчика, Джим, — сказала мама.

Отец нетерпеливо дернул рукой. Казалось, он думает вовсе не обо мне. У меня мурашки поползли по спине. Наконец он заговорил.

— Похоже, что эта парочка заранее все подстроила, — сказал он. — Хадсон последнее время стал очень несговорчив. Я бы не удивился, если бы за всем этим скрывался шантаж. А она его перехитрила.

— Но что делать Фреду? — сказала мать.

Отец посмотрел на меня. Знаете, у него был такой же кроткий вид, как всегда, и голос звучал так же приятно. «Если его поймают, его ждет петля», — сказал он. Мама вскрикнула, и отец слегка нахмурился. «О, я не позволю надеть на него петлю, — сказал он. — Не бойся. Фред может этого избежать, если сейчас пойдет и пустит себе пулю в лоб». — «Джим, ты хочешь меня убить», — сказала мама. «К сожалению, и это не очень бы нам помогло», — сказал отец. «Что?» — спросил я. «Если бы ты пустил себе пулю в лоб, — сказал он. — Всю эту историю необходимо замять. Мы не можем допустить публичного скандала. Нас ждет жестокая борьба во время выборов, а если все это выплывет наружу и я выйду из игры, у нас будет мало шансов на победу». — «Отец, мне ужасно жаль, что так случилось», — сказал я. «Не сомневаюсь, — ответил он. — Дураки и негодяи обычно сожалеют о своих поступках, когда приходит пора за них расплачиваться».

Мы немного помолчали, затем я сказал: «Может, все же лучше мне застрелиться?» — «Не болтай чепухи, — сказал отец. — Ты еще больше все испортишь. Думаешь, в газетах сидят круглые идиоты, не поймут, что к чему? Помолчи. Дай мне подумать». Мы с мамой сидели как воды в рот набрав. Она держала меня за руку. «К тому же нам придется иметь дело с этой женщиной, — сказал он наконец. — Мы в ее власти. Приятно иметь такую невестку». Мама не осмеливалась и слова сказать. Отец откинулся в кресле, положил ногу на ногу. В его глазах появилась улыбка. «К счастью, мы живем в самой демократической стране в мире, — сказал он. — Всё и всех можно купить». Он с удовольствием произнес эти слова. Минуты две он глядел на нас. У него была привычка выставлять вперед нижнюю челюсть, когда он задумает что–нибудь и намерен любым путем добиться своего; мы с матерью ее прекрасно знали. «Вероятно, завтра все это уже появится в газетах, — сказал он. — Я повидаюсь с миссис Хадсон. Я знаю, что она станет говорить. Если она будет твердо стоять на своем, то не думаю, чтобы кто–нибудь что–нибудь мог доказать. Разве что произойдет особый случай. Похоже, она все как следует продумала. Полиция, конечно, будет ее допрашивать, но я прослежу, чтобы это было в моем присутствии». — «Ну а с Фредом как?» — спросила мама. Отец снова улыбнулся. «Фред ляжет в постель и останется там, — сказал он. — Благодаря милосердному вмешательству провидения сейчас в городе очень много случаев скарлатины. В сущности, настоящая эпидемия. Завтра или послезавтра мы переправим его в инфекционные бараки». — «Зачем? — спросила мать. — Какой в этом толк?» — «Моя дорогая, — ответил отец, — это лучший из известных мне способов убрать человека на некоторое время». — «Ну, а если он заразится?» — спросила мама. «Что ж, это будет вполне естественно», — сказал он.

Утром отец позвонил в контору моему боссу и сказал, что у меня температура и ему все это очень не нравится. Меня уложили в постель и вызвали доктора. Доктор пришел; все, как положено. Это был мой дядя, мамин брат, он лечил меня с рождения. Он сказал, что не может пока утверждать наверняка, похоже на скарлатину, но он не стал бы отправлять меня в больницу, пока симптомы болезни не станут яснее. Мама велела кухарке и горничной не подходить ко мне, она сама будет за мной ухаживать.

В вечерней газете только и разговору было, что об убийстве Хадсона. Миссис Хадсон пошла одна в кино, а когда вернулась домой и вошла в гостиную, нашла там тело своего мужа. Служанки у них не было. Вы не знаете Сиднея, их дом — что–то вроде небольшой виллы в новом районе города; вокруг дома есть участок, и следующая вилла — ярдах в тридцати от них. Флорри была незнакома с соседями, но она кинулась к ним и до тех пор барабанила в дверь, пока ей не открыли. Там уже спали. Она сказала, что ее муж убит, и попросила побыстрей пойти с ней. Когда они прибежали, увидели, что Хадсон безжизненной грудой лежит на полу. Через некоторое время сосед вспомнил, что надо скорее вызвать полицию.

Миссис Хадсон была в истерике. Она кричала и плакала, кидалась на тело мужа, соседи с трудом оттащили ее.

Затем следовали все подробности, которые сумели подобрать репортеры. Полицейский доктор полагал, что Хадсон был убит часа за два–три до того. Как ни странно, его застрелили из собственного револьвера; версию самоубийства сразу же отвергли. Когда миссис Хадсон немного пришла в себя, она сказала полиции, что провела вечер в кинематографе. У нее все еще был билет в сумочке, и она встретила там двух знакомых и разговаривала с ними. Она объяснила, что решила пойти в кино, так как муж должен был уехать в Ньюкасл. Он пришел домой незадолго до шести и сказал, что не едет. Она решила остаться дома и приготовить ему ужин, но он сказал, чтобы она шла, как и собиралась. К нему должен был кто–то прийти по важному делу, и он хотел быть один. Миссис Хадсон ушла, и это был последний раз, когда она видела его в живых. В комнате были следы отчаянной драки. Очевидно, Хадсон дорого продал свою жизнь. Украдено ничего не было, и полиция и репортеры тут же пришли к заключению, что убийство совершено на политической почве. В то время в Сиднее политические страсти были в самом разгаре, а Пат Хадсон якшался с весьма сомнительными субъектами. У него была куча врагов. Полиция начала расследовать это дело, и граждан просили сообщить, не заметили ли они по соседству с домом или в едущем оттуда трамвае какого–нибудь подозрительного субъекта, возможно, итальянца, вид которого свидетельствовал бы о том, что он участвовал в драке… Через два дня вечером к нам пришла карета «скорой помощи», и меня увезли в больницу. Там меня продержали три или четыре дня, а затем тайком вывели оттуда и привезли на побережье, где меня ждал «Фентон».

— Но эта телеграмма, — сказал доктор. — Как им удалось достать свидетельство о смерти?

— Я знаю столько же, сколько вы. Я уже и так себе голову над этим ломал. В больницу меня положили под чужим именем. Мне велели называться Блейком. Может быть, кого–нибудь другого поместили под моим. Газеты делали все, что могли, чтобы скрыть эпидемию, но больницы были переполнены. Сестры с ног сбивались, и было сколько угодно неразберихи. Ясно одно — кто–то умер и похоронен вместо меня. Отец человек умный, он ни перед чем не остановится.

— Хотелось бы мне с ним познакомиться, — сказал доктор Сондерс.

— Возможно, люди стали кое о чем догадываться. В конце концов, ведь нас с ней видели вместе; естественно, стали задавать вопросы. Полиция, видно, пыталась докопаться до правды. Отец решил, что будет безопасней, если я умру. Разумеется, все кругом ему соболезновали.

— Может быть, потому она и повесилась, — сказал доктор. Фред так и подпрыгнул.

— Откуда вы знаете?

— Прочитал в газете, которую Эрик Кристессен принес позавчера от Фриса.

— Вы знали, что это имеет отношение ко мне?

— Нет, покаты не начал мне рассказывать. Тогда я вспомнил имя.

— Меня это страшно потрясло.

— Как ты думаешь, почему она это сделала?

— В газете написано, что ее донимали злыми толками. Я думаю, отец не успокоился бы, пока не сквитался с ней. Он и разъярился главным образом оттого, что Флорри хотела через меня проникнуть в семью. Должно быть, с большим удовольствием сообщил ей о моей смерти. Флорри была странная женщина, и я ненавидел се, но как же она любила меня, если пошла на такое дело! — Фред на минуту задумался. — Отец знал все. Ему ничего не стоило сказать ей, будто я перед смертью во всем признался и ей грозит арест.

Доктор Сондерс медленно наклонил голову. Да, это был бы неглупый ход. Его удивляло только, что женщина выбрала такой неприятный способ отправиться на тот свет. Похоже, она очень торопилась исполнить свое намерение. Предположение Фреда казалось весьма вероятным.

— Как бы там ни было, для нес все позади, — сказал Фред. — А мне надо жить дальше.

— Тебе ее нисколько не жаль?

— Жаль? Она погубила мне жизнь. И что самое ужасное — все произошло по чистой случайности. Я совсем не хотел заводить с ней роман. Я бы и близко к ней не подошел, если бы думал, что она примет это всерьез. Отпусти меня отец в то воскресенье удить рыбу, и я бы ее никогда не встретил. Уму непостижимо. И на этот проклятый остров никогда бы не попал. Я приношу несчастье всюду, где бы я ни оказался.

— Тебе бы следовало облить свое смазливое личико серной кислотой. Ты — социально опасный элемент.

— Ах, не смейтесь надо мной, доктор. Я так несчастен. Я никого еще не любил так, как Эрика. И никогда не прощу себе его смерти.

— Не воображай, что Кристессен покончил с собой из–за тебя. Ты к этому имел самое косвенное отношение. Если я не ошибаюсь — а я думаю, что нет, — он покончил с собой, так как не мог пережить открытия, что существо, которое он наделил всеми лучшими человеческими качествами, всеми добродетелями, оказалось в конечном итоге обыкновенным человеком с обыкновенными человеческими слабостями. Это было безумием с его стороны. В этом самое уязвимое место идеалистов — не умеют принимать людей такими, каковы они есть. Кажется, еще Христос сказал: «Прости их, ибо не ведают, что творят».

Фред глядел на него недоумевающими, измученными глазами.

— Вы разве верующий?

— Все разумные люди исповедуют одну веру. Какую? Этого разумные люди вам не скажут.

— Одну? Мой отец не согласился бы с вами. Он бы сказал, что разумные люди просто стараются никого не обидеть. Он бы сказал, что ходить в церковь — благопристойно и надо уважать предрассудки своих ближних. Он бы сказал: зачем раньше времени поднимать паруса, надо сперва посмотреть, куда ветер дуст. Мы с Николсом обо всем этом толковали: представляете, капитан может часами говорить о религии. Смешно. Я не встречал еще такого подлеца и мошенника — ведь он даже не представляет, что такое порядочность, — и при этом всей душой верит в Бога. И в ад. Но ему и в голову не приходит, что он может туда попасть. Другие — да, другие должны расплачиваться за свои грехи, и поделом им, но сам он бравый малый, с ним все в порядке, и когда он совершает подлость, это не имеет никакого значения. Бог не поставит этого ему в вину. Сперва я думал, что Николс лицемер. Но нет, это не так. Вот что самое странное.

— Тут не на что сердиться. Люди говорят одно, а делают другое — это один из самых забавных спектаклей, которые предлагает нам жизнь.

— Вы смотрите со стороны, вам легко смеяться. А я — в самой середке, я как корабль, сбившийся с курса. Что все это значит? Почему мы здесь? Куда мы идем? Что нам делать?

— Милый мой мальчик, ты ведь не ждешь от меня ответа? С тех самых пор, как в первобытные времена в мозгу человека зажегся крохотный огонек разума, он задавал себе эти вопросы.

— А вы во что верите?

— Ты действительно хочешь это знать? Ни во что, кроме самого себя и моего личного опыта. Мир состоит из меня, моих мыслей, моих чувств; все остальное — мираж, чистое воображение. Жизнь — сон, где я сам создаю образы, которые проходят передо мной. Все познаваемое, каждый объект моего опыта — лишь представление моего ума и без меня не существует. Нет ни возможности, ни необходимости доказывать существование чего бы то ни было вне меня. Сон и реальность едины. Жизнь — это связный и последовательный сон, и когда он перестанет мне сниться, весь мир с его красотой и болью, с его печалями, сего невообразимым разнообразием перестанет существовать.

— Но это совершенно немыслимо! — вскричал Фред.

— Я не вижу никаких причин сомневаться в этом, — улыбнулся доктор.

— Ну, а я не желаю, чтобы из меня делали дурака. Если жизнь не осуществит те надежды, которые я на нее возлагаю, зачем она мне? Это скучная и глупая пьеса, и сидеть на ней до конца — только время терять.

Глаза доктора заблестели, улыбка покрыла морщинами безобразное лицо.

— Мой дорогой мальчик, ты несешь чепуху. Молодость! Молодость! Ты еще чужестранец на этом свете. Скоро, как человек, попавший на необитаемый остров, ты научишься обходиться без того, чего нет, и использовать наилучшим образом то, что есть. Немного здравого смысла, немного терпимости, немного чувства юмора, и можно очень уютно устроиться на этой планете.

— Да, отказавшись от всего, ради чего стоит жить. Как вы. Я хочу, чтобы жизнь была честной. Хочу, чтобы жизнь была доблестной и прекрасной. Хочу, чтобы люди были порядочными и все, что совершается, приходило к хорошему концу. Разве я прошу слишком много?

— Не знаю. Больше, чем жизнь может тебе дать.

— И вас это не волнует?

— Не очень.

— Вас устраивает валяться в грязной канаве?

— Я развлекаюсь, наблюдая номера, которые выкидывают другие существа, в ней обитающие.

— Вы ни во что не верите. Вы никого не уважаете. Вы ждете от людей одной подлости. Вы — калека, прикованный к инвалидному креслу, и вам кажется вздором, что другие хотят ходить и бегать.

— Боюсь, ты не очень меня одобряешь, — кротко предположил доктор Сондерс.

— Вы потеряли сердце, надежду, веру и страх перед Богом. Что, ради всего святого, у вас осталось?

— Смирение.

Юноша вскочил на ноги.

— Смирение? Это прибежите побежденных. Можете довольствоваться им. Я его не хочу. Я не согласен смиренно принимать зло, уродство и несправедливость. Я не согласен стоять в стороне, когда добро карается, а зло торжествует. Если в этой жизни добродетель попирают, над честностью смеются, красоту забрасывают грязью, к черту такую жизнь!

— Мой мальчик, нужно принимать жизнь такой, какая она есть.

— Я по горло сыт такой жизнью. Она внушает мне ужас. Она устраивает меня на моих условиях, или мне ее совсем не надо.

Бравада. Мальчик взволнован и расстроен. Чему тут удивляться? Доктор Сондерс не сомневался, что через день–два он придет в себя и станет рассуждать более здраво. Надо его немного утихомирить.

— Ты читал когда–нибудь, что единственный дар богов, который человек не делит со зверьми, это смех? — спросил он.

— Ну и что с того? — хмуро бросил Фред.

— Я достиг смирения при помощи чувства юмора. Оно никогда мне не изменяло.

— Ну, так смейтесь. Хоть лопните со смеху.

— И буду, пока я в силах, — отвечал доктор, глядя на него со снисходительной улыбкой. — Боги могут уничтожить меня, но не покорить.

Бравада? Возможно.

Разговор тянулся бы до бесконечности, если бы в этот момент не раздался стук в дверь.

— Кого еще несет? — раздраженно воскликнул Фред.

Вошел бой, немного говоривший по–английски, и сказал, что кто–то хочет видеть Фреда, но они не поняли кто. Фред, пожав плечами, уже пошел было из комнаты, но тут его осенила догадка, и он остановился.

— Это мужчина или женщина?

Ему пришлось несколько раз по–разному повторить вопрос, пока бой догадался, о чем его спрашивают. Тогда с улыбкой восхищения собственной сообразительностью он ответил, что Фреда ждет женщина.

— Луиза. — Фред решительно покачал головой. — Скажи: туан болен, не мочь выходить.

Это бой понял и удалился.

— Ты бы лучше повидался с ней, — сказал доктор.

— Ни за что. Эрик стоил десятка таких, как она. Он мне был дороже всего на свете. И думать о ней не могу. Я хочу одного — уехать отсюда. Хочу забыть. Как можно было втоптать в грязь это благородное сердце?!

Доктор Сондерс поднял брови. Такой язык расхолаживал всякое сочувствие.

— Возможно, она несчастлива, — мягко предположил он.

— Я думал, вы циник. А вы — сентиментальный старик.

— А ты только сейчас это обнаружил?

Дверь медленно и бесшумно приоткрылась, затем распахнулась настежь; на пороге стояла Луиза. Она не вошла в комнату. Не заговорила. Она глядела на Фреда со слабой, боязливой, умоляющей улыбкой. Видно было, что она волнуется. Вся ее поза выражала робость и неуверенность. В ней, как и в ее лице, была мольба. Фред пристально смотрел на девушку.

Он не шевельнулся. не предложил ей войти. Лицо его было хмурым, в глазах светилась холодная, неумолимая ненависть. Улыбка застыла на ее губах, раздался не то вздох, не то стон, словно сердце ее пронзила жестокая боль. Она стояла так минуты две или три, глядя на него в упор. Ни он, ни она не опускали глаз. Затем очень медленно и так же бесшумно Луиза потянула дверь на себя и закрыла ее. Мужчины снова остались одни. Доктору вся сцена показалась странной, страшной, патетической.


Загрузка...