Но он не сразу пошел в гостиницу. Его сердечное приглашение отнюдь не являлось следствием внезапной вспышки гостеприимства; оно было вызвано замыслом, который возник у него во время разговора. Оставив в кои–то веки Фучжоу и свою врачебную практику, доктор теперь вовсе не спешил вернуться и решил совершить поездку на Яву — первый отдых за столько лет, — прежде чем вновь браться за работу. Он подумал, что, может быть, незнакомцы подбросят его если не к Макасару, то хотя бы к одному из часто посещаемых островов, а там он найдет пароход, который отвезет его в нужном ему направлении. Доктор уже примирился с тем, что ему придется провести около трех недель на Такане, поскольку раньше уехать отсюда он не мог; но Цзинь Цин не нуждался больше в его услугах, и теперь, когда появилась возможность покинуть остров, доктора охватило страстное желание ею воспользоваться. Мысль о том, чтобы остаться на такое долгое время без всякого дела, показалась ему вдруг невыносимой. Доктор двинулся по широкой недлинной улице — не больше полумили — и вскоре вышел к морю. Набережной не было. Кокосовые пальмы подходили к самой воде, под их кронами стояли хижины туземцев. Играли дети, тощие свиньи рылись среди свай. Серебряный берег уходил ровной линией вдаль. Лежали вытащенные из воды «пра»[6] и долбленые челноки. Коралловый песок сверкал под палящим солнцем и жег ноги даже через подошвы туфель. Разбегались во все стороны чудовищные крабы. Одна из «пра» была опрокинута килем вверх, и над ней трудились три малайца в саронгах. В нескольких сотнях футов от берега был риф, образующий лагуну с глубокой прозрачной водой. На мелководье шумно возилась ватага мальчишек. Шхуна Цзинь Цина стояла на якоре; неподалеку от нее был люггер незнакомцев. Он выглядел очень обшарпанным по сравнению с аккуратным судном Цзинь Цина. Трудно было представить, как такое маленькое суденышко бороздит безграничный океан, и на какой–то миг доктор заколебался. Он взглянул на небо. Оно было безоблачно. Даже легкое дуновение не шевелило листьев на кокосовых пальмах. На песке стояла вытащенная из воды короткая и широкая корабельная шлюпка, и доктор предположил, что именно в ней приплыли двое незнакомцев. Матросов на люггере не было видно.
Как следует все осмотрев, доктор повернул и неторопливо зашагал к гостинице. Он переоделся в китайские штаны и свободную шелковую рубаху, в которых по многолетней привычке чувствовал себя удобнее, и, взяв книгу, вышел на веранду. Вокруг гостиницы росли фруктовые деревья, напротив, по ту сторону песчаной дорожки, начиналась живописная рощица кокосовых пальм. Они поднимались, высокие и стройные, шеренга за шеренгой; яркие солнечные лучи пронзали листья, испещряя землю фантастическим желтым узором. За спиной доктора в летней кухне бой готовил второй завтрак.
Доктор Сондерс не был особенным любителем чтения. Он редко брался за роман. Интересуясь человеческой природой, он предпочитал книги, раскрывающие особенности характера, и без конца перечитывал Пеписа[7] и босуэлловского «Джонсона»[8], «Монтеня» Флорио[9] и эссе Хэзлита[10]. Он любил старые книги о путешествиях и мог с удовольствием от корки до корки читать Хаклюта[11], рисующего страны, где сам он никогда не бывал. Дома у него было порядочное собрание книг о Китае, написанных ранними миссионерами. Доктор не искал в книгах сведений или средства развить свой ум, они служили ему лишь толчком для размышлений. С присущим ему своеобразным чувством юмора он был способен увидеть в деяниях ранних миссионеров столько забавного, что это немало удивило бы набожных авторов. Он был человек спокойный, не любил спорить, не навязывал никому своего общества и прекрасно умел наслаждаться шуткой, не испытывая никакого желания поделиться ею с другими.
Сейчас он держал в руках том путешествий аббата Хука[12], но не мог сосредоточить на нем свое внимание. Мысли его были заняты двумя незнакомцами, так неожиданно появившимися на острове. За свою долгую жизнь на Востоке доктор Сондерс узнал тысячи людей, и ему ничего не стоило определить, что представляет собой капитан Николс. Типичный негодяй. По выговору — выходец из Англии, и если он столько лет проболтался в китайских морях, вполне возможно, что на родине у него были неприятности с полицией. На нем клейма негде ставить; физиономия жульническая, продувная. Он. видно, не очень–то преуспел, если был капитаном всего–навсего грязного маленького люггера, и доктор Сондерс испустил вздох — иронический вздох, — громко раздавшийся в неподвижном воздухе, подумав, как редко труды прощелыги увенчиваются успехом. Но конечно, не исключено, что капитан Николс просто предпочитает грязную работу чистой. Он явно из тех людей, которые ничем не гнушаются. Только зазевайся, тут же облапошит. Одно можно было сказать наверняка: дай ему случай, и он непременно подложит тебе свинью. Он сказал, будто знает Цзинь Цина. Вероятно, он частенько сидит без работы и рад служить хотя бы у китайца. К услугам таких людей и обращаются со всякими темными делишками; вполне возможно, что он был когда–то капитаном одной из шхун Цзинь Цина. Доктор Сондерс пришел к заключению, что в общем–то капитан Николс нравится ему. Доктора подкупило его искреннее дружелюбие. Это придавало пикантный привкус его жуликоватости, а диспепсия, от которой тот так страдал, вносила комическую нотку, всегда привлекавшую доктора. Он был рад, что вечером снова увидит капитана.
Доктор Сондерс проявлял к своим ближним не только научный интерес. Он искал в них развлечения. Но рассматривал он их бесстрастно, и ему доставляло такое же удовольствие распутывать сложные узлы человеческого характера, какое испытывает математик при решении математической задачи. Доктор никак не использовал приобретенные при этом познания. Он получал лишь эстетическое удовлетворение, и если умение разбираться в людях и давало ему некое неуловимое чувство превосходства, сам он этого не сознавал. Предрассудков у него было меньше, чем у многих других. Он никогда никого не осуждал. Часто мы весьма снисходительны к недостаткам, присущим нам самим, но не переносим чужих недостатков; люди с более широкими взглядами могут понять и допустить существование любых пороков, но их терпимость, однако, порой носит скорее теоретический, чем практический характер; и очень немногие без отвращения общаются с человеком, чьи манеры разнятся от его собственных. Нас редко возмущает мысль, что такой–то соблазнил чужую жену, и мы сохраняем спокойствие духа, узнав, что такой–то плутует в карты или подделал чек (хотя это не так легко, если жертвой являемся мы сами), но нам трудно сойтись покороче с человеком, который неграмотно говорит, и просто невозможно, если он ест с ножа. Доктор Сондерс не был столь щепетилен. Дурные манеры за столом действовали на него так же мало, как гнойная язва. Добро и зло были для него, что хорошая и дурная погода. Он принимал жизнь такой, как она есть. Он судил, но не осуждал. Он смеялся.
С ним было легко. Его все любили. Но друзей у него не было. Он был хороший товарищ, приятный собеседник, но он не стремился к близости с людьми. В глубине души он был к ним совершенно безразличен. Ему хватало собственного общества. Его счастье зависело не от других, а только от него самого. Эгоист, да, но так как он был в то же время умен и бескорыстен, мало кто знал об этом, и это никому не причиняло вреда. Поскольку он ничего не желал, то и ни у кого не стоял на пути. Доктор не придавал большого значения деньгам, ему было не очень важно, заплатит ему пациент или нет. Его считали филантропом. Время значило для него так же мало, как звонкая монета, поэтому он охотно тратил его на врачевание. Было занятно видеть, как недуги отступают перед лечением, и никогда не надоедало развлекаться особенностями человеческой природы. Все люди были для него пациентами. Каждый из них являлся новой страницей в нескончаемой книге, а то, что они повторяли друг друга, как ни странно, делало их еще интересней. Ему было любопытно наблюдать, как все они — белые, желтые и коричневые — ведут себя в критических ситуациях, но это зрелище не трогало его сердце и не тревожило ум. В конце концов, смерть — величайшее событие в жизни каждого человека, и доктор всякий раз с интересом смотрел, как люди встречают ее. Бесспорно, пытаясь проникнуть в сознание умирающего, глядя в глаза, испуганные, непокорные, угрюмые или примиренные, — эти окна души, впервые познавшей, что жизненный путь пройден до конца, — доктор испытывал некоторое волнение, но это было волнение любознательного ученого. Чувств его это не затрагивало. Он не испытывал ни печали, ни жалости. Ему только казалось немного странным, что событие, столь важное для одного человека, так несущественно для другого. Однако внешне он был полон сочувствия. Он знал, что именно надо сказать, чтобы облегчить страх или боль, и в свой последний час каждый находил у него поддержку и утешение. Доктор вел игру и получал удовлетворение от того, что ведет ее по всем правилам. От природы он был человек добрый, но доброта его была скорей инстинктивной, чем целенаправленной, он пришел бы вам на помощь, окажись вы в трудном положении, но если вызволить вас было никак нельзя, он и думать бы о вас забыл. Ему было неприятно убить живое существо, он не охотился и не удил. Он шел еще дальше: предпочитал смахнуть с себя москита или муху, чем прихлопнуть их, единственно по той причине, что каждое существо, полагал он, имеет право на жизнь. Возможно, он был даже чересчур логичен. Нельзя отрицать, что он вел добродетельную жизнь (конечно, если вы не считаете, что добродетелен лишь тот, кто поступает согласно вашим собственным плотским наклонностям), ибо был милосерден и благожелателен и прилагал все усилия для облегчения чужих страданий, но если праведность определяется мотивами наших поступков, то доктор Сондерс не заслуживал похвалы, ибо его поступками руководили отнюдь не любовь, не жалость и не милосердие.