Гости ушли рано, и доктор Сондерс, взяв книгу, лег в длинное плетеное кресло. Взглянул на часы. Половина десятого. У него вошло в привычку выкуривать перед сном несколько трубок. Начинал он в десять. Он ждал этого момента без нетерпения, напротив, с легкой дрожью удовольствия предвкушая то, что его ждет, и не намерен был сокращать столь приятное ему ожидание, приближая минуту, когда он даст себе волю.
Доктор позвал А-Кая и сказал, что они утром отплывают на люггере незнакомцев. Бой кивнул. Он тоже был рад выбраться отсюда. Доктор Сондерс нанял его, когда тому минуло тринадцать, а сейчас ему было около двадцати. Это был стройный миловидный юноша с большими черными глазами и нежной, как у девушки, кожей. Волосы, угольно–черные и очень коротко подстриженные, облегали голову, как шлем. Его удлиненное лицо было цвета старой слоновой кости. Он часто улыбался, показывая два ряда удивительно красивых зубов, мелких, белых и ровных. В широких штанах из белой хлопчатобумажной ткани и узкой кофте без воротника он поражал каким–то изысканно–томным изяществом, странно трогающим сердце. Двигался он бесшумно, жесты его были полны неторопливой кошачьей грации. Иногда доктор Сондерс льстил себе мыслью, что A-Кай привязан к нему.
В десять часов доктор закрыл книгу и позвал:
— А-Кай!
Бой вошел в комнату. Доктор Сондерс умиротворенно смотрел, как он берет со стола небольшой поднос, на котором были масляная лампа, игла, трубка и круглая жестянка с опиумом. Бой поставил поднос возле доктора на пол и, присев на корточки, зажег лампу. Подержал иглу над пламенем и теплым ее концом извлек из жестянки необходимое количество опиума, ловко скатал его в шарик и чуть–чуть подогрел на желтом язычке огня. На глазах у доктора шарик зашипел и разбух. Бой помял катышек пальцем и вновь подогрел; сунул его в трубку и подал ее хозяину. Одной сильной затяжкой опытного курильщика доктор вдохнул сладковатый дым. Минуту держал его в легких, затем выпустил. Протянул трубку бою. A-Кай вычистил ее и положил на поднос. Снова согрел иглу и принялся готовить следующую порцию. Доктор выкурил вторую трубку, затем третью. Бой поднялся с пола и пошел на кухню. Вернулся он оттуда с чайником жасминового чая и налил его в китайскую пиалу. На мгновение аромат жасмина заглушил резкий запах наркотика. Доктор лежал в кресле, откинув голову на подушку, и смотрел в потолок. Они не разговаривали. В доме и вокруг царила тишина, время от времени нарушаемая резким криком гекко. Доктор наблюдал, как она неподвижно сидит на потолке — маленькая желтая тварь, похожая на миниатюрное доисторическое чудовище, — изредка срываясь молнией с места, когда ее внимание привлекала бабочка или муха. А-Кай закурил сигарету и, взяв необычной формы струнный инструмент вроде банджо, стал тихонько на нем наигрывать. Высокие звуки вразброд блуждали в воздухе, казалось, меж ними нет никакой связи, и если порой чудилось, что слышится начало мелодии, она никак не завершалась, ухо оказывалось обманутым. Это была медленная грустная музыка, столь же бессвязная, как запахи цветов, она предлагала лишь условный знак, намек, эхо ритма, которые помогут создать в собственной душе музыку более утонченную, нежели та, что способно услышать ухо. Порой резкий диссонанс, словно скрип мела по грифельной доске, неожиданно дергал нервы. Он вызывал в душе ту же сладостную дрожь, что взбадривает тело, когда в жару вы окунетесь в ледяную воду Юноша сидел на полу в позе, исполненной естественной грации, и задумчиво перебирал струны лютни. Интересно, какие смутные чувства владеют им, подумал доктор Сондерс. Его печальное лицо было бесстрастно. Казалось, он извлекает из памяти мелодии, слышанные им в далекой прошлой жизни.
Но вот А-Кай поднял глаза, лицо его осветилось быстрой прелестной улыбкой, и он спросил хозяина, готов ли тот.
Доктор кивнул. A-Кай положил лютню и вновь зажег масляную лампу. Приготовил еще одну трубку. Доктор выкурил ее и еще две. Это было его пределом. Он курил регулярно, но умеренно. Затем вновь откинулся на спинку и предался размышлениям. A-Кай приготовил две трубки для себя и, выкурив их, погасил лампу. Он подложил под голову деревянную скамеечку и вскоре уснул.
А доктор, ощущая несказанное умиротворение, задумался над загадкой бытия. Телу его, полулежащему в кресле, было так покойно, что он совсем его не ощущал, разве что неотчетливое чувство физического довольства еще усиливало духовную нирвану. В этом состоянии полной свободы его душа могла смотреть на его тело с той же нежной терпимостью, с какой мы относимся к другу, который нам прискучил, но чья любовь нам приятна. Мысли стремительно проносились у него в мозгу, но в этой стремительности не было спешки, не было тревоги, его ум работал с уверенностью в собственной мощи, — так великий математик оперирует математическими символами. Ясность мышления доставляла такое же наслаждение, какое доставляет нам чистая красота. Ради этого только и стоило мыслить. Самоцель. Он был повелителем пространства и времени. Не существовало такой задачи, какую он не мог бы разрешить, если бы захотел; все было понятно, все было необычайно просто, но казалось глупым распутывать сложности бытия, если сознание, что ты можешь сделать это, когда захочешь, доставляет такое тонкое наслаждение.