III Интернационал, несомненно, представляет собой вызывающую особый интерес аналитическую лабораторию, когда речь идет о политической теории марксизма. Поэтому кажется удивительным, что, в то время как в последние годы выражение «марксизм III Интернационала» стало употребляться повседневно в любой дискуссии левых (почти всегда в отрицательном смысле – как синоним жесткого догматизма, схематизма, доведенного до крайности, парализующего тот критический дух, который является сущностью марксизма), до сих пор нет обстоятельного исследования наиболее важных теоретических проблем, вокруг которых развернулись дебаты в III Интернационале. Абсолютно неудовлетворительно выявлено соотношение между каждой данной разработкой и теоретической интерпретацией и реальным движением, которое с ними связано. В этом отношении нам кажется, что гораздо более важно не столь пытаться охарактеризовать марксизм III Интернационала вообще, выявив его «первородные грехи», сколь воссоздать его отличительные черты как исторического явления, а значит, и сложные связи его с организованным коммунистическим движением, которые в любом случае были главной его особенностью. Для того чтобы добиться известных результатов в этом плане, уместно выделить и исследовать специфический, но не второстепенный по значимости момент: здесь следует исходить из предпосылки, что если верно то, что III Интернационал в современную эпоху представляет собой «первый крупный опыт коллективной интерпретации развития мира»[1045], то необходимо, помимо направлений, по которым идет эта интерпретация, знать структуры, которые обеспечивали ее распространение, характеры политических деятелей, которые взяли на себя эту задачу. Вот почему обобщенный анализ «генеральных штабов» международного коммунистического движения (в каком смысле мы это понимаем, будет разъяснено ниже) не является, как может показаться, отклонением от центральной оси истории марксизма. Тем не менее, если мы хотим хорошо понять природу и динамику этих структур, нельзя ограничиваться лишь социологическо-организационным аспектом; абсолютно необходимо определить идеологические координаты, в пределах которых идет их развитие. В связи с этим необходимо предварительно, пусть мимоходом, затронуть вопрос о специфической природе интернационализма коммунистического движения, а точнее, о силах и условиях, которые давали его членам «сознание того, что они являются солдатами единой международной армии, которая, применяя разнообразные тактические приемы и гибкость, проводит единую великую стратегию мировой революции»[1046].
Согласно широко распространенной версии истории Коминтерна, которая получила хождение главным образом в американской историографии, концепции «мировой революции» и «всемирной партии революции», неотделимые друг от друга, представляют собой соответственно стратегическую перспективу и организационную инструментовку коммунистического движения между двумя войнами: «всемирная партия», понимаемая как проекция в международных масштабах пресловутой большевистской концепции партии, является организационной формой, соответствующей тому плану международного переворота – никогда не предававшемуся забвению, несмотря на некоторые тактические [повороты. – Ред.][1047], – который нашел свое наиболее яркое выражение в перспективе мировой революции, заложенной в основу фундамента Коммунистического Интернационала в 1919 году. Поскольку это отождествление, несомненно, отражает некоторые аспекты действительности, оно более всего основывается на стереотипном и даже карикатурном представлении о «партии», понимаемой как абстрактная и внеисторическая величина[1048]. Менее предубежденное исследование истории Коминтерна ограничивает интерпретацию такого рода определенными рамками. Первым, что поражает и на что хотелось бы обратить здесь внимание, является то, что эволюция понятий «мировая революция» и «всемирная партия революции» протекает в коммунистическом движении отнюдь не по прямой и не по параллельным линиям.
Известно, и это уже нашло широкое отражение в документах, что в ходе анализа составляющих международного коммунистического движения сразу же после Октябрьской революции главный акцент делался на международной природе революционного процесса. Следует подчеркнуть, что такое понимание революции в мировом масштабе будет характерно для анализа коммунистического движения и в последующие годы, оно намного переживет надежду на распространение политического и социального переворота в развитых капиталистических странах. Анни Крижель очень четко уловила этот момент:
«Победы (Россия) или поражения (Германия, 1919 – 1923)… лишь эпизоды в общем процессе; стратегические наступательные (частичные или общие) или оборонительные решения – всего лишь этапы, объединенные обязательной глобальной перспективой. Именно в этом международном измерении обеспечивается единство эпохи, открытой 1917 годом (в этом смысле деление на ленинский и сталинский периоды теряет смысл). И те же самые международные рамки обеспечивают однородность, когерентность продукта истории, то есть коммунистического движения в том виде, в каком оно предстало перед нами между двумя мировыми войнами в двойственной форме – государственной и негосударственной: Советское государство и Коммунистический Интернационал»[1049].
В основе этого взгляда на революционный процесс как исключительно международное явление было два равноценных источника. С одной стороны, существовал анализ империализма, общий (несмотря на существенные различия) для всего леворадикального крыла II Интернационала (для Ленина и Паннекука, для Розы Люксембург и Троцкого): капитализм, вступив в монополистическую стадию своего развития, не мог не расширить рамок своего влияния и уже поэтому не мог не перенести противоречивого и антагонистического характера классовых отношений на отношения между государствами. В 1919 – 1920 годы, пытаясь превратить «мировую революцию» из мифа в политическую программу, связанную с «научным» анализом мира (как он сложился в результате империалистической войны[1050]), Ленин не раз повторял, что созрело противоречие между производительными силами и производственными отношениями: развитой капитализм высвободил огромные производительные силы, которым было тесно в оболочке империализма, уничтожавшей самую возможность существования международного рынка и порождавшей цепную реакцию конфликтов и разрушений. В свою очередь это противоречие обострило отношения между классами, создавая предпосылки для гражданской войны в Европе и США и для восстаний угнетенных народов колоний[1051]. Из этого анализа следовал двойной вывод: с одной стороны, что «только пролетарская, социалистическая революция может вывести человечество из тупика, созданного империализмом и империалистическими войнами»[1052], с другой стороны, что эта революция, чтобы отвечать своей главной цели – освобождению человечества, – должна привести к исчезновению национальных государств, ставших препятствием в процессе социализации производительных сил. Этот процесс развивается в международных масштабах и выдвигает как обязательное условие интеграцию разнородных государственных единиц.
«Революция, – писал Троцкий 25 мая 1917 года, – может начаться лишь на национальной почве, но в этих рамках она не может развернуться в полной мере вследствие экономической и военно-политической взаимозависимости европейских стран, что более чем убедительно показала последняя война»[1053].
Отсюда всемирный характер революционного кризиса, вызванного войной. Отсюда новый круг задач, стоящих перед пролетарским Интернационалом. Отсюда необходимость соединить социалистическую революцию в развитых капиталистических странах с борьбой угнетенных народов против колониального господства и защитой советского строя в России. Хотя это и различные, но неразделимые моменты единого процесса, конечная цель которого – создание мировой Советской Республики.
Оптимистический взгляд на судьбы международной революции, характерный для Коммунистического Интернационала на первых порах, а также анализ этого вопроса его руководителями широко отражены в документах, и нет необходимости иллюстрировать их цитатами. Однако важно подчеркнуть, что этот оптимизм не менее, чем строгий, только что законченный «научный» анализ экономического и социального кризиса капиталистического мира, основывался на особой психологической позиции wishful thinking [принятия желаемого за действительное. – Ред.]. Убеждение большевиков (а его разделяли все течения, входившие в Коминтерн), что русская революция является прологом европейской социальной революции (согласно прогнозу, с которым были согласны после 1905 года политические деятели, стоявшие на разных позициях, – Ленин, Троцкий и Каутский) и что единственной гарантией ее спасения была помощь победившего революционного пролетариата в некоторых крупнейших капиталистических странах Запада, очень часто побуждало коммунистическое движение принимать собственные желания за действительность, переоценивать, с одной стороны, зрелость революционного потенциала на Западе (а также, пусть в несколько ином виде, в колониях) и недооценивать, с другой стороны, как прочность буржуазных режимов, так и специфику рабочих традиций в Европе и Америке. При всем том, что в нем было иллюзорного, этот диагноз касательно соотношения сил лежал в основе стратегии, в которой развитие революционного процесса и защита его первого аванпоста были неразделимо связаны между собой. По мере того как последовавшие после 1921 года события укрепляли все возраставшую веру в возможность самостоятельного выживания первого социалистического государства, концепция революционного процесса как непременно международного процесса все более освобождалась от волюнтаристского элемента, который в свое время вдохнул в нее жизнь, и оставалась привязанной к анализу империализма, который превратился в застывшую схему, сильно грешившую чертами экономизма.
На фоне еще не поколебленной уверенности, что революционный процесс непременно примет международные масштабы, возникла и сформировалась концепция всемирной партии революции. Так как послевоенный социальный и политический кризис принял всемирный характер и его разрешение не могло не выйти за рамки отдельных стран, необходимо было не только создать как можно скорее коммунистические партии, способные руководить революцией и избавить массы от влияния социал-демократии, но и скоординировать их действия в международном масштабе. В 1919 году, в момент создания Коммунистического Интернационала, эта убежденность выражалась столь же твердо, сколь туманно.
«Конгресс, – говорилось в обращении к 39 коммунистическим и левым социалистическим партиям, организациям и группам о созыве I конгресса Коммунистического Интернационала, – учитывая постоянную связь с движением и методическое руководство им, должен создать объединенный орган борьбы – центр Коммунистического Интернационала, который подчинил бы интересы движения каждой страны общим интересам революции в международном масштабе»[1054].
А в «Платформе», принятой I конгрессом, говорилось еще более обобщенно:
«Интернационал, который окажется способен подчинить так называемые национальные, интересы интересам интернациональной революции, осуществит тем взаимную помощь со стороны пролетариата различных стран, а без экономической и других видов взаимной поддержки пролетариат не в состоянии построить новое общество»[1055].
Даже Ленин не был в ту пору более точным:
«…пролетарский интернационализм требует, во-первых, подчинения интересов пролетарской борьбы в одной стране интересам этой борьбы во всемирном масштабе; во-вторых, требует способности и готовности со стороны нации, осуществляющей победу над буржуазией, идти на величайшие национальные жертвы ради свержения международного капитала»[1056].
Когда перелистываешь документы и протоколы выступлений первого года существования Коминтерна, создается впечатление, что именно в тот момент, когда вера в неминуемость мировой революции была особенно сильной и когда в стратегии коммунистического движения ей отводилось особо важное место, концепция всемирно-революционной партии была наиболее размытой и неточной. Эта аномалия объясняется, безусловно, разными причинами. Объективные условия (изоляция России «санитарным кордоном», несостоятельность и слабость фракций и коммунистических партий в большинстве стран, невозможность влияния Коминтерна непосредственно на ход событий в ситуациях, которые представлялись революционными) сложились так, что в течение всего 1919 года Коминтерн был не тем «генеральным штабом мировой революции», которым надеялся стать, а лишь постоянным ядром организации, которую еще предстояло в значительной степени создать, скорее идеей, чем функционирующим органом. Сами решения I конгресса об организационной структуре носили явно временный характер. И это не только потому, что предполагалось перенести принятие окончательного решения на следующий, более представительный конгресс, но и потому, что в глазах многих делегатов и самой руководящей группы большевиков Коминтерну предстояло в течение нескольких месяцев превратиться из движущего центра мировой революции в межгосударственный орган координации деятельности различных социалистических республик, и его структура должна была вследствие этого измениться[1057]. Однако более всех этих факторов неопределенность концепции всемирной партии объясняется следующим. Сейчас наиболее внимательные исследователи истории коммунистического движения обычно признают, что в течение почти всего 1919 года «революционные надежды основывались на идее, будто для трудящихся характерен такой антикапиталистический настрой, что цели можно добиться без тактических планов или особых политических уловок, выработанных извне»[1058]. Делая упор в своих прениях и заключительных резолюциях на создании новых институтов пролетарской демократии в противовес институтам буржуазной демократии, I конгресс Коминтерна исходил из высказывания Ленина: «Мы достигли того, что слово „Совет“ стало понятным на всех языках»[1059], при всей специфичности форм революционного движения в ключевых странах (Revolutionäre Obleute в Германии, Arbeiterräte в Австрии, Shop-stewards Commettees в Великобритании, фабричные советы в Италии), в которых большевики видели отражение своего опыта и подтверждение его всемирного значения. Результатом акцентирования роли организаций типа Советов, которые были выражением самостоятельной инициативы масс в момент создания и в первые месяцы существования Коммунистического Интернационала, явилось то, что, как это ни парадоксально, в тени осталось главное, на чем была построена ленинская концепция революции, откуда исходило самое решение создать новый всемирный орган для руководства пролетарской борьбой, а именно роль партии.
Лишь когда отдалилась перспектива мировой революции, очертания «всемирной партии» приобрели постепенно большую четкость. Крах Советов в качестве средства быстрого и неудержимого распространения революционного пожара на передовые капиталистические страны и в качестве функционального стратегического орудия быстрого захвата власти привел к тому, что по-новому и настоятельно встал вопрос о революционной партии и политическом руководстве революционными выступлениями масс. В этой связи внутри международной организации снова заявило о себе историческое противоречие, в котором впоследствии отразился весь опыт компартий между двумя мировыми войнами: подобно тому, как партии, возникшие как авангард уже начавшейся революции, должны были приспособиться к ситуации, характеризующейся стабилизацией капитализма и буржуазно-демократических институтов, или к откровенно авторитарной и контрреволюционной обстановке, Коммунистический Интернационал должен был утвердиться как всемирная партия революции в эпоху, когда международная революция, казалось, все больше откладывалась на неопределенное будущее. II конгресс вновь настойчиво подтверждает положение о целях («Коммунистический Интернационал ставит своей целью бороться всеми средствами, в том числе и с оружием в руках, за свержение международной буржуазии и создание международной Советской Республики как промежуточной стадии на пути к полному уничтожению государства»)[1060]. Но если до этого вообще не было пункта об организационной структуре, то теперь четко и подробно вводится формула, в которой концепция всемирной партии становится куда более обязывающей, чем прежде:
«Коммунистический Интернационал знает, что для скорой победы объединение трудящихся, которое борется за уничтожение капитализма и утверждение коммунизма, должно обладать строго централизованной организацией. Коминтерн должен на деле и фактически представлять единую коммунистическую партию всего мира. Партии, действующие в каждой стране, являются лишь отдельными его секциями»[1061].
Таким образом, с общей идеи «подчинения национальных пролетарских интересов интернациональным» и «взаимопомощи» акцент перемещается на концепцию централизации. Роль Коминтерна определяется как роль головной организации, призванной формулировать и разрабатывать стратегию всего коммунистического движения и ставить перед каждой партией – членом Коминтерна задачи, направленные на укрепление ее позиций в собственной стране и ее роли в содействии развитию и консолидации международного движения[1062]. Именно в этот момент, а не раньше большевистская модель партии берется за основу и включается на разных ступенях разработки в Устав Коминтерна[1063]. И именно сейчас, а не раньше Коминтерн
«строится как полувоенная организация, строго централизованная, с иерархической лестницей на всемирном уровне, по образу и подобию большевистской партии во время гражданской войны, – потому что ее целью является организация и руководство мировой революцией, которая, в случае ее осуществления, в силу обстоятельств в той исторической ситуации должна была принять форму целого ряда революционных гражданских и международных войн»[1064].
Частота, с которой в документах конгресса используются военные термины и сравнения, объясняется не только этой моделью партии, но, безусловно, и возрождением революционных надежд в связи с наступлением Красной Армии в Польше, кульминация которых приходится как раз на время конгресса Коминтерна. На самом деле, однако, напрашивается вопрос, были ли централизация и милитаризация всемирной партии следствием сильной встряски, вызванной революционной эпохой, или предвестниками того трудного и тернистого пути, который революционному Интернационалу предстояло пройти. Каким бы ни был ответ на этот вопрос, безусловно, что «якобинская модель», принятая в 1920 году «всемирной партией» выжила и упрочилась уже после того, как надежды на неизбежную революционную волну рассеялись. И если призыв к максимальной централизации, к сплочению рядов и укреплению дисциплины, характерный для периода спада движения, становится открытым и периодически повторяющимся (со ссылкой на события, пережитые большевистской фракцией в 1905 – 1917 годах) только после официального признания наступившей «относительной стабилизации» капитализма, став лейтмотивом выступлений защитников большевизации[1065], то многие данные заставляют предположить, что с 1920 или по крайней мере, бесспорно, с 1921 года в очень сложной обстановке «всемирная партия» перестает быть организационным, политическим и идеологическим орудием мировой революции, а становится, скорее, средством против размыва и распада движения, средством управления и дисциплинирования коммунистического движения в ожидании этой мировой революции.
Если эта интерпретация верна, то возникают два соображения в этой связи. Первое из них то, что, несомненно, утопический характер «всемирной партии» (который трудно было оспаривать, пока оставалась в силе гипотеза о том, что налицо международная революция) в условиях нереволюционной ситуации только усилился и, естественно, пришел в противоречие с реалистическим анализом различий между развитыми и отсталыми капиталистическими странами, опиравшимся на одно из главных положений революционной теории марксизма – о неравномерном развитии капитализма. Может быть, ни один из документов Коммунистического Интернационала не отразил это противоречие так ясно, как программа Коминтерна, написанная в основном Бухариным в 1928 году и принятая VI конгрессом. Второе соображение – это то, что Раджоньери назвал
«опасным разрывом между программной установкой и организационной структурой, который с самого начала обрекал на неудачу применение на практике тех новых тактических решений, которые могли быть вызваны обстановкой; этому тезису предстояло выполнять роль необходимого звена в отношении последующих гипотез, в которых могла появиться необходимость в ходе неравномерного развития мировой революции»[1066].
Этот разрыв между политикой и организацией нашел наиболее полное выражение в резолюции об организационной структуре коммунистических партий, принятой III конгрессом (1921 год), где во вступительной части категорически отвергалась рекомендация организационной формы, одинаковой для всех партий, и не менее ясно отрицалось намерение выработать идеальный устав. Но затем выдвигалось требование о необходимости «единого руководства» («Организация коммунистической партии [обратите внимание на единственное число] есть организация коммунистического руководства в период пролетарской революции»); в самом же тексте революции давались детально разработанные предписания, которые являлись не чем иным, как идеальной моделью поведения коммунистических партий на различных фазах политической борьбы[1067].
Естественно, наиболее важным и дольше всего просуществовавшим последствием централизации «всемирной партии» была так называемая «русификация» Коминтерна. Отдаление перспективы мировой революции, с одной стороны, неожиданная жизнеспособность Республики Советов во враждебном мире – с другой, привели к радикальному изменению отношений между нею и Коммунистическим Интернационалом. В 1917 – 1920 годах Советская Россия считалась отсталой страной, которую обстоятельства временно поставили во главе мирового революционного движения: укрепление диктатуры пролетариата в этой стране в ту пору не мыслилось без победоносного развития революционного процесса хотя бы в пределах Европы. Вследствие этого, по крайней мере в теории, политика Советского государства имела тенденцию подчиняться требованиям Коммунистического Интернационала, который считался наивысшим выразителем интересов международного пролетариата. Отвлекаясь от их исхода, споры внутри большевистского руководства во времена Брест-Литовского ультиматума показывают, насколько не считалось невозможным, что Советская Республика должна делать собственный выбор на основе потребностей и перспектив международного революционного движения. Но послевоенная революционная волна исчерпала себя, пролетариат не завоевал власти ни в одной стране, кроме России, и проблема мировой революции начала представать в новом свете. Так как анализ основных тенденций развития капитализма и его «общего кризиса» оставался неизменным, никто в коммунистическом движении не сомневался, что более или менее скоро будет новый революционный подъем. Тогда должны были появиться новые возможности сломить сопротивление буржуазной системы, поскольку можно было опираться на существование пролетарского государства, располагающего силой, в том числе военной, готового прийти на помощь революционному пролетариату других стран. Сохранить и укрепить этот первый оплот было главной задачей мировой революции.
Если ко всему этому прибавить психологический эффект неоднократных неудач революционных выступлений на Западе между 1919 и 1923 годами, а также военных, социальных и политических побед социалистического строя, то можно представить себе, что закрепление теории построения социализма в одной, отдельно взятой стране стало не только возможным, но и в определенном смысле неизбежным[1068]. Несмотря на то что эта теория построения социализма в одной, отдельно взятой стране была основана на спорных теоретических положениях, она обладала огромной силой. С одной стороны, в ней выражалась вера победоносной русской революции в самое себя и собственные возможности развития, не зависящие от помощи извне. С другой стороны, она отводила революционному движению других стран более подобающую ему роль в соответствии с теми силами, которыми оно располагало в момент, когда завоевание власти откладывалось на более отдаленное и неопределенное будущее. Она давала понять коммунистическим партиям, что, даже если им не удалось свергнуть старый общественный строй за короткое время, они не изменят своему историческому долгу, если будут решительно выступать против империалистических планов реставрации капитализма в России и действовать подобно часовым, защищающим первый опыт построения социализма.
Из этой концепции задач различных составляющих революционного движения предположительно следовал важный вывод: наряду с утверждением возможности построения социализма в России, независимо от победы революции в крупных капиталистических странах и колониях, логически признавалась сравнительная самостоятельность (пока еще и первостепенность) мировой революции относительно русской революции, а следовательно, и бóльшая теоретическая, политическая и организационная автономия коммунистических партий, а также необходимость соответствующей перестройки их международной организации. Теперь можно было вновь оспаривать самое понятие «всемирная партия». Рассмотрение проблемы под таким углом зрения было близко Бухарину; именно эта проблема была в основе попыток реформы и децентрализации организации Коммунистического Интернационала, осторожно предложенных в 1926 году. Эти попытки провалились не только в результате поражения, которое потерпел Бухарин в русской компартии (а затем отстранен от дел Интернационала), но и потому, что сама структура «всемирной партии революции» заключала в себе «механизм», который отводил самому сильному члену этой организации решающую роль независимо от его собственных намерений. Этот центростремительный механизм не был ни придуман, ни навязан русскими коммунистами. Он, как мы видели, явился порождением объективной ситуации, в которой решение о максимальной централизации могло показаться функциональным как с точки зрения гипотезы о неизбежности международной революции, так и с точки зрения гипотезы о наступлении фазы застоя и подготовки к этой революции. Однако несомненно, что это дало большевикам еще большую власть, чем это, естественно, следовало из их политического и морального престижа, а также из того факта, что все бремя расходов и значительная часть организационной работы аппарата Коминтерна ложились на их плечи. Этой властью русские коммунисты научились пользоваться как средством прежде всего во внутренней борьбе в своей партии (особенно цинично это выглядело, когда председателем Исполкома Коминтерна был Зиновьев, причем нерешительность Бухарина в использовании этой власти была одной из причин, объяснявших, каким образом относительно быстро и безболезненно фракция Сталина после 1928 года взяла Коминтерн под свой контроль). Затем, по мере того как в СССР завершалось слияние партии и государства и с упрочением власти Сталина, прекратились открытые конфликты внутри ВКП(б), большевики научились все шире использовать эту власть в рамках государственной Realpolitik, которая прежде всего была направлена на избавление СССР от участия в военных конфликтах между империалистическими странами и использование потрясавших эти страны противоречий.
На самом деле этот процесс не был столь быстрым и равномерным, как его иногда пытаются представить. Как будет видно далее, его всегда смягчали и противодействовали ему самые различные обстоятельства. Однако несомненно, что еще до политического поражения Бухарина в Коминтерне сложилась концепция мировой революции, которая видела в СССР (воспользуемся определением программы 1928 года) «международный движитель пролетарской революции», «основу всемирного движения всех угнетенных классов, …самый значительный фактор мировой истории»[1069]. И коль скоро затем говорилось, что угроза войны является «наиболее характерной чертой настоящего момента, рассматриваемого в его совокупности»[1070], не только защита СССР приобретала более чем когда-либо первостепенное значение, но и с еще большей настойчивостью выдвигалось
«требование об общей координации (движения) из единого руководящего центра. С другой стороны, направлению, которое видело в войне окончательное решение капиталистических противоречий, трудно отказать в справедливости утверждения, что руководство должен осуществлять только обладающий реальной силой член социалистического лагеря, а именно опять-таки Советский Союз»[1071].
В 1929 году международная обстановка еще более способствовала закреплению этой чрезвычайно односторонней точки зрения на революционный процесс. После того как разразился мировой экономический кризис, концепция построения социализма в одной, отдельно взятой стране все настойчивее подается как глобальная теория мировой революции
«в той мере, в какой перспектива будущего строительства социализма в одной стране, занимающей такую территорию и обладающей такими ресурсами, как СССР, сравнивается с реальным застоем и загниванием капитализма, который считается неспособным развивать производительные силы»[1072].
В противостоянии двух систем – гибнущего капитализма и строящегося социализма – кроется глубоко скрытая пружина мировой революции; реально существующему СССР все чаще приписывают роль катализатора противоречий капиталистического мира, а также функцию политической радикализации угнетенных масс.
Эта установка влияла, очевидно, и на понимание структуры и задач «всемирной партии революции». И здесь надо выделить следующий момент. В теории глубина и беспрецедентные масштабы кризиса капитализма при обнищании и радикализации угнетенных масс должны были бы привести к возникновению не менее острой, чем сразу же после войны, «революционной ситуации», в которой Коминтерн должен был бы взять на себя функции «генерального штаба» революционной армии, участвующей в международной гражданской войне, для чего с самого начала он и был создан. В действительности же, в течение всего кризиса суждения руководящей группы Коминтерна относительно степени зрелости революционной ситуации были весьма осторожны и смягчались многочисленными оговорками и уточнениями. Задачи же, полученные отдельными коммунистическими партиями, не отличались от задач периода «относительной стабилизации», а именно: завоевание на свою сторону большинства пролетариата путем руководства экономической борьбой и разоблачение руководителей-реформистов, подготовка пролетариата к «решающим боям», систематическая пропаганда диктатуры пролетариата, главным образом на примере великих достижений СССР. Революция была скорее мифом, о котором напыщенно говорили, чем программой, которой подчинялись стратегия и тактика. Таким образом, концепция «всемирной партии революции» не потеряла, а, напротив, обрела еще более «защитный» характер, чем в предыдущие годы. Усиление централизации вызывалось не требованием координировать революционные действия в международных масштабах, а становилось все больше средством обеспечения дисциплинарной и идеологической монолитности.
И несмотря на неизменность определений, которые переходили из устава в устав и из одного официального документа в другой, функция «всемирной партии» мало-помалу стала выхолащиваться. Необходимость приспособить модель к социальным, экономическим и культурным особенностям жизни различных стран уже в первые годы существования Коминтерна значительно повлияла на формирование истинной сущности коммунистического движения, хотя этот момент никогда не был предметом теоретизирования. Как убедительно пишет Анни Крижель:
«Всякая партия является продуктом взаимодействия двух конкретных составляющих – международного коммунистического движения, с одной стороны, и политической системы данной страны, с другой. В этом смысле однородность Коммунистического Интернационала как всемирной организации и стратегии не могла не быть под угрозой из-за национальных различий: единство, следовательно, являлось одновременно принципиальным, теоретическим утверждением, которое логически объясняло необходимость такой организации, и результатом непрерывной практической работы, направленной на сведение национальных черт каждой партии до того минимума, который уже нельзя устранить»[1073].
Начиная с 30-х годов эта «практическая работа» встречала все возраставшие трудности на своем пути, потому что столкнулась с новыми, непредвиденными условиями, которые в свою очередь требовали переоценки модели. Это подтверждает история Коммунистической партии Китая, которая, начиная с 1931 года, первая выдвигала концепцию революционной стратегии, разработанную совершенно независимо от директив Интернационала. Для европейских партий поворот наметился не ранее 1934 года (даже если в отдельных секциях его симптомы появились несколько раньше), когда антифашистские действия, которым сложившаяся международная обстановка придавала отнюдь не второстепенное значение, стали основой для решения задачи защиты Советского Союза, компартии смогли выступать относительно свободно, без помех и оговорок. Некоторые же из компартий – по крайней мере, наиболее крупные – оказались в центре борьбы масс, в которой они сталкивались с новыми стратегическими задачами, новыми союзами, новыми изменившимися организационными принципами, несомненно обусловленными национальными политическими традициями (вспомним комитеты Народного фронта во Франции или рабочие союзы в Испании). Может быть, именно в этом состояло значение той вновь обретенной неабстрактной национальной принадлежности, которую справедливо можно зачислить в актив народных фронтов.
Еще до VII конгресса в плане своего доклада Димитров пытался предупредить о сложностях, которыми был чреват для структуры «всемирной партии» поворот в политике Коминтерна. В последней части рекомендательной записки к предварительным наброскам доклада он подчеркивал, что необходимо «изменить методы работы и руководства Коминтерна и учесть, что невозможно оперативно руководить из Москвы решением всех вопросов, шестьюдесятью пятью секциями Коминтерна, действующими в самых разных условиях»[1074]. Похоже, что эти директивы сразу по окончании конгресса не должны были оставаться на бумаге: на их основе предстояло перестроить руководящий аппарат Коминтерна. Кажется, в октябре 1935 года было решено упразднить генеральные секретариаты и отделы, а также институт представителей и инструкторов Исполкома[1075], что, похоже, подтверждало тенденцию к децентрализации и повышению самостоятельности отдельных партий. Это не означает, что – как полагают советские историки Лейбзон и Шириня – VII конгресс ознаменовал собой
«начало перехода к новой фазе в развитии коммунистических партий, в которой международное единство, основанное на верности марксизму-ленинизму и совместно разработанной политической линии, сможет развиваться в обстановке полной автономии и независимости для каждой партии»[1076].
Если новая фаза и началась, то для нее были характерны формы контроля и вмешательство во внутреннюю жизнь различных партий (как результат сталинской системы власти) хотя и не регламентированные, но куда более тяжелые, чем прежде, и приведшие к трагическим последствиям. Сам факт, что их часто применяли в Москве и даже за границей (например, в Испании, где прямое вмешательство осуществила советская политическая полиция), позволяет судить, насколько серьезно был извращен механизм, направлявший деятельность «всемирной партии», и датировать 1934 – 1935 годами начало сомнений в отношении этой концепции. В истории идей и политических направлений не меньшую роль, чем в экономических и социальных процессах, играет сила инерции: выбор, сделанный коммунистическими партиями в сентябре 1939 года, не был результатом одной лишь монолитности, теперь уже принявшей бюрократические формы, которая понималась как механическое следование внешней политике СССР и как наивысшее выражение концепции, обязывавшей противопоставить всякой другой точке зрения истинные или принимаемые за истинные интересы международного движения[1077].
Действительно, именно начавшаяся война со всей очевидностью показала политическую абсурдность тезиса, согласно которому всякая международная ситуация должна была вызвать одинаковую реакцию у партий разных стран, и выявила необходимость установить дифференцированное, а не просто тождественное отношение между советской внешней политикой и позицией Интернационала. Когда позднее, после нападения нацистов на СССР и появления лозунгов, призывавших к борьбе с фашизмом и защите демократических свобод, коммунистические партии возглавили движения Сопротивления и сумели стать массовыми партиями (чего прежде, как правило, не было), стала формироваться «новая диалектика, которая, применяя на практике свои объективные законы в обход схем монолитного единства, складывалась на основе развития и прогресса движения»[1078]. Отношения между Коминтерном и Коммунистической партией Югославии или между Коминтерном и Коммунистической партией Китая являются наиболее ярким и знаменательным, но не единственным подтверждением сказанного. Было бы наивным заблуждением считать роспуск Коммунистического Интернационала в 1943 году лишь результатом этой новой ситуации: он был вызван в не меньшей мере потребностями внешней политики СССР, который, сделав этот жест (могущий быть истолкованным как окончательный отказ от экспорта социалистической революции в другие страны), стремился, вероятно, избежать того, чтобы союзники после поражения Гитлера обратили свой огромный военный потенциал на Восток, и надеялся, напротив, что сумеет побудить их принять участие в восстановлении советской экономики после войны.
Тем не менее когда в резолюции о роспуске Коммунистического Интернационала (15 мая 1943 года) утверждалось, что «организационная форма объединения рабочих, избранная I конгрессом Коммунистического Интернационала, отвечавшая потребностям начального периода возрождения рабочего движения, все больше изживала себя по мере роста этого движения и усложнения его задач в отдельных странах и становилась помехой дальнейшего укрепления национальных рабочих партий»[1079], – это было не простым оправданием выбора, сделанного советской дипломатией, а констатацией реального положения вещей в отношениях между центром и секциями. Открыто заявляя о том, что утопия «всемирной партии революции» изжила себя, резолюция способствовала высвобождению энергии, которая прежде сдерживалась и подавлялась, и (говоря о новой международной революционной солидарности, впрочем, в столь неопределенных выражениях, что ясность не смогли внести все последующие десятилетия) создавала предпосылки для новой фазы развития коммунистического движения.
В соответствии с рекомендациями Гаупта, которые он дал в одном своем, можно оказать, образцовом по ясности метода исследовании, можно выделить по крайней мере три основных компонента в международной руководящей группе коммунистического движения в период существования Коминтерна: 1) представители советской коммунистической партии в центральных органах Интернационала и созданных им организаций; 2) представители различных национальных коммунистических партий в тех же органах; 3) ответственные работники международного аппарата, как такового (рабочих секций, технических служб, школ по подготовке кадров и т.д.)[1080]. Наряду с этими категориями, но в другой плоскости и в пределах, о которых речь пойдет ниже, следует остановиться на той «неформальной группе», которую составляли «известные теоретики и идеологи международного масштаба… пользующиеся международным авторитетом, независимо от их должностей и званий»[1081]. Придерживаясь аналогичных критериев, Лазич и Драшкович сумели определить рамки этой группы, численность которой составила около семисот человек[1082]. Это руководители, чьи социальные, культурные и политические биографии представляют собой центральную, пока еще мало изученную главу истории международного коммунистического движения.
Как уже отмечалось, организационная структура Коминтерна определилась не ранее II конгресса, а во многом лишь после IV конгресса. Внешне мало похожий на ту символическую железную когорту профессиональных революционеров, прочно спаянных в единое целое, о которой повествовала неизменная «партийная легенда», равно как и пропаганда капиталистических правительств, «генеральный штаб всемирной революции» в течение многих месяцев был бесформенным образованием, очень неоднородным по составу: его компетентность была сомнительна, а возможность реального вмешательства очень ограниченна. Внутри него ощущалось влияние идейного наследия многих организаций различных направлений: Циммервальдской левой, Федерации иностранных коммунистических групп в России (основана в марте 1918 г.) и секций Бюро революционной пропаганды в России и за рубежом, непосредственно связанных с большевистской партией и Наркоминделом. Между I и II конгрессами состав первого официального органа Коминтерна – Исполкома – был непостоянным, а распределение должностей в нем – довольно неясным. Работу Бюро, которое действовало от имени Исполкома, формально было поручено выполнять «товарищам страны, в которой находился Исполнительный Комитет», то есть русским коммунистам. В то же время активно работали многочисленные заграничные «бюро», компетенция которых была неясна и нередко пересекалась (Амстердам, Берлин, Вена); вскоре они превратились в центры (в том числе политически автономные) и вследствие этого были или распущены, или через несколько месяцев превращены в организации с чисто техническими функциями.
Начиная с весны 1920 года был предпринят ряд попыток, с тем чтобы положить конец этому неопределенному положению в организационной области. Процесс был трудным и относительно длительным[1083]. На II конгрессе были выработаны критерии представительства в Исполнительном Комитете различных секций, а также создан комитет в узком составе (внутри Исполкома) – зародыш будущего Президиума. На III конгрессе был учрежден и сам Президиум, и одна из наиболее важных инстанций – Секретариат; кроме того, пока создавались некоторые важнейшие параллельные организации (Красный Интернационал профсоюзов, Международная рабочая помощь, Международный женский секретариат), были сформированы и первые постоянные рабочие комиссии Исполкома. Уже в середине 1921 года можно было сказать, что начался процесс, для которого было характерно «усиление централизации, переход власти, которой прежде были наделены секции ИККИ и его пленарные заседания, в более „узкие“ инстанции – Президиум и политический Секретариат». Этот процесс наложил печать на всю деятельность Коминтерна, его неизбежным следствием явился «рост административного и контролирующего аппарата, который постоянно разрастался и усложнялся»[1084]. Поворотным в этом смысле явился IV конгресс (ноябрь – декабрь 1922 года), который рассмотрел проблемы организационной структуры Коминтерна и завершил перестройку его аппарата, создав наряду с Президиумом Организационное бюро (Оргбюро), наделенное широкими полномочиями, а также целый ряд отделов, которые еще больше высвободили членов руководящих органов Коминтерна от повседневной административной работы. К числу этих отделов относится самый известный – Отдел агитации и пропаганды (знаменитый Агитпроп), хотя самым главным из них была, вероятно, Секция международных связей (по-русски она называлась ОМС – Отдел международных связей), которая занималась всеми вопросами практического характера (паспорта, фальшивые удостоверения личности, организация явок), связанными с нелегальными перемещениями через границы людей, документов, денежных средств, пропагандистского материала и, конечно, оружия[1085]. Как отмечал Ф. Сватек, растущий спрос на квалифицированный персонал, вызванный расширением всех этих служб, «не мог быть удовлетворен только с помощью членов русской коммунистической партии, так что после V конгресса появилась тенденция интернационализировать этот аппарат, набирая огромное число сотрудников из всех секций Коминтерна»[1086]. Можно сказать, таким образом, что процесс бюрократизации руководящих органов Коминтерна начался еще до того, как завершилась «большевизация» отдельных национальных коммунистических партий.
Сведения, которыми мы располагаем о составе и работе этого аппарата, фрагментарны и полны пробелов, что, естественно, объясняется засекреченностью деятельности Коминтерна в период, когда большинство коммунистических партий было на нелегальном положении. По документам многих инстанций Коминтерна в том виде, в каком они до нас дошли, невозможно представить схему его деятельности ни за все время, ни за какой-либо один значительный период его существования. Однако просматриваются по крайней мере общие линии его развития, из которых можно извлечь некоторую информацию. В частности, более подробное знакомство с таким органом Коминтерна, как Секретариат (функции которого почти не менялись – хотя несколько повысилась его роль как политического руководителя по сравнению с «техническими» и административными функциями – на протяжении 1921 – 1934 годов), может помочь в истолковании коллективной биографии центрального ядра этого аппарата, которое Гаупт называет decision makers)[1087].
Главным образом благодаря важным исследованиям Сватека можно восстановить с достаточной достоверностью состав Секретариата за десятилетний период – с 1921 по 1931 год[1088]. Если мы, оставив в стороне иные соображения, остановимся на четырех наиболее часто повторяющихся именах (Куусинен, Пятницкий, Ракоши, Эмбер-Дро), то общие черты и различия в их биографиях[1089] позволят нам представить, каким был типичный руководитель аппарата Коминтерна среднего и высшего уровней. Их национальная принадлежность: Пятницкий – литовец, по отчеству Аронович, что свидетельствует о его еврейском происхождении, Куусинен – финн, Ракоши – венгр, Эмбер-Дро – швейцарец. В этой гамме национальностей не случайно отражены черты национального состава аппарата Коминтерна на протяжении длительного периода: преимущество (вначале абсолютное, а в последующие годы несколько меньшее, но не исчезнувшее окончательно) в русском штате Коминтерна отдавалось лицам, «набранным из числа национальностей, представители которых имели призвание и опыт международной работы (евреи, прибалты)»[1090]. Значительным было присутствие политэмигрантов – участников революций, потерпевших поражение, – венгров, финнов, а затем в 1923 году – болгар. Большой удельный вес в аппарате имели представители малых и второстепенных партий, которые ввиду незначительной роли коммунистических партий в жизни соответствующих стран имели бóльшую возможность работать в международном аппарате и – по крайней мере теоретически – были в большей зависимости от аппарата, чем члены более влиятельных партий.
Из названных работ можно получить информацию о весьма скромном социальном происхождении руководителей Коминтерна: Пятницкий – сын плотника, Куусинен – портного, Ракоши – мелкого торговца, Эмбер-Дро – ремесленника, работающего по найму, высококвалифицированного часовщика – и об уровне их образования (в общем довольно высоком: Куусинен получил высшее образование, как и Эмбер-Дро, который был протестантским пастором; Ракоши кончил университет за границей; лишь Пятницкий начал в юности работать учеником портного, став в 20 лет профессиональным революционером). Показателен также их возраст: в рассматриваемый период Куусинену и Пятницкому – между 40 и 50, Эмбер-Дро и Ракоши – между 30 и 40. Создается впечатление, что руководитель аппарата старше среднего возраста руководителей национальных партий и имеет за плечами опыт революционной борьбы. Пятницкий стал политическим агитатором уже в 1898 году, но и три нерусских работника аппарата рано вступили на тот же путь: Куусинен – в 1905 году, Ракоши – в 1910, Эмбер-Дро активно участвовал в борьбе с 1916 года, но уже с 1912 года исповедовал социализм. Если на старших по возрасту, безусловно, немалое влияние оказали политические дискуссии и суровая организационная школа, через которые русская социал-демократия прошла на рубеже веков, то на более молодых неизгладимое впечатление, но в иной форме произвели война и Октябрьская революция. Пребывание Ракоши в плену в России и опыт Эмбер-Дро, приобретенный во время участия в Циммервальдской левой, – факты, которые выходят далеко за рамки их личных биографий.
Другим моментом, который следует отметить, является множество должностей и нагрузок у упомянутых руководителей. Вместе с тем очень трудно отделить в этих должностях функции политического характера от административных. В рассматриваемый период Пятницкий – руководитель ОМС, казначей Президиума, член Оргбюро и Исполкома, кроме того, он – сначала кандидат, а потом член Центрального Комитета ВКП(б). Куусинен – бессменный член Исполкома и Президиума и руководит различными региональными секретариатами, помимо того что занимает руководящие должности в русской партии (он станет членом ее Центрального Комитета в 1941 году). Эмбер-Дро – долгое время секретарь Исполнительного Комитета, член Оргбюро в 1925 – 1926 годах и Президиума в 1928 году, отвечает за работу Секретариата по романоязычным странам и часто выполняет наиболее сложные поручения Коминтерна в различных национальных партиях. Ракоши (пока он работал в аппарате Коминтерна) – также член различных постоянных комиссий. Некоторым из этих работников аппарата можно лишь с большой натяжкой приклеить ярлык серых и безликих исполнителей приказов, идущих свыше. Все это – выдумка авторов разных мемуаров, подхваченная значительной частью историографов. Следовало бы как можно внимательнее проанализировать роль Пятницкого, который в 1928 – 1933 годах часто выступал как руководитель, который (четко и твердо придерживаясь установок Коминтерна) больше других стремился исправить и умерить перегибы, беспристрастно (что тогда уже было не характерно) указывая на отрицательное влияние их на «работу в массах»[1091]. Как замечает Гаупт, «даже в среде с такой структурой, стратификацией и дисциплиной, какой был III Интернационал… механизм аппарата и власти не могут объяснить известность и значимость той или иной выдающейся личности»[1092]. В том же Куусинене, единственном из упомянутых руководителей, кто неизменно был на первом плане в течение всего периода существования Коминтерна и явился – среди очень немногих – воплощением организационной преемственности, следовало бы выделить такую черту, как способность маневрировать применительно к обстоятельствам, которая сделала его «человеком на все сезоны». Но при этом у него был несомненный талант систематичности и теоретической последовательности, позволивший ему отнюдь не формально вмешиваться в узловые вопросы разработки теории и практики коммунистического движения.
В целом карьера четырех рассмотренных здесь членов Секретариата позволяет высказать некоторые замечания по вопросу о преемственности в руководящей группе Коминтерна. О Куусинене мы только что сказали. Пятницкого освободили от его обязанностей в Коминтерне на VII конгрессе: это один из немногих случаев, когда руководителя аппарата (здесь речь не идет о таких политических деятелях первого плана, как Зиновьев, Радек или Бухарин) просто приносят в жертву изменившейся политической линии. Арестованный в 1937 году, Пятницкий погиб во время сталинского террора. История Ракоши нетипична, но, с другой стороны, она показательна, ибо помогает понять, что значило быть коммунистическим руководителем в период между двумя войнами. Он был арестован в 1925 году в Венгрии, куда вернулся нелегально, просидел в тюрьме 15 лет, избежав, таким образом, участия в жестокой внутренней борьбе и чисток, которые во второй половине 30-х годов испытала на себе значительная часть венгерской руководящей группы. После обмена политзаключенными между советским и венгерским правительствами Ракоши вновь занял место в аппарате Коминтерна в 1940 году, а в 1943 году был в числе подписавших резолюцию о роспуске Интернационала. Эмбер-Дро, политически связанный с Бухариным, в результате наступления на «правых» в 1928 – 1929 годах был отстранен и лишен всех основных должностей; однако, за исключением кратких перерывов, он оставался в аппарате, где, несмотря на то что был на относительно второстепенных должностях, продолжал выполнять поручения деликатного свойства. Из четверых он – единственный, кто покинул коммунистическое движение в период существования Коминтерна.
Трудно говорить о принадлежности к аппарату в узком смысле этого слова других членов Секретариата названного десятилетия, так как многие из них исполняли свои обязанности в течение лишь нескольких месяцев и психологически были больше связаны с собственными партиями, чем с московским «центром».
Анджело Таска, который работал в этой организации с сентября 1926 по январь 1929 года, оставил описание Секретариата, которое, будучи написано «по горячим следам», в разгар тяжелого кризиса, довольно хорошо отражает характер исследуемого нами десятилетия:
«В нашей литературе очень часто употребляется выражение „генеральный штаб революции“. Центр Коминтерна совершенно не заслуживает подобного определения. По составу и по тому, как он действует, он ничего общего не имеет с подлинным международным руководящим центром. Почти все, кто в нем работает, руководствуются самыми разными побуждениями, ничего общего не имеющими с главным фактором – заботой об общих интересах нашего движения. Есть целая группа чиновников (routiniers), которые прислушиваются к тому, что решают „там“, и „существуют“: Бела Кун, Коларов, Шмераль, Куусинен… Затем есть группа провинциалов, чей девиз: оставьте нас в покое в нашей стране, а что до остального – поступайте, как знаете (Белл, Страков, Барбе)… Обзор можно было бы продолжить, но это не стоит того. Политический Секретариат – разношерстный сброд, который держится вместе по самым разным причинам; он органически не способен вести квалифицированную политическую работу. Это может показаться вам преувеличением, но это так»[1093].
Резкая критика Таски, несомненно, во многом бьет в цель. Однако автор не подчеркивает, что «органическая неспособность» делать политику, в которой он обвиняет Секретариат, уходит корнями в структуру самой организации и критерии, лежащие в основе кооптации ее членов. Знаменательно, что остальные 38 руководителей, которые между 1921 и 1931 годами были членами Секретариата, находились на своих постах гораздо меньше по времени, чем Куусинен, Пятницкий, Ракоши и Эмбер-Дро. Это в значительной степени было вызвано – как станет ясно, особенно применительно к нерусским руководителям, – критериями ротации кадров и потребностями соответствующих национальных партий; отчасти же это отражало нестабильность и текучку партийных кадров, характерные для коммунистического движения начала 20-х – начала 30-х годов. Из 42 руководителей, которые были членами Секретариата в этот период, не менее восьми были исключены из собственных партий и еще столько же, раньше или позже, освобождены от ответственных должностей. Насколько это отражало изменение политической линии и насколько фракционную борьбу (направляемую или нет Коминтерном) внутри различных партий – зачастую трудно установить. Рассмотрим несколько случаев. В Секретариат, избранный V конгрессом (июнь – июль 1924 года), помимо Куусинена, Пятницкого и Эмбер-Дро, входили еще два действительных члена (француз Трэн и немец Гешке) и два кандидата в члены (англичанин Мак-Манус и чех Нейрат). Никто из последних четырех не попал в новый, расширенный Секретариат, избранный VII пленумом; однако за каждым «невведением» в состав Секретариата – своя история. Для Гешке это не было началом заката политической карьеры: он оставался руководителем высшего ранга в собственной партии по крайней мере до конца 1928 года и переизбирался в Президиум Интернационала на VII, VIII, IX пленумах. Таким образом, его замена на Реммеле вызвана, почти наверняка, простой необходимостью ротации руководящих кадров. То же можно сказать и о замене Мак-Мануса Мёрфи. Исключение Трэна и Нейрата было вызвано явно политическими соображениями. Первый, тесно связанный с Зиновьевым, следует за ним по нисходящей линии (он был затем исключен из Политбюро ФКП на съезде в Лилле в июне 1926 года). Второй вступил в конфликт с руководством Коммунистической партии Чехословакии; отметим, что разногласия здесь не были механическим повторением разногласий в русской партии; они крылись главным образом в сложном и неоднородном характере альянса, который представляла собой руководящая группа этой партии.
Речь о преемственности в руководстве аппарата нельзя сводить к разговору лишь о высших руководителях, таких, как члены Секретариата. Если от самых верхних ступенек аппарата перейти к промежуточным, которые со многих точек зрения не менее значительны, то здесь мы увидим бóльшую стабильность. Немало чиновников среднего звена занимали важные должности в течение 12, 15 и даже 20 лет, хотя сам аппарат претерпел за это время некоторые изменения. Смолянский, например, начал работать в Коминтерне в 1923 или 1924 году. Он работал последовательно в Агитпропе, в профсоюзном отделе и Секретариате для Центральной Европы, активно участвовал в работе многочисленных постоянных комиссий; в 1937 году он пал жертвой сталинских репрессий. Петровский-Беннетт, эксперт Коминтерна по английским вопросам, выполнял различные поручения в аппарате Коминтерна с 1920 по 1937 год, когда его постигла участь Смолянского; Минев (Степанов), болгарский революционер, бывший активист Циммервальдской левой, стал работником аппарата Коминтерна в 1920 году; выполнял многочисленные миссии за рубежом, стал вторым секретарем секции романских стран. Коминтерн направляет его в Испанию во время гражданской войны в этой стране; по возвращении в Москву он стал ближайшим соратником Мануильского; кроме того, он – один из членов небольшой группы работников Коминтерна, эвакуированных в октябре 1941 года в Уфу.
В общем, можно заключить, что небольшого ядра аппарата, состоявшего из работников, постоянно или продолжительное время живущих в Москве и работающих только в Коминтерне, лишь относительно коснулись повороты в линии Коминтерна и внутренняя борьба в русской партии. Нередки были случаи, когда работники аппарата, открыто скомпрометированные участием в левой или правой оппозиции, после временного перевода на другие должности вновь возвращались на свои места в отделах Коминтерна; например, Сафаров, один из крупнейших специалистов по «восточному вопросу», или уже упомянутый в другой связи Эмбер-Дро – случаи в этом смысле показательные. Исключение составляют перемены, последовавшие за VII конгрессом (как это ни парадоксально, поворот после этого конгресса был единственным, не названным таковым). После конгресса было освобождено гораздо больше работников, которые придерживались прежней политической линии (Пятницкий, Бела Кун, Кнорин, Лозовский), чем осталось тех, кто сохранил свои посты без изменения (Мануильский, Куусинен); кроме того, в аппарате появилось несколько новых людей: наиболее примечательным было появление австрийца Эрнста Фишера, но можно было бы назвать и другие имена. В то же время удивляет тот факт, что в аппарат попало очень небольшое число представителей КПГ, хотя после поражения в 1933 году ее кадры были не заняты и их можно было использовать на международной работе.
После сказанного выше нет необходимости подчеркивать особую роль русских представителей в центральных учреждениях Коминтерна, ибо это, очевидно, перерастает рамки вопроса лишь о численном превосходстве. От русской партии было всегда больше представителей в Исполкоме и Президиуме, чем от любой другой секции, но не настолько, чтобы ее влияние не могло быть – на бумаге – уравновешено влиянием других крупных партий. Например, в Исполкоме, избранном V конгрессом, от ВКП(б) было четыре действительных члена и четыре кандидата, тогда как КПГ и ФКП вместе имели по шесть членов в каждой группе. Правда, это соотношение имеет тенденцию меняться в пользу русской партии в более высоких инстанциях (в Президиуме, избранном VI пленумом, было всего четыре представителя КПГ и ФКП, вместе взятых, и от ВКП(б) – также четыре, однако, помимо этого, еще два представителя ВКП(б) – Лозовский и Ломинадзе – представляли соответственно первый – Профинтерн, а второй – Интернационал молодежи. Вообще с течением времени (например, в Исполкоме, избранном VI конгрессом), количество представителей КПГ и ФКП, вместе взятых, стало уступать числу представителей ВКП(б). Однако не это имело решающее значение. Главную роль играла реальная власть русских, которая, помимо непререкаемого престижа, причины которого мы уже анализировали, держалась на неограниченном контроле средних и низших ступеней аппарата и, естественно, на финансовой зависимости от Советского государства всего Коминтерна и в немалой степени – отдельных секций. С другой стороны, повышению веса русской партии способствовал также политический авторитет ее представителей, который, по крайней мере до 1929 года, был всегда очень высок. Замечание Боркенау о том, что в 1919 – 1920 годах в руководство Интернационала не был введен ни один действительно крупный представитель руководящей большевистской группы и что это свидетельствует о том, будто русские «уже тогда смотрели на другие партии как на вспомогательные в их деятельности»[1094], абсолютно несостоятельно, если учесть, что в руководящую верхушку Коминтерна входили Зиновьев, Бухарин и Радек, и то, насколько интенсивно и Ленин и Троцкий занимались проблемами Коминтерна. Нам не представляется верным то, что пишут Лазич и Драшкович, по мнению которых «в период между I и II всемирными конгрессами… многие большевистские руководители, работавшие обычными государственными служащими, были переведены в Коминтерн, с 1921 года же положение изменилось и большевистские руководители были отозваны из Коминтерна и направлены на советскую дипломатическую службу»[1095]. Здесь речь идет об обычной ротации, которая не исключает перемещения в обратном направлении и совершенно не умаляет той роли, которую продолжал играть Интернационал для советской правящей группы. Другое замечание тех же авторов, согласно которому, начиная все с того же 1921 года, в верхушку Коминтерна были введены большевистские руководители, которых понизили в должности в собственной партии (например, упоминавшиеся уже Пятницкий, Сафаров, Стасова, Коллонтай)[1096], кажется по меньшей мере спорным и в общем касается главным образом исполнительных органов. Другое изменение, уже несомненно[1097], заслуживает более пристального внимания, а именно приток в различные отделы аппарата лиц без большевистского прошлого (Мануильский, Лозовский, Бородин, Петровский, Рафес, Гуральский и позднее Мартынов). Однако это явление свидетельствовало не столько о снижении роли Коминтерна (когда говорят о большевистском руководстве), сколько объяснялось объективной потребностью решить проблемы, связанные с расширением аппарата, используя квалифицированный персонал. Нет сомнения, что среди бывших меньшевиков, бывших бундовцев и т.д. было гораздо больше, чем среди самих большевиков, людей с богатым опытом международной работы, близко знакомых с проблемами европейского рабочего движения. Словом, главным является то, что вплоть до 1929 года русские представители в руководящих органах Коминтерна были руководителями высшего ранга и в собственной партии.
Возьмем, например, Исполнительный комитет. После III конгресса от РКП(б) в него входили: Зиновьев, Бухарин, Радек, Ленин и Троцкий (действительные члены) и Каменев и Кобецкий (кандидаты). Первые трое, судя по документам, постоянно участвовали в заседаниях Исполкома. Замены, имевшие место в период между 1923 и 1928 годами, являлись прямым отражением взлета или падения того или иного руководителя в русской партии: после V конгресса действительными членами Исполкома становятся Сталин, Каменев и Рыков, выходят из него Троцкий и Радек. Состав Президиума отражает те же колебания: до V конгресса в него входили Зиновьев, Бухарин и Радек, после V конгресса – Зиновьев, Бухарин и Сталин, а Каменев, Рыков и Сокольников – кандидаты; после VI пленума (февраль – март 1926 года) – Зиновьев, Бухарин, Сталин и Мануильский; после VII пленума – Бухарин, Мануильский и Сталин; Молотов и Пятницкий – кандидаты. Речь не шла просто о формальной дани мифу о «генеральном штабе всемирной революции» (согласно которому не подобало высшим руководителям русской партии не быть членами высших органов Коминтерна). Даже Сталин, которому часто приписывали безразличие к делам Коминтерна, постоянно лично участвовал во многих заседаниях Исполкома и Президиума между 1925 и 1928 годами. Тем не менее в середине 20-х годов наметилась новая тенденция: к высшим политическим руководителям прикреплять работников с богатым опытом, хорошо знакомых с работой аппарата. Кажется, именно поэтому был введен в Президиум Мануильский на VI пленуме (февраль – март 1926 года), а Пятницкий и Лозовский на VI конгрессе.
С наступлением 1929 года и победой Сталина над последней внутренней оппозицией в русской партии реальный объем работы, выполняемой советской делегацией в руководящих органах Коминтерна, и в какой-то степени объем ее политической ответственности начали все больше довлеть над этими бывалыми routiers [стреляными воробьями. – Ред.] (на XI пленуме в Президиум как кандидаты в члены были введены еще дополнительно Гусев и Кнорин). Это, несомненно, свидетельствовало о том, что советская руководящая группа стала меньше считаться с Коминтерном. Присутствие в руководстве лидера высшего ранта из русской партии не ослабляло, а, напротив, усиливало контроль (например, присутствие Молотова в руководстве в период между 1928 и 1930 годами).
Следующий поворот произошел на VII конгрессе. Именно тогда, когда в соответствии с требованиями новой политики Народных фронтов возросла роль нерусских руководителей и некоторые из них вошли в высшие органы Коминтерна, стремясь сохранить, пусть ограниченную организационную, автономию (Димитров, Тольятти, Готвальд), присутствия какого-нибудь Мануильского или Куусинена было уже недостаточно, чтобы гарантировать в полной мере контроль русской партии над Интернационалом. И тогда в Исполком попадает Ежов – знаменитый глава сталинской политической полиции, а в числе членов Президиума (а также и в числе кандидатов в члены политического Секретариата Коминтерна) появляется темная фигура Москвина (Трилиссера), человека, который второстепенные должности в аппарате Коминтерна совмещал с куда более высокими должностями в ГПУ. Тот факт, что подобная личность практически заменила в советской делегации в Коминтерне старого большевика Пятницкого (место которого он занял и в ОМСе), знаменателен и свидетельствует об уничижении «всемирной партии революции».
Из 700 мужчин и женщин, которых можно считать в широком смысле руководящей группой международного коммунистического движения между 1919 и 1943 годами, большинство представляло нерусские коммунистические партии в центральных органах Коминтерна и параллельных организаций. Вряд ли стоит подчеркивать после сказанного выше о роли советских представителей, что это численное превосходство не соответствовало их реальному весу в политическом или организационном планах. Кроме того, бывало и так, что представители национальных партий были ими лишь формально, поскольку они не жили постоянно в Москве и нерегулярно участвовали в заседаниях организаций, в которые входили, или не участвовали совсем. Это относилось не только к делегатам географически наиболее удаленных от СССР стран (Латинская Америка, Южная Африка), но и, как это ни парадоксально, к известным лидерам наиболее крупных партий, включение которых в Исполком или Президиум Коминтерна носило представительский и престижный характер[1098]. Одновременно это было связано с риском для организаций, которые они представляли; национальные секции могли бы серьезно ослабнуть, если бы их выдающиеся руководители стали с полной отдачей постоянно работать в органах Коминтерна[1099]. Так, Тельман – бесспорный лидер КПГ после 1925 года и член Президиума Коминтерна с 1926 по 1933 год, в течение этого времени никогда не жил постоянно в Москве, хотя до ареста регулярно участвовал в работе расширенных заседаний Исполкома. Действительными представителями КПГ в Москве в эти годы были поочередно и с разными функциями – Реммеле, Ульбрихт, Денгель, Геккерт и Гейнц Нейманн. Аналогичным образом Торез, избранный членом Исполкома в 1928 году и членом Президиума в 1931 году, никогда не был действительным представителем ФКП в Коминтерне: в этой роли выступали с 1921 по 1936 год Суварин, Селье, Трэн, Жакоб, Креме, Барбе, Ферра, Селор и Марти. Роль представителя от национальной партии в Москве долгое время оставалась чрезвычайно важной и деликатной. Лишь во второй половине 30-х годов она как будто начинает терять свое значение, и на пост представителей партии посылают теперь деятелей более низкого уровня. Это явилось, как можно предположить, следствием того, что реальная власть в Коминтерне была передана более узким его органам, а Исполком, в котором по уставу должно было быть представлено большинство партий-членов, как и Президиум, потерял свое значение. До той поры, как правило, представлять партию мог кто-то из ее высших руководителей. В этом смысле показателен пример ИКП: между 1921 и 1935 годами представителями «фирмы», как тогда говорили, были поочередно Террачини, Дженнари, Грамши, Скоччимарро, Тольятти, Таска, Гриеко, Берти, Монтаньяна, Доцца, то есть все высшие руководители. Для всех этих людей назначение представителем в Москву было как бы подтверждением их ведущей роли в партии (которую они сохраняли и по истечении мандата; исключением был лишь Таска) и часто ступенькой для последующего продвижения по иерархической лестнице. В других партиях, где руководящая группа была менее однородной, чем в ИКП, дело обстояло иначе. «Откомандирование» в Москву могло быть поощрением, однако иногда это была лишь видимость поощрения, означая отстранение лидера от действительно руководящей роли в партии. Таким образом, лидер, обретая престиж, лишался власти; так было в чехословацкой партии (между 1924 и 1926 годами) со Шмералем и, несомненно, в ФКП с Суварином в 1921 – 1924 годах. «Направление в распоряжение» центральных органов Коминтерна могло быть (правда, случалось это крайне редко) откровенно карательной мерой: в 1929 году Исполком Коминтерна, подвергнув суровой критике политическую линию Компартии США, направил ее руководству письмо, в котором потребовал, чтобы главный руководитель этой партии Джей Ловстон был направлен в Москву в качестве представителя партии, а место секретаря занял Фостер. Отказ Ловстона явился причиной серьезного внутреннего кризиса в Коммунистической партии США, завершившегося исключением его из партии и из Коминтерна. В другом случае аналогичная мера была, напротив, воспринята без особых возражений как партией, так и лицом, о котором шла речь, – Жу Кипэем, которого критиковали за неудачу линии на восстание, избранной Коммунистической партией Китая (1927 год); в 1928 году он был направлен в Москву представителем КПК в Президиуме и работал там несколько лет.
Словом, делать обобщения в этой области весьма затруднительно[1100]. Самое большее можно сказать, что, как правило, пребывание руководителя партии в СССР расценивалось как необходимая «производственная практика» и обучение[1101]. Гораздо важнее были значение и роль, которую играли представители нерусских секций в руководящих органах международного коммунистического движения, и отношения, которые установились между ними и руководящими группами их собственных партий у них на родине.
Что касается первого пункта, то вскоре стало ясно – как жаловался в начале 1921 года Курт Гейер, отчитываясь перед Центром в своей деятельности представителя объединенной Коммунистической партии Германии в Исполкоме Коминтерна, – что довольно часто «представитель партии выполнял… не роль сотрудника, который участвует в обсуждении и принимает решения вместе с другими (mitberatenden und mitbeschliessenden Mitarbeiters), а роль защитника секции, которая должна давать отчет во всех своих действиях»[1102]. Укоренившаяся с момента провала «мартовского выступления» в Германии практика сваливать на руководящие группы отдельных партий ответственность за неуспех оправдывала при этом центральную международную организацию даже тогда, когда именно она определяла формулировку точной тактической директивы, что часто ставило национальных представителей в Коминтерне в трудное положение главных обвиняемых и одновременно защитников по назначению. С другой стороны, непохоже, чтобы роль иностранных представителей в Москве также была сведена к роли лишь «приводных ремней» для передачи линии Коминтерна собственным партиям. Конечно, эти люди, будучи в советской столице, располагали большей информацией о проблемах в советской партии и четче представляли себе соотношение сил между ведущей партией и братскими партиями и поэтому острее чувствовали известные ограничения и быстрее – необходимость занять определенную позицию. Когда в октябре 1926 года Грамши от имени Политбюро ИКП направил Центральному Комитету русской партии письмо, в котором выражалось беспокойство итальянских коммунистов в связи с «остротой полемики в ВКП(б)», подчеркивая решающее значение единства руководящей большевистской группы для сохранения ее роли как «организующего и направляющего элемента революционных сил всех стран», а Тольятти, представлявший Итальянскую компартию в Москве, ответил ему, упирая на преемственность политической линии независимо от внутренней обстановки в партии[1103], это столкновение двух руководителей ИКП нельзя сводить лишь (как справедливо подчеркивает и Раджоньери) к двум различным концепциям революционной партии. Его можно и нужно трактовать с учетом различия «институциональной» роли обоих руководителей и в этом смысле считать примером, отражающим всю совокупность отношений между секциями и центральными органами Интернационала в 20-е годы.
Тем не менее, по крайней мере до тех пор, пока существовала некоторая свобода полемики, ограничение могло распространяться и в «противоположном направлении», то есть в отношении линии Коминтерна. Вопрос о влиянии, которое оказывали национальные «группы давления» на общую политическую ориентацию Коминтерна до 1929 года и, пусть в меньшей степени, после этого требует более глубокого изучения. Трудно отрицать, например, что часть руководящей группы КПГ внесла решающий вклад в формулирование и обобщение теории «социал-фашизма»[1104]: было бы небезынтересно восстановить, какую роль сыграли в этом плане ее представители, сменявшие друг друга в Москве. Безусловно, что в политических и теоретических публикациях по вопросам международного коммунистического движения именно немецкие коммунисты первыми упорно настаивали на взаимодействии реформизма и фашизма в условиях господства финансового капитала[1105].
Несомненно, что после 1929 года свобода деятельности и число представителей от различных партий в центральных органах Коминтерна заметно сузились. Если верить свидетельству Андрэ Ферра, который представлял ФКП в Москве с января 1930 года по июнь 1931 года, он не только не был в курсе инструкций, направляемых Исполкомом своему эмиссару при французской партии (см. ниже, с. 435 – 436), но и сама корреспонденция ФКП для Москвы поступала прямо в канцелярию романского Секретариата (комиссии) при Президиуме ИККИ, минуя Ферра, и очень часто вовсе к нему не попадала[1106]. Функция связи, которую должен был выполнять представитель в Москве, грубо нарушалась, а возможности его участия в разработке политики Коминтерна ограничивались даже по отношению к его стране. Однако кое-какие возможности для вмешательства все же оставались; это видно из свидетельства другого французского делегата – Альбера Вассара, который находился в Москве в 1934 – 1935 годах:
«Истинное содержание политики Коммунистического Интернационала определялось исключительно узким генеральным штабом. Тем не менее после принятия собственных „высших“ решений относительно политики, которой следовало придерживаться, этот генеральный штаб допускал возможность открытия дискуссии о конкретных методах проведения его политической линии. Таким и только таким образом начиналась „дискуссия“ на разных уровнях в Коминтерне. Политическая линия, принятая в верхах, никогда не подлежала обсуждению, хотя проведение этой линии в жизнь могло и не быть механическим. Допускалась еще некоторая инициатива: запретов на то, каким образом будут выполнены директивы, не было»[1107].
В этой связи не кажется неправдоподобным, что на изменение политики Интернационала во Франции в 1934 году повлияли не только соображения советской внешней политики, которой приходилось считаться с нацистской угрозой, но и осторожное давление части руководства ФКП: в этом смысле важную роль сыграл именно Вассар – представитель от партии в Исполкоме[1108].
Все это возвращает нас ко второму вопросу, сформулированному выше: в какой мере допускалась инициатива и самостоятельность действий представителей национальных партий по отношению к собственным партиям? И здесь дать ответ непросто, а обобщения не вполне заслуживают доверия. В 30-е годы разногласия внутри компартий были незначительны, а представитель национальной секции в Исполкоме или Президиуме полностью разделял официальную линию партии, которая в свою очередь вырабатывалась при определяющем участии руководства Коминтерна. Раньше вовсе не считалось невозможным (поскольку сохранялись и сталкивались различные позиции внутри коммунистических партий) занятие представителем партии в Москве позиции, отличной от позиции его партии. Во всяком случае, как правило, мандат предполагал отношения доверия между секцией и ее представителем, который проходил постоянную политическую проверку. Когда в этих отношениях появлялась трещина, то представителю трудно было сохранить за собой место, если за него не вступалась верхушка руководства Коминтерна – для того чтобы уравновесить или разбить те или иные течения внутри руководящей группы партии на родине представителя. Таких случаев немало: достаточно вспомнить Коларова, который с 1927 по 1936 год был официальным представителем Болгарской коммунистической партии в Москве; совершенно очевидно, что этим преследовалась цель создать противовес крайне левому крылу в партии на его родине, которое к тому же в течение некоторого времени поддерживал сам Коминтерн[1109]. Или пример Ван Мина, который представлял Коммунистическую партию Китая в Президиуме и был кандидатом в Секретариат между 1933 и 1937 годами, то есть именно в период, когда в китайской компартии утверждалось, в противовес его влиянию, лидерство Мао.
Нам предстоит коснуться вопроса о последнем компоненте международной руководящей группы коммунистического движения, которая выше, согласно терминологии Гаупта, именовалась «теоретиками и идеологами». По правде говоря, этот историк необычайно тонко подметил самостоятельную значимость этой категории внутри «руководящих групп международного рабочего движения», имея в виду главным образом II Интернационал. Нет сомнения в том, что ее роль в Коммунистическом Интернационале была несравненно слабее, причем до такой степени, что возникает вопрос, есть ли необходимость вообще уделять этой группе особое внимание. Но именно причины, приведшие к такому положению, – сами по себе уже важная глава истории международного коммунистического движения, поскольку в связи с ними приходится, пусть попутно, рассмотреть более широкую и серьезную тему – о роли теории в Коминтерне.
Чтобы понять важность и значение теоретических дискуссий (а также отрицательное влияние идеологии, понимаемой как «ложное сознание») в истории коммунистического движения, вероятно, следует исходить из особенности отношений, которые с самого начала установились между марксизмом и политическим движением, объединенным III Интернационалом. Действительно, с одной стороны, эти отношения становятся особенно деликатными в связи с тем, что русская революция, то есть историческое событие, легшее в основу нового этапа развития международного рабочего движения, представляла собой, как ее ни рассматривай, нечто вроде аномалии, не предусмотренной теоретической схемой марксизма; и эта революция тем сильнее стремилась закрепиться в этом качестве, чем яснее становилось, что она не является (как предполагалось и как надеялись) прологом революции на Западе. Отсюда первая отличительная черта позиции политического коммунистического движения по отношению к марксистской теории: нечто вроде «комплекса», сопровождающегося открытым отвращением к «вульгарному марксизму» II Интернационала, который считали неспособным оценить новые проблемы эпохи империализма. В действительности этот комплекс поддерживался неосознанным недоверием к теории tout court (как таковой), в котором не без основания можно увидеть отражение общей позиции, приписываемой Коршем Ленину, который, по словам первого, «не столько озабочен теоретической проблемой истинности или ложности материалистической философии, которую он исповедует, сколько практическим вопросом ее полезности для целей революционной борьбы рабочего класса»[1110].
«В противоположность псевдомарксизму II Интернационала, – отмечалось в одном из документов V конгресса Коминтерна, – ленинизм, это возрождение революционного марксизма, не содержит ни одного положения, которое не имело бы практического значения в революционной повседневной борьбе пролетариата»[1111].
Добавьте ко всему сказанному, что, как отмечал Хобсбом, именно «гениальность и глубина ленинской стратегии и успех большевиков в 1917 году явились тормозом для дальнейшего развития теории»[1112] и породили явление, которое Клаудин точно определил как «эффект теоретической уверенности» именно в момент, когда гораздо более необходимы были критические размышления[1113].
С другой стороны, III Интернационал в момент возникновения имел огромный «идеологический» заряд: он прямо поставил перед собой задачу, в выполнении которой увидел свое историческое предназначение – предохранить наследие марксизма от перерождения и искажения, которым оно подверглось в эпоху II Интернационала. Вот почему идеологическая борьба расценивается как основной компонент классовой борьбы, а значит, как составная часть революционных действий коммунистического движения.
«В своей борьбе с капитализмом за диктатуру пролетариата, – говорилось в Программе Коминтерна, принятой VI конгрессом, – революционный коммунизм наталкивается на многочисленные течения среди рабочего класса – течения, выражающие большую или меньшую степень идеологического подчинения пролетариата империалистской буржуазии или отражающие идеологическое давление на него со стороны мелкой буржуазии и мещанства…
Всем этим течениям противостоит пролетарский коммунизм. Будучи великой идеологией международного революционного рабочего класса, он отличается от всех этих течений, и в первую очередь от социал-демократии, тем, что в полном согласии с учением Маркса – Энгельса он ведет теоретическую и практическую революционную борьбу за диктатуру пролетариата, применяя при этом все формы пролетарского массового действия»[1114].
Теоретическая интерпретация социальной действительности начинает, таким образом, играть иную роль: она необходима не только для рационального узаконения перспективы неизбежности революции, не только для конкретной оценки условий, в которых революционные действия могут развиваться, – она становится определяющим элементом отмежевания революционного движения от всех его противников, как бы они ни маскировались.
Эта двойственная противоречивая позиция по отношению к теории характерна для III Интернационала на всем протяжении его существования, но и тот и другой аспекты этой позиции приобретают разную значимость на последующих этапах его истории. Попытка периодизации, которую мы здесь предпринимаем, представляет собой первый подход к проблеме. Первый этап в истории марксизма III Интернационала (или, точнее, истории «встречи» и взаимодействия марксистской теории с коммунистическим движением) можно поместить в хронологические рамки между основанием Коминтерна и смертью Ленина. Он, в общем, характеризуется следующими элементами: 1) роль теоретических дискуссий как внутри коммунистического движения, так и в отношении позиций других течений рабочего движения в этот период истории Коминтерна имеет наибольшее значение по сравнению с другими периодами; 2) «большевистский и коммунистический марксизм» – по выражению Бухарина на IV конгрессе Коминтерна – прямо связывается с первоначальным марксизмом Маркса и Энгельса по той причине, что он, как и первый, является продуктом эпохи революционных преобразований[1115], при этом подчеркивается, что он чужд «марксизму эпигонов», свойственному эпохе II Интернационала; но это обращение к основателям марксизма «вызвано сознанием необходимости исследовать теоретически не изученную обширную проблематику империализма и пролетарской революции»[1116]; 3) вообще в этот период имеется множество центров по разработке марксизма, огромное разнообразие толкований его и школ, в рамках которых сосуществуют идеологически различные, дискутирующие между собой группы (большевики, спартаковцы и люксембургианцы, западные, левые коммунисты и даже вначале анархо-синдикалисты).
Совокупность этих элементов придала на данном этапе «теоретикам» первостепенное значение в руководящих коммунистических группах, как в национальных, так и в международной, чего никогда не будет в последующие годы. И все же эта их роль теоретиков ограничивалась совершенно определенными рамками. Нельзя сказать, чтобы русская партия, которая считалась руководящей в политическом и организационном планах, выполняла роль признанного лидера (причем в течение относительно длительного времени) и в области теории[1117]. Если Раджоньери сумел восстановить процесс формирования марксизма II Интернационала, проанализировав «Нойе цайт»[1118], то провести аналогичное исследование в отношении III Интернационала 20-х годов, опираясь на журналы «Большевик» или «Под знаменем марксизма», не представляется возможным. Вследствие этого и роль «теоретика» – фигуры, которую в самом начале своего существования III Интернационал унаследовал от II Интернационала, – была, как заметил еще Раджоньери, в корне иной: «Авторитет Каутского в СДПГ объяснялся признанием важности того, что его теория играла роль идеологического посредника в решении проблем политического руководства»[1119], тогда как авторитет того же ранга руководителей в русской партии, Бухарина, например, или Тальгеймера в КПГ, объяснялся в неменьшей степени их функциями руководителей партии. Кроме того, рядом с «теоретиком» в III Интернационале постепенно утвердилась фигура так называемого «специалиста»: это люди вроде Варги, не имевшие политического веса; их направляли для того, чтобы они в соответствии со своей компетенцией занимались каким-то определенным вопросом (как, например, Варга экономикой) и поставляли, так сказать, «сырье» для общих теоретических выводов, которые оставались в ведении «политиков». Так, категория «целостности» (totalitá), в которой наиболее строгие критики теоретического упадка II Интернационала видели основу возрождения «творческого марксизма»[1120], в действительности была отвергнута практикой «разделения труда».
Вторым этапом можно считать период между 1924 и 1929 годами. Для него характерны очень разные и противоречивые тенденции. Именно на этом этапе приводится в систему и принимает все более догматическую форму «ленинизм», определяемый как «марксизм эпохи империализма и пролетарской революции», причем отдельные положения учения Ленина обретают теперь вид жесткой схемы; при этом ленинизм оказывается в некотором роде симметричным искусственно выделенному «троцкизму» – концентрированному выражению антибольшевистских тенденций внутри рабочего движения. Кроме того, в эти годы исчезает почва для разработки в разных местах марксистской теории в результате официального отлучения «люксембургианства» (1925 год), априорного разрыва со всеми формами «westeuropäischer Kommunismus» (западноевропейского коммунизма)[1121], всестороннего (или считавшегося таковым) разрыва со всеми формами марксизма II Интернационала. Теперь «всемирная партия революции» отличается прежде всего своей идеологической монолитностью («всемирная партия ленинизма», по выражению Зиновьева на V конгрессе)[1122]. В процессе большевизации коммунистического движения, как отмечал Корш, «центральную роль играла также чисто философская идеология, которая выдавала себя за возрожденную истинную, а не фальсифицированную марксистскую философию и на этой почве пыталась дать бой всем прочим философским течениям внутри современного рабочего движения»[1123]. В результате такой замкнутости именно в эти годы дает о себе знать аналитическая неэффективность концепций, которые использует Коммунистический Интернационал для определения эволюции капитализма («относительная стабилизация», «период упадка» и т.д.), что показывает трудность или нежелание понять главные черты западных обществ (иногда о них просто умалчивается) и использовать фрагментарные эмпирические поиски и политические поражения для новых теоретических выводов[1124].
С другой стороны, для 1924 – 1929 годов характерны также явления, которые находятся в противоречии с представлением о прямолинейном и необратимом стремлении к догматической строгости. Подобно вульгаризации марксизма во II Интернационале в 90-е годы прошлого века, с появлением «марксизма-ленинизма» марксизм во второй половине 20-х годов нашего века не только подвергается искажению, он еще и утверждается, то есть пропагандируется и распространяется в новых географических областях и социальных движениях, которые были раньше вне сферы его действия. Именно кампания большевизации коммунистических партий – об этом небесполезно напомнить – явилась импульсом для новых публикаций и переизданий большими тиражами классиков марксистской литературы[1125] и беспрецедентных усилий, направленных на создание «системы коммунистического воспитания», которая включает такие формы, как самые разнообразные вечерние, воскресные, заочные школы и т.д.[1126] Несмотря на вульгаризацию, а иногда и на цензуру, марксизм III Интернационала проникает и распространяется среди широких социальных слоев и является стимулом для новых теоретических разработок, главным образом в колониальных и полуколониальных странах.
Кроме того, в Советском Союзе этот период нэпа, во время которого – и это все детальнее отражают многие обстоятельные исследования последнего времени – марксистская мысль еще бурно развивается в первой социалистической стране и характеризуется в разных областях сопоставлением и разнообразием точек зрения; это период, когда достигает зрелости теоретическая мысль Бухарина по основным вопросам, касающимся структурных изменений капитализма и государства, изменений социологического состава рабочего класса, характера и революционного потенциала обществ колониальных и полуколониальных стран[1127]; это период, когда, несмотря на множество трудностей и замалчиваний, формируется то, что Хобсбом назвал «новым взглядом на стратегию перехода к социализму»[1128].
В общем, на этом этапе фигура «теоретика» утрачивает прежнюю значимость в коммунистическом движении. Не последней причиной этого упадка является та быстрота, с какой меняется политическая судьба руководителей в вихре фракционной борьбы, и последующая «недействительность» теоретических разработок тех, кто потерпел поражение. В результате совершенно незаслуженную роль начинают играть посредственные теоретики вроде Мартынова, которые специализируются на пустом повторении канонических формул «ленинизма»; возрастает роль «экспертов», которые, однако, меньше, чем прежде, отваживаются на самостоятельные разработки или, если и решаются на это, беззастенчиво приспосабливают их к требованиям политической конъюнктуры.
И наконец, третий период охватывает промежуток времени с 1929 года до роспуска Коминтерна. Вообще можно сказать, что тенденция к догматической строгости упрощенного марксизма, которая на предыдущем этапе проявлялась еще весьма противоречиво, теперь развивается без каких-либо ограничений. Теоретический марксизм почти полностью утрачивает критический дух: творческий заряд проявляется либо вне III Интернационала – и весьма часто в форме полемики с его официальной идеологией (взять, например, наиболее оригинальные работы Франкфуртской школы, или самостоятельные исследования Карла Корша, или же разработки Троцкого в ссылке и во время первых дискуссий среди левых коммунистов о социальной природе СССР), – либо в изолированной и скрытой форме и даст о себе знать много лет спустя, как это было с наиболее значительным теоретическим вкладом, который внес Антонио Грамши. Напротив, внутри движения – и это без всяких оговорок можно обнаружить в политической и идеологической позициях III Интернационала – все более очевидной становится подчиненность теоретических исследований политической практике. Вообще, если и можно охарактеризовать сталинизм как идеологическую систему, то о нем следует сказать, что эта теория не руководство к действию, а оправдание постфактум самого действия. Сталинские тезисы об обострении классовой борьбы и усилении государства на продвинутой стадии строительства социализма, может быть, являются с этой точки зрения самым ярким примером. На этом фоне особенно поражает постоянство теоретической схемы, применяемой в отношении переживающей глубокие изменения капиталистической действительности, которое мешает правильному пониманию мирового экономического кризиса и его воздействия на природу государства[1129].
Однако, вероятно, неверно было бы говорить (даже в отношении этого периода) о теоретическом «параличе» или «склерозе» марксизма III Интернационала. Было бы ошибкой забывать, что примерно в середине 30-х годов стратегия политического преобразования, то есть перехода к социализму, получила значительное развитие. Серьезнейший поиск новой стратегии захвата власти был проведен руководящей группой Коммунистической партии Китая. Но нельзя недооценивать или относить исключительно к области тактики и первые попытки исследований, предшествовавшие разработке политики народных фронтов в капиталистических странах Запада, которые, пусть в противоречивой форме и со множеством умолчаний, содержали в зародыше новую теоретическую постановку вопроса о взаимодействии демократии и социализма[1130], или, в особых случаях, например Австрии, стремление коммунистической интеллигенции по-новому, соответственно остроте международной ситуации, дать оценку такому вопросу, как национальный[1131].
Общим для этих исследований явилось стремление подвергнуть неотложному пересмотру теоретические представления, применение которых на практике оказалось неадекватно их содержанию, в частности положения о союзах, об отношении партии и класса, о формах государственной власти и т.д. Но этот пересмотр производился не «посредством открыто осуществляемых оригинальных теоретических разработок, а в основном за счет растущего décalage (разрыва) между старыми теоретическими формулами и новой политической практикой»[1132]. Не случайно, например, в годы, когда борьба с фашизмом становится главной в стратегии III Интернационала (1934 – 1939 годы), все, или почти все, самые оригинальные и новые соображения в коммунистическом анализе этого явления содержатся в подчеркнуто политической работе – докладе Димитрова на VII конгрессе, когда как единственной «теоретической» разработкой (или претендующей быть таковой), продолжавшей рассмотрение этой темы, оказалась книга Палма Датта «Fascism and social Revolution» («Фашизм и социальная революция»), написанная с такой перспективой, которая еще в значительной степени отражала схемы «третьего периода» и социал-фашизма[1133]. В условиях, характерных подчинением теоретической деятельности политической практике, не вызывает удивления, что именно такие политические руководители, как Димитров или Мануильский, берут на себя задачу обобщить в теоретической форме действия и импровизации эмпирической политики; именно им выпадает нелегкая задача подогнать это обобщение к тому единственному дополнению к марксизму-ленинизму, которое считалось законным, – теоретическим мыслям Сталина, который теперь абсолютно монополизировал сферу обогащения теории.
«Мы – также Коминтерн, и пока участвуем в дискуссиях в Коминтерне, и когда появится решение Коминтерна, это будет означать, что мы пришли к общей точке зрения в процессе общей дискуссии».
Именно в таких «анархистских и эгалитарных»[1134] выражениях Руджеро Гриеко характеризовал еще в 1929 году отношения между Коминтерном и его секциями. В самом деле, часто отождествляют Коминтерн с его небольшим аппаратом decision makers (принимающих решение), действовавшим в Москве, рискуя забыть, что он действительно был Интернационалом коммунистических партий. Последние никогда не были только центрами, проводившими линию, разработанную и переданную сверху, а представляли собой – в разной степени, в зависимости от роли партии в международном движении – активные элементы в формировании основ международного коммунистического движения. С этой точки зрения национальные руководящие группы можно с полным основанием отнести к «генеральным штабам» движения. Сравнительный критико-биографический очерк об этих руководящих группах (или по крайней мере о некоторых из них, наиболее важных) мог бы стать результатом интересного, но сложного исследования, которое до сих пор еще не проводилось и которое из-за отсутствия достаточного количества соответствующих исследований о географии и социальном составе коммунистических партий[1135] – задача непосильная для одного ученого. Тем не менее можно привести некоторые наиболее значительные сведения, хотя бы для того, чтобы дать материал для будущих исследований.
Остановимся пока на возрастных данных; они немаловажны, если вспомнить, с какой полемической гордостью Поль Вайян-Кутюрье настаивал на эпитете «молодость мира» (jeunesse du monde) для коммунистического движения. В самом деле, на протяжении всех 20-х годов коммунистический руководитель был довольно молод: возраст кадровых работников КПГ (а их около 250) в 1924 году составлял в среднем 35½ года, в 1929 – 37[1136]. В Центральном Комитете, избранном в 1924 году, 12,5 процента членов моложе 30 лет, 62.5 процента моложе 40; среди избранных в 1929 году лишь 5.5 процента моложе 30 лет, но пока еще 61 процент моложе 40. В Центральном Комитете ИКП, избранном в 1922 году, 4 человека из 14 (то есть 29,5 процента) моложе 30 лет, а 12 (85,7 процента) моложе 40[1137]; в составе, избранном в 1931 году (у нас имеются возрастные данные на 13 из 17 членов), нет никого моложе 30 лет, но 4 человека (20,7 процента) моложе 32 лет, а 11 (84,6 процента) моложе 40. Несомненно, такие данные характерны для большинства коммунистических партий. Более того, состав руководства коммунистических партий колониальных и полуколониальных стран еще моложе: средний возраст членов Политбюро КПК в 1927 году – 35 лет, а в 1935 году он понижается до 33[1138]. Следует отметить, что возраст руководителей остается молодым на протяжении по крайней мере 20-х годов, несмотря на изменение социального состава руководящих групп (см. ниже, с. 428 – 432). Что касается 30-х годов, то здесь делать обобщения рискованно, поскольку уход в подполье все большего числа партий не позволяет установить детально состав их руководящих органов. Данные, которыми мы располагаем по ФКП (средний возраст членов ее Политбюро увеличивается с 36 лет в 1926 году до 47 лет в 1936 году[1139]), во всяком случае, свидетельствуют о тенденции к постарению руководящего состава: это постарение связано не только с тем, что прошло десять лет и это соответственно отразилось на кадрах; нет, ведь по крайней мере до 1930 года текучесть кадров в составе руководящих органов, пусть несколько меньшая, чем в период 1922 – 1926 годов, все же была значительной (см. ниже, с. 427).
Довольно молодой возраст коммунистических руководителей свидетельствует о том, что они, как правило, не имели большого опыта работы в рабочем движении. Тем не менее кое-какие данные, которые нам удалось обнаружить, могут стать причиной некоторых любопытных открытий. В 1924 году 61 процент состава кадровых работников КПГ принадлежал к организациям рабочего движения до 1916 года и не более 3 процентов составляли члены партии, вступавшие в нее после 1920 года; в целом было лишь 18 процентов партработников, которые вступили прямо в КПГ в период между 1918 и 1924 годами. В Центральном Комитете, избранном в том же 1924 году, процент лиц, принадлежавших к организации до 1916 года, вырос до 81,2 процента. Стечением времени соотношение постепенно меняется: в 1927 году 56 процентов состава партработников КПГ участвовало в рабочем движении до 1916 года, а 6 процентов после 1920 года; в том же году число членов Центрального Комитета, бывших членами партии до 1916 года, составляло 64,7 процента, а число членов КПГ, вступивших прямо в нее, составило уже 17,6 процента. Особенно заметный скачок сделан в 1929 году: в этом году только 42 процента партработников участвовало в рабочем движении до 1916 года, а число тех, кто пришел в движение после 1920 года, составило 20 процентов (в общей сложности число тех, кто вступил непосредственно в КПГ, минуя НСДПГ и СДПГ, составило 18 процентов). Изменения, происшедшие за такой короткий промежуток времени, между 1924 и 1929 годами, очевидно, нельзя объяснить лишь обычной сменой поколений: следует обратить внимание на такой важный аспект процесса большевизации, как решительное намерение вырвать с корнем подлинные или мнимые социал-демократические «пережитки» в коммунистических партиях. Это намерение было исполнено в КПГ тщательнее, чем в какой-либо другой партии, и часто напоминало поспешное сведéние счетов со всем теоретическим и организационным наследием партии.
В других партиях обошлись малой кровью. Если обратиться к составу Центрального Комитета Итальянской компартии 1926 года, станет ясно, что соотношение между членами ЦК, вступившими в партию до 1917 года, и теми, кто пришел в нее после, осталось практически неизменным и даже слегка смещается в пользу первых (80 процентов против 20 процентов) по сравнению с 1922 годом (78,6 процента против 21 процента); только в 1931 году это соотношение меняется (61,5 процента пришедших в движение до 1917 года против 38,5 процента после этого года). Весьма показателен тот факт, что никто из 13 членов Центрального Комитета ИКП, о которых у нас имеются данные, не избежал (через 10 лет после основания компартии) хотя бы кратковременного членства в Итальянской соцпартии. Руководящая группа ФКП занимала в этом смысле промежуточную позицию, но гораздо ближе стояла к КПГ. В Политбюро, избранном в 1926 году, 66,6 процента его членов участвовало в движении до 1917 года, 16 процентов вступило прямо в ФКП посте 1920 года. В Политбюро в результате VII съезда в марте 1932 года число членов, начавших работать в движении до 1917 года, снизилось до 45,5 процента, при этом возросло число примкнувших к движению между 1917 и 1920 годами (с 16,6 процента в 1926 году до 36,4 процента), и осталось неизменным число вступивших непосредственно в ФКП (18,2 процента).
Обобщение этих данных (в том числе последних, которые убедительнее всего свидетельствуют об общей тенденции) в масштабах всего коммунистического движения было бы слишком произвольным. Ведь и в этом случае у коммунистических партий колониальных и полуколониальных стран была совершенно особая история: ими руководили, как правило, люди, прямо примкнувшие к коммунизму после мировой войны (хотя при этом нельзя недооценивать ни роли предшествующего профсоюзного опыта, значительного в некоторых странах Латинской Америки, ни опыта социал-демократии, например в Индонезии, ни принадлежности многих будущих коммунистических руководителей к радикальным националистическим движениям, как в Китае). В общем, можно сказать, что там, где рабочее движение имело прочные и укоренившиеся традиции, коммунистические руководители 20-х и 30-х годов в большинстве своем состояли в его политических и профсоюзных организациях до 1917, а часто и до 1914 года.
Гораздо труднее определить роль составляющих компонентов коммунистических партий в процессе развития их руководящих групп. Пока трудно выработать критерии классификации для такой нестабильной и зыбкой области, какой является принадлежность к той или иной политической группе или течению. Это попыталась сделать Анни Крижель. Она считает, что в основе всякой коммунистической партии присутствует «крайне левый» и «ультралевый» компоненты. Первый является выражением «некой ортодоксальности, революционной „центральности“», которая уходит своими корнями в леворадикальное крыло II Интернационала. Каковы бы ни были его исходные позиции, этот компонент пришел к принятию «гегемонии ленинизма». Второй время от времени предстает подобно «разливу, выходу из берегов центрального ортодоксального течения, от которого он существенно не отличается», или, напротив, как «сила, которая стремится подменить центральное течение или изгнать его»[1140]. Развивая это положение дальше и стремясь применить его с учетом специфики различных условий[1141], можно с большой степенью приближенности выделить следующие компоненты, явившиеся основой коммунистических партий, образовавшихся между 1918 и началом 1921 года: 1) левый радикализм, который с октября 1917 года принял, с разной степенью сознательности, большевистские тезисы о буржуазной диктатуре и пролетарской демократии и о необходимости создания нового Интернационала («Союз Спартака» и другие группы в Германии, «трибунисты» в Голландии, группа из Британской социалистической партии в Англии, Комитет за присоединение к III Интернационалу во Франции, будущие группы «Совет» и «Ордине нуово» в Италии); 2) левый анархо-синдикализм, тоже раздробленный на множество течений с очень разными позициями по отношению к большевизму (группы Сиграна и Перикá во Франции, группы Ротцигеля и Киша в Австрии, фракция Бременской группы, а затем «Интернациональных коммунистов» в Германии, различные фракции Национальной конфедерации труда (CNT) в Испании, левые социал-демократы в Норвегии, «Индустриальные рабочие мира» и Социалистическая рабочая партия в Соединенных Штатах, Социалистическая рабочая партия и Федерация рабочих-социалистов в Великобритании); причем вступление левых анархо-синдикалистских течений в III Интернационал часто, хотя и не всегда, оказывалось результатом кратковременного увлечения или заблуждения насчет «антигосударственности» Советов; 3) левые социалисты, образовавшиеся в результате раскола «центристских» течений, происшедшего между 1919 и 1920 годами, и идеологические наследники (со множеством оттенков) «ортодоксального» течения II Интернационала (большинство в сербской и румынской социал-демократических партиях, левые марксисты в Чехословакии, левое крыло группы «Реконстрюксьон» во Франции, максималистское левое крыло Марабини и Грациадеи в Италии, левые в НСДПГ в Германии и т.д.). Помещение в одну из этих трех групп целого ряда группок и фракций остается под вопросом: например, группа «Ви увриер» во Франции занимала промежуточное положение между первой и второй категориями, подобно «трибунистскому» крылу в Голландии; социалистические молодежные федерации, из которых немало людей вступило в коммунистические партии при их формировании, – все они имели в своем составе представителей всех трех названных выше категорий.
Если обратиться к эволюции руководящих коммунистических групп в ходе последующего десятилетия, нетрудно установить, что удельный вес представителей второй категории (ее в целом можно отождествить с «ультралевыми», по классификации Крижель), который с самого начала не был значительным, хотя не учитывать его было нельзя, постепенно снизился и почти сошел на нет. Зато в каждом конкретном случае в разной степени (в зависимости от специфики истории каждой партии) возрастала роль первой и третьей групп. В Германии политическая судьба спартаковского течения была весьма переменчивой: до 1923 года оно пользовалось значительным, иногда решающим влиянием; в 1924 – 1925 годах в результате кампании против «люксембургианства», проводимой левыми, его влияние упало; в 1927 – 1928 годах в связи с присутствием в составе Центрального Комитета «примиренцев» авторитет течения вновь возрос, а с наступлением на «правых» в 1929 году вновь упал. Наиболее важным фактом внутреннего развития руководящей группы КПГ явился рост влияния бывших деятелей левого крыла НСДПГ, которое влилось в состав коммунистической партии на Галльском съезде (октябрь 1920 года): в составе Центрального Комитета 1929 года из 36 членов выходцев из НСДПГ было 18, тогда как спартаковцев – всего 8. В ИКП приход к власти группы Грамши (в значительной части состоявшей из бывших членов «Ордине нуово») объяснялся ее способностью (в отличие от группы Бордиги) привлечь в партию «левых максималистов» (к ним к тому времени уже присоединились «третьеинтернационалисты»). Во Франции эти процессы протекали сложнее: четыре руководителя, которые постоянно входили в состав Политбюро ФКП с 1926 по 1937 год (Кашен, Монмуссо, Семар, Торез), представляли все те силы, которые приняли участие в создании ФКП (левые из «Реконстрюксьон», Комитет за присоединение к III Интернационалу, левые профсоюзы). На самом деле здесь больше, чем в Германии или Италии, ощущался «износ» «исторических» компонентов, причем настолько, что в конце 20-х – начале 30-х годов возникло нечто вроде «вакуума» в руководстве, который был заполнен внезапным, но оказавшимся непродолжительным приходом на руководящие посты группы кадров из молодежной федерации (Барбе, Селор, Ферра, Бийу)[1142]. В других партиях распределение влияния разных компонентов руководящих групп осложнялось иными причинами. Так, в Коммунистической партии Югославии перипетии с лидерами были неразрывно связаны с более или менее скрытыми распрями между различными национальными группами, в результате которых постепенно разрушилась гегемония сербов[1143]; в Компартии США постепенно утратили первоначальное влияние иностранные федерации.
В целом предстает чрезвычайно сложная и пестрая картина коммунистического движения, позволяющая, однако, выделить главный момент: высокую текучесть кадров в руководящих коммунистических группах. Рассмотрим и здесь некоторые данные: в Центральном Комитете КПГ, избранном в 1920 году, только 4 из 13 (30,7 процента) были в составе ЦК, избранного учредительным съездом год назад; в 1921 году переизбрано повторно 28,5 процента, в 1923 – 42,8, в 1924 – 25, в 1927 – 23,5, в 1929 – 38,8 процента (однако лишь 16,6 процента членов ЦК из числа избранных в 1924 году). В Политбюро ФКП, избранном в 1924 году, лишь 2 из 7 (28,5 процента) входили в состав Политбюро в 1922 году; в 1926 году из старого состава переизбирается в новый 25 процентов (едва 8,3 процента по сравнению с 1922 годом); в 1929 году число переизбранных повысилось до 54,5 процента (но из числа избранных в Политбюро в 1924 году осталось всего 9 процентов). Текучесть кадров руководства осталась на высоком уровне с незначительными изменениями до начала 30-х годов, достигнув своего пика между 1924 и 1926 годами (она совпала с периодом наиболее интенсивной большевизации). После 1929 года, то есть когда закончилась острая внутренняя борьба в русской партии, наблюдается обратная тенденция. Собрать данные по КПГ весьма трудно: во-первых, потому, что между 1929 и 1934 годами не было национальных съездов, а во-вторых, потому, что на партию в 1933 году обрушилась волна репрессий, которая имела драматические последствия для КПГ. По данным, приведенным Пиком в 1935 году, из примерно 400 партийных работников 5,5 процента было убито, 51,8 арестовано, 29,6 вынуждено эмигрировать, 10,0 вышло из партии и лишь 3,4 процента осталось на свободе[1144]. Тем не менее имеются некоторые чрезвычайно важные данные: если из состава партийных работников, работавших в аппарате 1924 года, было исключено из партии добрых 42 процента, а из состава 1927 года еще 24 процента, то из аппаратчиков 1929 года – всего около 4 процентов. В Центральном Комитете, избранном Бернской конференцией (1939), 12 членов из 17 (70,5 процента) уже избирались на Брюссельской конференции (1935), а в составе ЦК, избранного на этой последней конференции, по крайней мере 9 членов из 15 (60 процентов) уже входили в прежние составы ЦК. Данные по ФКП, которыми мы располагаем, менее фрагментарны: 6 из 7 членов Политбюро, избранного в 1930 году, были его членами и в 1929 году; в Политбюро 1932 года, состав которого был расширен до 11 человек, попали 6 из 7 избранных в 1930 году. В Политбюро 1936 года все 9 членов уже были в его составе в 1932 году; в 1937 году 7 из 9 членов были из прежнего состава (а 2 новых члена уже были кандидатами в члены Политбюро за год до избрания в новый состав).
Если эта тенденция совершенно определенна (в общем, она подтверждается и теми немногими данными, которыми мы располагаем по другим партиям[1145]), то напрашиваются сами собой два замечания. Во-первых, текучесть руководящих кадров имела тенденцию к снижению как раз тогда, когда она принимала тревожные размеры во всей партии[1146]; во-вторых, как красноречиво свидетельствует пример ФКП, не всегда изменение политической линии отражается на изменении состава руководящих органов. Это подтверждает тот факт, что стабильность руководства коммунистических партий зачастую достигается ценой ограничения диалектического развития их внутренней политики.
Что касается социального состава руководящих коммунистических групп, то здесь сразу же бросается в глаза следующее: численное соотношение между интеллигенцией и рабочими (это те две категории, которые в основном представлены в руководстве) постоянно меняется в пользу рабочих. Лазич и Драшкович видят в этом изменении социологический результат определенного политического выбора, например «постепенной замены профессиональных революционеров ленинских времен профессиональной бюрократией», которую они объясняют действиями Зиновьева во главе Коминтерна[1147]. Карр усматривает момент решающего поворота не в 1924 – 1926 годах, а в начале 1929 года, видя в нем «отражение левой ориентации, преобладавшей тогда в Коминтерне, и… реакцию на хаос, ранее спровоцированный интеллигентами-диссидентами»; он приходит к выводу, что «в основе новых назначений было быстрое и точное выполнение директив Москвы»[1148]. Несомненно, в этих суждениях есть доля истины, но они рискуют представить процесс слишком схематично, ибо при ближайшем рассмотрении он оказывается весьма сложным, не всегда протекал быстро во всех партиях и не все партии глубоко затрагивал.
Рассмотрим некоторые из тех немногих случаев, о которых у нас имеются достоверные данные. Центральный Комитет КПГ, избранный в начале 1919 года, на 83 процента состоял из интеллигентов. В составе же ЦК, избранного сразу после Галльского съезда, было уже 46 процентов рабочих и 38 процентов интеллигентов. В последующие годы соотношение продолжало изменяться не в пользу последней: в 1924 году это 50 процентов против 31 процента, в 1927 году – 58,5 процента против 17,6 процента, а в 1929 – 69,4 процента претив 13,9 процента. Неизменной в эти годы оставалась доля служащих и ИTP (колебавшаяся между 12,5 и 16,6 процента), тогда как крестьяне отсутствовали вовсе. В составе партаппаратчиков, то есть в более широких рамках, число рабочих было еще выше, а процент интеллигенции еще ниже, тогда как число представителей других категорий было выше, хотя и незначительно. В период между 1924 и 1929 годами среди рабочих слегка возросла доля неквалифицированных по сравнению с квалифицированными. После 1929 года резко возросло число безработных (рабочих). В конечном итоге в Германии решительный перелом произошел после Галльского съезда, когда в КПГ влились рабочие из НСДПГ. Кампания за большевизацию еще больше усилила уже действовавшую тенденцию: с утверждением организационного построения партии на основе ячеек она прочно и надолго закрепилась на фабриках и заводах (в этом смысле тезис об усилении «профессиональной партийной бюрократии» кажется мало убедительным). Окончательный удар влиянию интеллигенции нанесло исключение «примиренцев».
История руководящей группы ФКП аналогична, хотя здесь решительный перелом произошел как будто в 1923 – 1924 годах. Между съездами в Марселе (1921) и в Лилле (1926) число рабочих в Центральном Комитете партии возросло с 12,5 процента до 48,7 процента; этот процент почти столь же интенсивно продолжал возрастать и в последующие годы: в 1929 году рабочих было 69,5 процента от общего числа членов Центрального Комитета, в 1932 году – 76,5 процента. Представительство интеллигенции, резко упавшее в первой половине 20-х годов, впоследствии сохраняется на низком, но постоянном уровне: в Политбюро, состоявшем между 1926 и 1937 годами из 6 – 11 членов, интеллигенция представлена по крайней мере одним членом, точно так же как в его составе всегда есть один ремесленник или один служащий. В ФКП крестьяне тоже не входят в руководящие органы высшего ранга, зато широко представлены в Центральном Комитете. Максимально высокий процент рабочих в Политбюро зарегистрирован в 1930 году (85,7 процента) и в 1936 году (77,7 процента), минимальный (что удивительно) – в 1929 году (54,5 процента).
Нечто почти подобное имело место в целой группе других секций Коминтерна, например в коммунистических партиях Чехословакии, Югославии, США, Японии. Имелись, однако, и отклонения, точнее, исключения, которые заслуживают упоминания. В отношении Коммунистической партии Великобритании мы располагаем лишь фрагментарными и неполными данными, но настолько, насколько они позволяют нам проследить тенденцию, нам представляется возможным утверждать, что соотношение сил рабочих и интеллигенции в Центральном Комитете, избранном на съезде в Манчестере в мае 1924 года (68,75 процента против 31,25 процента)[1149], отражает ситуацию, предшествовавшую большевизации. Это положение оставалось неизменным и в последующие годы и характеризует лицо партии, которой меньше других коснулась текучесть партийных руководящих кадров. Не менее знаменателен и случай с ИКП[1150]. В период между Римским (1922 год) и Лионским (1926 год) съездами, то есть в период, когда шла большевизация международного коммунистического движения, процент интеллигенции в Центральном Комитете оставался неизменно очень высоким (57 процентов), а рабочих возросло с 21,4 процента лишь до 33,3 процента (за счет служащих, число которых уменьшалось); в то же время значительным стал процент батраков (9,5 процента в 1926 году). Только в 1931 году отмечается обратная тенденция: в Центральном Комитете, избранном в Кёльне, интеллигентов – 26,3 процента; рабочих – 57,9 процента, к которым можно прибавить 5,2 процента батраков. Нет сомнения, что в таком изменении тенденции следует усматривать результат весьма важного поворота, происшедшего в 1930 году, хотя, как это ни парадоксально, именно тогда были исключены такие видные руководители-рабочие, как Трессо, Раваццоли, Бавассано, Реккья. Во всяком случае, доля интеллигенции в руководящих органах ИКП оставалась еще значительно выше, чем в среднем в других партиях; в Политбюро 1931 года три из шести его членов – интеллигенты, или, точнее, работники нефизического труда.
И наконец, несколько слов о руководящих группах партий колониальных и полуколониальных стран, в развитии которых еще сложнее выделить общую тенденцию. Если обратиться к данным о Коммунистической партии Китая, то можно сделать вывод, что снижение доли интеллигентов в руководящих органах было характерно только для секций Коминтерна, действовавших в тех капиталистических странах, которые в программе Коминтерна 1928 года названы капиталистическими странами высокого и среднего уровня развития; процент интеллигенции в Политбюро КПК упал с 88,8 процента в 1927 году до 80 процентов в 1935 году, и в этом смысле переориентация партии «на крестьянство» взамен курса «на рабочего» никак не повлияла на социальный состав руководящих органов. Если же обратиться к данным по Бразильской коммунистической партии, то здесь мы выявляем совсем иную тенденцию (которая, несмотря на то что мы знаем об этом немного, кажется нам весьма показательной для эволюции латиноамериканских партий): для социального состава руководящей группы характерен высокий процент рабочих (из девяти делегатов учредительного съезда Бразильской компартии, состоявшегося в 1922 году, пятеро были рабочие, двое – ремесленники и двое – интеллигенты; в Центральном Комитете, избранном тогда же, было три рабочих и один ремесленник); в период же максимального роста партии – в 1934 – 1935 годах[1151] – соотношение рабочих и служащих несколько выравнилось.
В результате, понятно, весьма приблизительного анализа отличительных особенностей национальных руководящих групп и изменений, которые они претерпевают с течением времени, создается столь пестрая и сложная картина, что закономерно напрашивается вопрос: в какой степени эти изменения вызваны линией и директивами центральных органов Коминтерна, а следовательно, вмешательством извне, то есть факторами, чуждыми той «национальной основе», которую Крижель считает неотъемлемой чертой каждой коммунистической партии, и в какой мере их можно приписать, так сказать, «физиологическим» факторам, характерным для нормального развития каждой партии, и внутренним переменным, связанным со спецификой взаимоотношений между данной партией и политической обстановкой и социальной реальностью, в которой она действует.
Это равносильно тому, чтобы задаться совершенно определенным вопросом, каковы же были действительные рамки автономии этих национальных руководящих групп. И здесь уместно напомнить о совершенно определенных уставных ограничениях. Согласно Уставу, отдельные коммунистические партии являлись секциями единой всемирной партии, причем состав их руководящих органов зависел от одобрения Исполкома Коминтерна, поскольку последний был наделен властью аннулировать и изменять решения национальных съездов[1152] и к тому же требовал их проведения после всемирного конгресса Коминтерна, с тем чтобы Коминтерн, «будучи международной централизованной партией, имел возможность передать отдельным партиям „сверху вниз“, на основании принципа демократического централизма, директивы, обобщающие совокупный международный опыт»[1153].
На самом деле, как мы уже подчеркивали раньше, положения Устава играли в указанном аспекте второстепенную роль, оформляя сложившуюся ситуацию, потому что отношения между секциями и Исполкомом, равно как и равновесие внутри последнего, регулировались неписаным кодексом (от этого ничуть не менее эффективным), в основе которого было положение о признанной руководящей роли русской партии по отношению к «братским партиям». Приняв за основу этот принцип, отметим, что характер отношений между центром и секциями тем не менее претерпел значительные изменения с течением времени.
Начиная с 1922 года было множество случаев прямого вмешательства Исполкома в вопросы формирования руководящих органов отдельных партий: уже IV конгресс принятием беспрецедентного решения, которое никто, однако, и не думал принципиально оспаривать, попытался положить конец внутреннему кризису, парализовавшему ФКП, самостоятельно определив состав ее руководящего комитета. Год спустя III расширенный Пленум Исполкома проделал аналогичную процедуру в отношении ИКП, указав, каким должен быть удельный вес каждой группы, представленной в Исполнительном комитете. Позднее, в самые трудные годы процесса большевизации, практика направлять назначенной Исполкомом комиссии списки рекомендуемых руководителей каждой данной партии стала почти что правилом, с той лишь разницей по сравнению с прежними временами, что теперь одним из главных критериев доверия данной руководящей группе было принятие ею политической линии большинства русской партии. Тем не менее в этот период Коминтерн действовал относительно гибко. Он не перестал выполнять роль посредника и арбитра во внутренних конфликтах отдельных партий, но продолжал, хотя бы формально, держаться на равном расстоянии и от правых, и от левых «уклонов», что было его отличительной чертой с самого начала. Так было, например, в 1924 году по отношению к Коммунистической партии Чехословакии или в 1926 – 1928 годах в отношении Коммунистической партии Польши, раздираемой полемикой по вопросу о «майской ошибке», то есть о позиции, занятой в момент путча Пилсудского. Кроме того, до 1929 года не казалось невероятным, что какая-то руководящая группа встанет во главе и будет в течение некоторого времени руководить партией без полного доверия со стороны Коминтерна: на руководство КПГ в 1924 – 1925 годах, практически контролируемое левыми, Исполком смотрел с подозрением, однако он не мог помешать приходу к руководству этих лидеров, и прошло больше года, прежде чем он смог вмешаться и сместить их. А в 1926 году состав Политбюро ФКП явился результатом сложного конфликта между внутренней логикой фракционной борьбы в русской партии и течениями ФКП; в итоге не были учтены указания, данные Сталиным на заседании комиссии, и в состав руководящей группы вошли главным образом выразители позиций региональных кадров Французской компартии[1154].
Решающим моментом, изменившим отношения между центром и секциями, был период конца 1928 – начала 1929 года, совпавший с кратким пребыванием Бухарина на посту руководителя Коминтерна, который попытался, как мы уже видели, осуществить некоторую децентрализацию организации. Уже пресловутое «дело Витторфа», которое явилось причиной нового серьезного внутреннего кризиса в КПГ, а также стало первым звеном в цепи вмешательств Коминтерна во внутреннюю жизнь своих секций, чтобы основательно изменить ее, было само по себе свидетельством ужесточения намерений Исполкома действовать «авторитарно». Аннулирование решения Центрального Комитета КПГ об освобождении Тельмана от обязанностей секретаря партии за покрытие административных нарушений, допущенных одним из его товарищей по фракции, было не только явным проявлением авторитарности, не считавшейся с положениями Устава, – это означало отказ Исполкома от всякой претензии на беспристрастность и от роли посредника в решении конфликтов между течениями внутри партий. Это было сигналом к настоящему процессу унификаций (Gleichschaltung), в который в течение нескольких месяцев оказались вовлечены почти все руководящие группы самых крупных коммунистических партий, вставшие перед альтернативой: безоговорочно подчиниться новой «левой» линии Сталина или уйти из руководства. После 1929 года становится практически невозможным существование руководящей группы, чем-то неугодной Исполкому и сталинскому руководству. Окончательно исчезает всякая возможность дискуссии и даже возможность узнать истинные мотивы решений советской партии. И лишь очень осторожно, часто прибегая к самокритике, отрекаясь от собственных убеждений, еще можно было сохранить некоторую самостоятельность в разработке политической линии, отвечающей национальной специфике каждой партии. Даже VII конгресс существенно не изменил сложившейся ситуации: если ФКП благодаря новой политике стала сильнее и обрела престиж, который позволил ей избавиться от частого прямого вмешательства в ее дела и придал ее руководящей группе известную свободу маневра, то во многих других случаях давление Коминтерна на руководство национальных коммунистических партий и последующие перестановки в них продолжали оставаться тем средством, которое обусловливало и тормозило развитие «опасных» тенденций в политике Народного фронта.
Было бы интересно раскрыть лучше, чем до сих пор, роль, которую играли представители Коминтерна при разных партиях в процессе постепенного лишения власти руководящих национальных групп. Эта последняя форма контроля Исполкомом (а через него и русской партией) секций была учреждена V конгрессом в 1924 году. 24-й параграф принятого тогда Устава давал право Исполкому и Президиуму направлять «полномочных» представителей в отдельные секции Коминтерна и определял их функции следующим образом:
«Уполномоченные инструктируются Исполнительным комитетом Коммунистического Интернационала или его Президиумом и отвечают перед ними за свои действия. Уполномоченные Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала имеют право участия на всех собраниях и заседаниях как центральных органов, так и местных организаций секций, в которую они направлены. Уполномоченные Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала выполняют свои задания в теснейшем контакте с ЦК данной секции; однако выступления их на съездах, конференциях и совещаниях секций в отдельных случаях могут быть направлены и против ЦК данной секции, если линия ЦК расходится с директивами Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала. Уполномоченным Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала в особенности вменяется в обязанность следить за выполнением постановлений конгрессов Исполнительного комитета Коммунистического Интернационала»[1155].
В действительности еще до 1924 года институт полномочных представителей был основой взаимоотношений между Исполкомам и секциями. В годы «санитарного кордона» против Республики Советов (1919 – 1920 годы) это была единственная возможность для установления контактов с рабочим движением капиталистических стран. Представители Коминтерна не ограничивались выполнением функций «курьеров», переправлявших пропагандистский и дискуссионный материал, а также денежные средства; они сыграли важную роль в острой фракционной борьбе, которая предшествовала и сопровождала рождение коммунистических партий. Мемуарная литература насыщена эпизодами и анекдотами из жизни этих людей. В историографии имела место тенденция относиться к этим материалам некритически, сводя деятельность эмиссаров к обычным интригам, как это видно из горького обвинения Паулем Леви тех, кого он называл «драгоманами»:
«Они работают не вместе с руководством коммунистических партий, а всегда за его спиной и очень часто против него. Они пользуются доверием Москвы, а не местного руководства… Исполнительный комитет Коминтерна действует подобно „Чрезвычайке“ (то есть подобно ЧК, советской секретной полиции) по ту сторону русской границы»[1156].
То, что нарисованная картина зачастую не была лишена правдоподобия, не оставляет сомнения. Особенно в первые годы некоординированные и часто импровизированные действия некоторых представителей приводили к трениям и неразберихе. По крайней мере до 1921 года «глазом Москвы» был некий одиночка, нечто среднее между профессиональным революционером и авантюристом, склонный весьма широко и субъективно трактовать назначение мандата Коминтерна, который, если он действительно существовал, был весьма расплывчатым документом. История таких людей, как Дего и Абрамович-Залежский во Франции, довольно типична в этом смысле[1157]. Самое малое, что можно сказать о роли представителей Исполкома в Германии до «мартовского выступления», – это то, что она вызывала разочарование и подвергалась критике со стороны самого Ленина. Однако было немало случаев, в том числе и на первом этапе, когда представители Коминтерна играли первостепенную роль в разработке линии партии не в силу их способности маневрировать, а в силу способности понять и правильно оценить специфику данной конкретной политической обстановки: вспомним о роли Радека в КПГ или сначала Снеевлита, потом Бородина в КПК. Во всяком случае, с течением времени отличительные черты и функции представителей постепенно в корне изменились. После 1924 года «полномочными представителями» стали сотрудники аппарата Коминтерна, отчитывавшиеся перед Исполкомом. Их функции не ограничивались теперь выполнением специальных миссий (самые деликатные поручались руководителям первого плана, таким, как Мануильский, Тольятти или Эмбер-Дро); они теперь приравнивались к функциям постоянных советников при той или иной секции. В результате авторитет представителя необычайно вырос и иногда, главным образом в маленьких партиях, был абсолютно непререкаем. Но бывало и так, что он им пользовался в обидной для местных руководителей форме, и это приводило к ухудшению общей обстановки в партии. Подобные случаи были довольно часты в период руководства Зиновьева. Многие партии жаловались на это, и дело доходило до того, что некоторых «полномочных представителей» Коминтерна партии объявляли персоной нон грата. Так было, например, с Гуральским (Кляйне) в Германии в 1924 году, с Поганы (Пеппер) в Соединенных Штатах в 1925 году. В других случаях «глаз Москвы» выполнял свои задания с чувством меры и сознанием ответственности, осуществляя кропотливую работу посредника между противоборствующими течениями и становясь выразителем интересов той партии, к которой он был прикомандирован, даже если они были в скрытом противоречии с директивами Исполкома. Кличка Пеликан, которую итальянские коммунисты дали Мануильскому за то, что он выступил в их защиту перед центральным органом Коминтерна, являлась в этом смысле выразительным свидетельством. Естественно, возможности «полномочных представителей» выступать в такой роли перекрывались цепной реакцией, которую вызывали в других партиях внутренние конфликты в русской партии. Между 1924 и 1929 годами их задача все чаще сводилась к тому, чтобы суметь сманеврировать и убедить местные руководящие группы из своей секции встать на позиции большинства в ВКП(б) и изолировать и изгнать оппозиционеров, превращаясь таким образом в орудие логики, которая больше заботилась о партийных группировках, чем о диалектическом развитии политических идей. После 1929 года, когда с установлением непререкаемой власти Сталина прекратилась внутренняя борьба в русской партии и была достигнута известная стабильность в составе руководства других партий, необходимость в таком вмешательстве ослабла. Однако монолитность и климат нетерпимости, которые теперь воцарились в Интернационале, усилили роль представителя Коминтерна как защитника линии, стоящей выше всякой критики, а также как лица, осуществляющего контроль за правильным применением этой линии на практике, что значительно сужало рамки его личной инициативы. Тем не менее представители Коминтерна и в 30-е годы иногда выполняли функции, выходившие за рамки передачи директив сверху и контроля за их исполнением. Фрид, например, который с 1931 года был представителем Исполкома при ФКП, по свидетельству многих, активно содействовал разработке Коминтерном политической линии для ФКП в антифашистском направлении[1158]. Недавно опубликованные документы миссии Тольятти в Испании в 1937 году показывают, как внутри одного и того же руководящего аппарата Коминтерна столкнулись две линии: одна линия – на оказание удушающего давления и опеку над Коммунистической партией Испании, другая же чутко воспринимала ту новизну опыта, который зрел в огне гражданской войны, и была готова помочь росту и самостоятельности руководящей группы КПИ[1159]. С другой стороны, именно испанские события 1936 – 1939 годов показывают, что решение, принятое после VII конгресса, об упразднении Института представителей и инструкторов Исполкома (см. выше, с. 394) осталось лишь на бумаге. В 1937 году, помимо Тольятти, к Центральному Комитету КПИ были прикомандированы по крайней мере три руководителя из аппарата Коминтерна (Кодовилья, Гере и Степанов), а другие возглавляли Интернациональные бригады (Марти, Далем и др.). Кроме того, в Испании находилось неустановленное число агентов советской политической полиции, сыгравших важную роль в репрессиях, которые обрушились на предполагаемых троцкистов. Немало свидетельств бывших коммунистов наводит на мысль о том, что агенты ГПУ (потом НКВД) с середины 30-х годов «осуществляли надзор» за деятельностью других коммунистических партий в тесном контакте со сталинским аппаратом власти; этот надзор осуществлялся и за руководящими национальными партийными группами, и за представителями Коминтерна, и за самим Секретариатом Коминтерна в Москве.
Итак, после необходимых уточнений относительно того, каким образом они выполняли свою роль, не вызывает сомнения, что всевозможные «эмиссары» центральных органов Коминтерна и Советского государства при отдельных партиях (финансовые курьеры, полномочные представители, инструкторы, военные советники и агенты политической полиции) оказывали на руководящие группы давление, которое вкупе с прямыми положениями Устава и «неписаным кодексом» (о нем говорилось выше) было последним штрихом в характеристике режима сильно «ограниченного суверенитета» национальных руководящих групп. Любой лидер, не порвавший открыто с коммунистическим движением, научился отдавать себе отчет, что именно такую цену приходится платить за идею «всемирной партии революции».
Тем не менее, признавая существование этого ограниченного суверенитета, не следует думать, что отношения между центром и секциями представляли собой односторонний процесс, а руководящие группы национальных партий были простой креатурой Коминтерна и всего лишь исполнителями его распоряжений. Даже в годы, когда вмешательство Коминтерна в формирование руководства партий было особенно откровенным, смена различных руководящих групп в национальных партиях всегда была результатом не только давления извне, но и действия внутренних сил, отражавших сочетание двух тенденций: к послушному следованию за Коминтерном и к самостоятельной выработке политических позиций. Взять, к примеру, изменения, которым подверглось руководство КПГ после «фиаско» октября 1923 года: несомненно, на решение Коминтерна лишить власти группу Брандлера – Тальгеймера оказали влияние как их политическая связь с Радеком и Троцким, так и стремление снять всякую ответственность с Исполкома за провал его политической линии. Но нельзя не учитывать также и того факта, что усиление роли левых и так называемой буферной группы (Mittelgruppe) во главе партии было отражением заметной «радикализации» рядовых кадров. Если затем обратиться к приходу группы Грамши к руководству итальянской партией, то можно констатировать, что этот момент лишь с трудом укладывается в рамки классического клише большевизации. Здесь перед нами парадоксальная ситуация, когда «правоцентристское» руководство пришло на смену «левому» именно в момент поворота политики Коминтерна в радикальном направлении. Кажущуюся непоследовательность можно объяснить лишь при учете всего комплекса факторов, которые подорвали гегемонию Бордиги. Даже в годы, когда исчезла возможность свободной выработки позиций и в Коминтерне утвердился самый жесткий «монолитизм», появление новых руководящих групп нельзя считать лишь результатом авторитарного вмешательства «из Москвы». Когда в конце 1928 – начале 1929 года Коммунистическая партия Великобритании после долгих колебаний присоединилась к политике «класс против класса», выработанной IX Пленумом Коминтерна, группа, пришедшая к руководству в этой партии (Поллит, Датт, Арнот), не была просто «навязана» партии Коминтерном; она явилась выразителем широко распространенных тогда нетерпеливости и недовольства, которые переживали рядовые члены этой партии после катастрофического поражения всеобщей забастовки 1926 года; наиболее последовательными выразителями этого недовольства были представители Федерации молодежи. Или еще: группа лидеров Коммунистической партии Чехословакии, сформировавшаяся в 1929 году вокруг Готвальда, была готова искать поддержки Исполкома, приняв к сведению критику в адрес предыдущего руководства партией в лице Иллека-Болена, обвиненного в «оппортунистической пассивности», но черпает свою силу она в поддержке, которую ей оказывали молодежная федерация и большинство немецких и словацких секций[1160].
Естественно, в истории отношений между центром и секциями Коминтерна имелись и случаи, когда замена руководящей группы или корректирование политической линии носили явно искусственный и принудительный характер. Подобные случаи чаще всего имели место там, где коммунистическим партиям не удалось преодолеть рамок секты и они продолжали строить собственный престиж исключительно на принадлежности к «„всемирной партии“ революции» и своем согласии с линией Советского Союза, оставаясь инородным телом, отвергаемым в своей стране. Но там, где посаженное большевиками растение прижилось и срослось с исторической и социальной почвой страны в результате слияния местной, рабочей и социалистических традиций, а также самобытного и трудного переосмысления опыта русской революции, там история руководящих коммунистических групп не была лишь результатом ловкой и циничной режиссуры извне. Она была – пусть искаженным – косвенным выражением импульсов и тенденций эволюции политически активных слоев угнетенных классов и в конечном счете того массового движения, которое благодаря Октябрьской революции стало главной силой на сцене современной истории.