Подгоняемый нетерпением, Илья Ильич по обыкновению своему приехал в Париж на месяц раньше, чем это было нужно.
Здание Пастеровского института — роскошное, в стиле Людовика XIII, — на улице Дюто, еще не было закончено, и Мечниковы поселились в небольшой гостинице в Латинском квартале поближе к улице Ульм, где в приземистом бараке ютилась старая лаборатория Пастера.
Со сложными чувствами переступил Илья Ильич ее порог.
Теперь он вошел сюда не как гость, а как полноправный сотрудник. Но полноправным-то он никак не мог себя ощутить…
О, Пастер встретил его с прежним радушием!
И его ближайшие ученики — Ру, Дюкло, Шамберлан — тоже.
Но в лаборатории негде было повернуться, и мнительному Мечникову чудилось, что его присутствие стесняет других.
Вскоре в новом здании были окончательно отделаны две комнаты. Пастер разрешил занять их, и безмерно счастливый Илья Ильич сам помогал рабочим вносить в пахнущее свежей краской новое свое обиталище лабораторные столы и ящики с оборудованием.
14 ноября 1888 года состоялось официальное открытие института.
На торжестве председательствовал сам президент республики Сади Карно. Присутствовали министры, парламентарии, видные промышленники, банкиры, ученые.
Говорили речи. Раздавали ордена Почетного Легиона. Пастер был настолько взволнован, что сказать ответное слово не мог, и подготовленную им речь прочел его сын.
Наконец-то сбылась заветная мечта престарелого ученого. Наконец-то у него институт, в котором найдут пристанище исследователи со всего мира, желающие посвятить свои силы борьбе с человеческими недугами…
Именно со всего мира.
Институт построен на деньги, собранные по международной подписке; он служит целям борьбы с недугами, от которых равно страдают жители разных стран. И двери его должны быть открыты для всех. Так считал Пастер. И, желая показать, что это не только слова, во главе двух из шести отделений поставил иностранных ученых. Илью Мечникова. И Николая Гамалею.
Николай Федорович Гамалея приехал в Париж, чтобы продемонстрировать эффективность противохолерной вакцины, которую, как он думал, ему удалось создать. В Париже, однако, его ждала жестокая неудача. Пастер, успевший уже оповестить о блестящем открытии своего русского ученика, требовал результатов, а молодому ученому никак не удавалось привить холеру голубям, с которыми он успешно экспериментировал в Одессе. В конце концов Пастер объявил (цитируем Гамалею), «что так как я скомпрометировал его своей неудачей, то мне не место в его институте».
Николай Федорович писал, что он оказался жертвой интриг. Он пытался продолжать свои опыты в других парижских лабораториях, но, не добившись успеха, в 1892 году вернулся в Россию.
Так складывалась судьба крупнейших русских бактериологов: один «от интриг» уехал из России в Париж, другой «от интриг» же из Парижа в Россию…
На этом нам придется расстаться с Николаем Федоровичем Гамалеей. Делаем это без всякой охоты, ибо впереди у него огромные заслуги перед отечественной и мировой наукой. Что же до Мечникова, то его отношения с первым из своих учеников за время их совместного пребывания во Франции вконец испортились. В одном из писем Ольге Николаевне Илья Ильич сообщал, как он слушал лекцию об иммунитете профессора Страуса, о том, что там присутствовал Гамалея и даже не раскланялся со своим учителем и недавним другом.
Через много лет Гамалея выступит с весьма странной критикой фагоцитарной теории. Отповедь ему даст ближайший сотрудник и ученик Мечникова Александр Михайлович Безредка. Сам Илья Ильич будет хранить молчание. Даже в капитальном труде своем «Невосприимчивость в инфекционных болезнях», в котором подробнейшим образом изложит историю дискуссий вокруг фагоцитоза, он ни словом не обмолвится о возражениях Гамалеи. Только в сноске укажет, что в решении научных вопросов «ошибочно» становиться на «личную точку зрения»…
Из двух с половиной миллионов франков, собранных по международной подписке, полтора ушло на покупку земли и строительство здания. Оставшийся миллион давал тридцать тысяч годового дохода, и столько же выделяло французское правительство. Однако мизерность этих средств не очень беспокоила Пастера. Если частные пожертвования позволили ему возвести хоромы, то почему им и в дальнейшем не стекаться в фонд института широким потоком? Ведь «общество» вполне созрело, чтобы понимать, сколь благодетельно для него же развитие бактериологических исследований.
Но источник неожиданно иссяк…
Ажиотаж, вызванный некогда вакциной против бешенства, улегся, «общество» охладело к бактериологии.
Чтобы привлечь внимание к институту, надо было поразить мир крупным, практически важным открытием, но удачи выпадают не каждый год. Только широкий масштаб исследований мог дать надежду на успех, но для этого-то и нужны были деньги. Положение усугублялось тем, что маленькое жалованье не устраивало сотрудников; многие стали приискивать другие места. Видя все это, Пастер глубоко страдал.
Мечников предлагал пустить большую часть средств на приобретение человекообразных обезьян, дабы попытаться привить им некоторые «человеческие» болезни, безвредные для обычных лабораторных животных. Если это удастся, убеждал он Пастера, то внимание вновь будет приковано к институту и столь необходимые деньги появятся.
План Ильи Ильича был, однако, сопряжен с опасностью потерять последнее, и Пастер, всегда столь страстный в поисках истины, умевший и любивший рисковать, на этот раз рискнуть не решился.
Впрочем, это был уже другой Пастер.
Работать он больше не мог. Взялся, правда, за изучение эпилепсии, но опыты приводили его в такое возбуждение, что родные и друзья, опасаясь за его здоровье, уговорили работу прекратить.
С утра он обходил лаборатории, пытался вникать в проводимые исследования, но уже с трудом их понимал и развлекался тем, что рассказывал о былых достижениях.
Свои надежды Пастер возлагал на толстосумов и, желая польстить им, ввел некоторых в совет института. Но Пастер был плохим дипломатом. Альфонс Ротшильд, самый богатый человек Европы, изредка приходя на заседания совета, если и запускал руку в свой объемистый карман, то вынимал из него «не бумажник, а часы, выражая нетерпение, что заседание еще не кончилось», как с грустной иронией вспоминал Мечников.
Ротшильды привыкли вести крупную игру. Они ворочали миллионами, свергали и приводили к власти правительства; им было не до микробов.
Пастер стал обхаживать другого богача, барона Гирша; засылал к нему эмиссаров, приглашая посетить институт.
Наконец барон явился. С надменным видом подошел к Пастеру и сказал:
— Нам не нужно представляться друг другу; оба мы хорошо известны.
Быстренько обежав институт и взглянув на коллекции микробов, «которые были ему показаны под целой батареей микроскопов», барон с пренебрежением спросил: «Какая от всего этого может быть польза?» — и поспешил удалиться…
Но все же институт набирал силы.
Ру со своим учеником Иерсеном взялся за изучение дифтерии, эпидемии которой свирепствовали по всей Европе.
Ученые сразу же наткнулись на странное обстоятельство, которое, впрочем, отметил еще Леффлер — первооткрыватель дифтерийной палочки. Все попытки обнаружить палочку в крови, селезенке, печени и других органах окончились неудачей. Микробы гнездились только в горле заболевших детей, а болезнь носила не локальный, а общий характер. Не оставалось ничего другого, как предположить, что палочка вырабатывает какой-то сильный яд, который и разносится по организму…
Чтобы убедиться в этом, Ру стал выращивать культуры микробов, отфильтровывать бактерии от жидкостей и эти жидкости вводить лабораторным животным. И вот после многих неудач ему удалось вызвать у кролика типичную дифтерию. Вырабатываемый микробами яд был открыт. Ру взялся за поиски противоядия.
А тем временем Мечников развернул исследования по фагоцитозу, и к нему потянулись молодые ученые со всей Европы.
Первыми его учениками в Институте Пастера стали англичанин Рюффер и русский врач Николай Чистович.
Позднее появились француз Э. Берне, японец Яманучи, итальянцы Салимбени и Санарелли, бельгийцы Ж. Бордэ и О. Жангу, румын Кантакузен и особенно много русских — В. А. Хавкин, Г. Н. Габричевский, М. И. Судакевич, В. И. Исаев, И. Г. Савченко…
Скоро в двух комнатах стало тесно, и Пастер отдал Мечникову второй этаж в южном крыле обширного здания.
Сам он в институте уже не бывал, и сотрудники ходили к нему с докладами.
За Мечниковым был закреплен понедельник, и он отмечал про себя, как раз от раза истощается великий ум, иссякает, казалось бы, бездонный источник энергии. Вопросы Пастера обнаруживали, что он не понял или забыл то, о чем ему говорили десять минут назад. Видеть эту беспомощность было нестерпимо больно, и визиты к Пастеру превратились для Ильи Ильича в тяжкую повинность, которую он безропотно нес до последних дней того, кого называли спасителем человечества…
Каждый месяц приносил фагоцитарной теории новых сторонников, но все более активными становились и ее противники.
Один из них — Эмиль фон Беринг, талантливейший ученик Коха. Он был убежден, что причина иммунитета не в деятельности клеток, а в свойствах жидкостей организма. Ряд ученых уже установил, что сыворотка крови и другие органические жидкости умерщвляют помещенные в них бактерии. Стало ясно, что в соках организма есть какие-то бактерицидные вещества. Было установлено, что при нагревании до 55–60 градусов они распадаются и жидкости становятся для микробов безвредными. Мюнхенский ученый Бухнер назвал эти противодействующие бактериям вещества аллексинами — от греческого слова «allexo» — предохранять. Им он приписывал главную роль в иммунитете. Аллексины или фагоциты? Беринг решил выяснить этот вопрос. Он взял сыворотку крови белых крыс (считалось, что они невосприимчивы к сибирской язве), смешал ее с сибиреязвенными бациллами и ввел кроликам. Кролики остались живы…
Итак, сыворотка крови от природы иммунного животного сделала невосприимчивым к болезни другое животное! Чем не доказательство справедливости гуморальной[36] теории иммунитета?..
Но почему Беринг так уверен, что белые крысы невосприимчивы к сибирской язве? Мечников ставит опыты и убеждается, что крысы погибают от этой болезни так же, как и кролики. Результат парадоксален. Кровь крыс содержит аллексины, которые могут предохранить кроликов, но самих крыс они не уберегают. Все гораздо сложнее, чем кажется с первого взгляда!
В 1890 году в Берлине состоялся очередной медицинский конгресс. Теория иммунитета на нем, как и на Венском конгрессе, специально не обсуждалась, однако затрагивали ее в своих выступлениях многие. Некоторые ученые поддерживали идею фагоцитоза, но случилось то, чего давно уже опасался Мечников: Роберт Кох отозвался о его теории с пренебрежением.
Кох теперь не утверждал, что не видит пользы в международных конгрессах. Он выступил с большим докладом и стал подлинным героем дня.
Кох заявил, что его многолетние поиски лекарства против самого страшного бича человечества — туберкулеза — близки к завершению; он уже имеет средство, излечивающее морских свинок, и убежден, что оно будет целительным для людей.
Ученый не сообщил никаких подробностей, но мало кому пришло в голову усомниться в его словах. Слишком высок был авторитет Коха, все слишком хорошо знали, с какой придирчивостью он проверяет свои работы, прежде чем их обнародовать.
И хотя с точки зрения научной этики его сообщение выглядело более чем странным (Ру недовольно писал из Берлина, что Кох должен был либо молчать, либо раскрыть все до конца), известие о замечательном открытии мигом облетело весь мир.
Берлин наводнили чахоточные; врачи из разных стран осаждали Коха, требовали чудодейственный туберкулин. Выпустив из бутылки джинна, ученый утратил над ним контроль. Сказав «А», он должен был сказать и «Б».
Со всех сторон стали поступать сообщения о молниеносных исцелениях. Хотя Кох предупреждал, что лекарство помогает лишь на ранних стадиях болезни, но его уже не слушали, давали всем без разбора. Ученого прославляли, на него молились, правительство подарило ему большой институт, получивший название Коховского, как Пастеровский в Париже. Лишь немногие сохраняли сдержанность. Но даже Пастер, когда Кох прислал ему флакон с туберкулином, воскликнул:
— Это существует, и хватит об этом!
И тут произошла катастрофа…
«Исцеленные» туберкулином стали умирать.
При повторении опытов Коха в других лабораториях обнаружилось, что он допустил серьезные ошибки. Даже свинки, на которых он разработал свой метод, вовсе не излечивались…
Провал был полный и, в сущности говоря, неизбежный. Кох поплатился за свое высокомерие.
В конце 1890 года в Париж приехал Джозеф Листер, видный хирург, один из признанных творцов медицинской бактериологии. Еще в то время, когда Пастер занимался брожением и не помышлял о медицине, Листер применил его данные для предупреждения послеоперационных инфекций.
Известие, привезенное Листером, потрясло сотрудников Пастеровского института. Он рассказал, что Беринг создал лекарство от дифтерии…
Вряд ли где-либо могли лучше оценить это достижение, чем в Институте Пастера. Ведь с тех пор, как Ру открыл дифтерийный токсин, он безуспешно бился в поисках антитоксина, и вот оказалось, что противоядие найдено.
Когда сообщение Беринга появилось в печати, Ру и Мечников смогли в еще большей мере оценить его открытие. Оказалось, что это не счастливая находка, не случайно найденное вещество, нейтрализующее дифтерийный токсин, а результат углубленных исследований, которые Беринг проводил, исходя из своих взглядов на природу иммунитета. Было известно, что животные, перенесшие дифтерию, вторично ею не заболевали: они оказывались иммунизированными. Беринг предположил, что сыворотка крови таких животных должна убивать дифтерийных бактерий. Опыт, однако, показал обратное: палочки спокойно размножались в пробирке с сывороткой. Закономерно возник вопрос: а как сыворотка будет действовать на дифтерийный яд? Беринг смешал сыворотку со смертельной дозой токсина и ввел свинке, никогда не болевшей дифтерией… Животное осталось здорово, в то время как контрольная свинка, которой был введен токсин без сыворотки, погибла!
В следующем, 1891 году в Лондоне состоялся очередной гигиенический конгресс, и по предложению Листера целое заседание на нем было посвящено проблеме иммунитета.
С изложением фагоцитарной теории выступил не Мечников, а Ру. Видимо, потому, что Илья Ильич еще не совсем свободно владел французским языком, на котором приличествовало говорить представителю Пастеровского института.
Эмиль Ру пришел к Пастеру еще совсем молодым врачом и участвовал во всех его начинаниях по борьбе с болезнями. Страстный, нетерпеливый, всегда начиненный идеями, Пастер был склонен к опрометчивым действиям, так что методичному и осмотрительному Ру нередко приходилось уберегать учителя от слишком поспешных или слишком рискованных шагов. К тому же Ру оказался непревзойденным мастером эксперимента. Лабораторные исследования были его стихией; пробирки, реторты, шприцы не просто служили ему инструментами в работе — они вдохновляли его, изощряли его строго логический ум. В лаборатории Ру проводил большую часть суток, ей отдавал все свои силы, так что на обычные «радости жизни» у него их уже не оставалось. Любые, самые фантастические идеи Пастера он умел перевести на язык точного опыта и тем самым либо подтвердить, либо опровергнуть их.
К широким обобщениям он относился со свойственным строгим экспериментаторам недоверием, и неудивительно поэтому, что в то время, как Пастер с восторгом принял фагоцитарную теорию, Ру встретил ее скептически.
Однако Мечников с первого дня произвел на Ру самое благоприятное впечатление, и нескольких бесед с ним оказалось достаточно, чтобы Илья Ильич обрел в Ру верного единомышленника и друга. Ру понимал, как неуютно должно быть Мечникову в чужой стране, и ненавязчиво опекал его. Сам он был одиноким, и чуткий Мечников не упускал случая зазвать его к себе на обед, тем более что визиты неприкаянного холостяка доставляли радость Ольге Николаевне.
Мечников не охладел к Ру даже тогда, когда отношение к нему жены стало приближаться к той зыбкой, но опасной грани, которая отделяет дружбу от более глубокой привязанности. Новое испытание судьбы Илья Ильич воспринял как истинный философ.
«Одно время, — пишет с понятными недомолвками Ольга Николаевна, — Илья Ильич думал, что мое счастье призывает меня уйти от него, и всячески старался доказать, что я имею на это право. Благородство его поведения было лучшим нашим оплотом».
Благородство поведения в конечном счете вознаграждается. Ольга Николаевна знала, в чем ее счастье. Она осталась с Ильей Ильичом, и оба они сохранили дружбу с Эмилем Ру.
С большим докладом против фагоцитарной теории на Лондонском конгрессе выступил Бухнер. Он отстаивал свои аллексины, утверждал, что если фагоциты и играют какую-то роль в борьбе организма с микробами, то самую ничтожную.
Немецкие ученые дружно поддержали Бухнера. Особенно непримиримую позицию занял Беринг. Он, единственный из учеников Коха, который дерзал возражать учителю, в конце концов рассорился с ним и ушел из Коховского института, — не желал идти ни на какие уступки. Фагоцитоз Беринг объявил мистикой, упирая на то, что его внутренний механизм совершенно неизвестен. Он утверждал, что теория Мечникова не только несостоятельна, но еще и вредна, ибо тормозит терапию, потому что, «когда спрашивается, как же использовать живые клетки, чтобы излечивать болезни, и как направлять их действие для лечения больного человека, то ответ на этот вопрос очень затруднителен».
Возражения Беринга звучали тем более весомо, что ученые находились под впечатлением его блестящего открытия — дифтерийного антитоксина.
С ответом вновь выступил Ру, но все ждали, что скажет сам автор фагоцитарной теории. Отмалчиваться было невозможно, и смущенный Мечников начал с того, что попросил снисхождения: он еще плохо владеет французским языком и к тому же за отведенные пятнадцать минут не сможет осветить все затронутые вопросы.
Когда отпущенное ему время истекло, он прервался на полуслове и хотел сойти с трибуны, но Листер предложил дать Мечникову закончить. Зал согласился, и Илья Ильич проговорил пятьдесят минут. С трибуны он ушел, сопровождаемый аплодисментами. «А ведь аудитория состояла главным образом из его противников», — вспоминал участвовавший в работе конгресса Я. Ю. Бардах.
«Он всех покорял силой своего мощного ума, — объяснял Бардах, — в нем счастливо сочетался в высокой степени талантливый наблюдатель и острый критик, способный к самым широким обобщениям». В своей горячей речи Мечников доказывал, что аллексины убивают микробов лишь в пробирке, в самом же организме они вовсе не препятствуют заболеванию. А антитоксины Беринга действуют на яды бактерий, но не на них самих, так что нет никаких оснований отвергать значение фагоцитоза в иммунитете, подтвержденное многочисленными опытами.
«Мечников сейчас занят демонстрацией своих препаратов, — спешил Ру сообщить Ольге Николаевне сразу же после заседания, — и к тому же он не рассказал бы вам всего своего собственного успеха. Он говорил с такой страстью, что всех воспламенил. Мне кажется, что с сегодняшнего дня теория фагоцитов приобрела много новых друзей».
В Пастеровском институте Мечников и Ру организовали курсы по микробиологической технике. Илья Ильич читал на них лекции по своей, основанной на фагоцитарном учении, теории воспаления. (Изданные отдельной книгой, эти лекции стали классическим трудом Ильи Ильича.)
Новые заботы захватили Мечникова, новые друзья окружали теперь его. Наконец-то он обрел то, к чему стремился, наконец-то ничто не отрывает его от любимой работы. Илья Ильич сблизился со многими сотрудниками института. В Париже он сдружился также с Максимом Максимовичем Ковалевским, выдающимся ученым-правоведом, историком и социологом, — полуизгнанником, удаленным из Московского университета за проповедь конституционных взглядов.
Приглашенный читать лекции в Стокгольм, Максим Максимович вскоре стал интимным другом своей однофамилицы Софьи Васильевны Ковалевской. (Владимира Онуфриевича давно уже не было в живых. Все время метавшийся между наукой, в которой он сделал революционный переворот, никем, однако, в России не оцененный, и разными коммерческими комбинациями, Владимир Онуфриевич доверился обманувшим его компаньонам, обанкротился и в 1883 году, в возрасте 41 года, покончил с собой.) Максим Максимович вместе с Софьей Васильевной, а после ее смерти — один, часто наведывался в Париж и не упускал случая повидать Мечникова.
Раз в неделю у Мечниковых обедал П. Л. Лавров.
Необычайный пунктуалист, Петр Лаврович приходил ровно в половине шестого, и какое-то время его развлекала Ольга Николаевна, ибо Илья Ильич обычно запаздывал.
Наконец он входил, шумно приветствовал гостя и начинал рассказывать о событиях в институте.
После обеда переходили в гостиную пить кофе, и у Лаврова с Ольгой Николаевной завязывался оживленный разговор об искусстве. Илья Ильич лишь изредка вставлял замечания, «всегда тонкие и оригинальные, часто очень остроумные или едко-иронические», как вспоминал один свидетель этих бесед.
Иногда Илья Ильич в тот же день приглашал к обеду кого-нибудь из своих товарищей по институту — чаще всего Ру, иногда Дюкло, Йерсена. В таких случаях обычно вспыхивал научный спор, и тогда беседой руководил Мечников, а Лавров, утонув в мягком кресле, внимательно слушал. Работами Пастеровского института, и в особенности И. И. Мечникова, он намеревался воспользоваться в своем труде «Опыт истории мысли новейшего времени».
Познакомился Илья Ильич с Лавровым, по всей вероятности, еще в один из своих приездов в Швейцарию, у Льва Ильича, которого уже не было в живых — он умер летом 1888 года.
Лавров был для Мечникова как бы живым напоминанием о брате, и Илья Ильич относился к нему с нежной заботливостью.
Однажды случилось так, что Илья Ильич вовремя пришел к обеду, а Лавров запоздал минут на пятнадцать (в пути сломался омнибус). Я. Ю. Бардах, приехавший после Лондонского конгресса в Париж, был свидетелем того, как взволновала эта задержка Мечникова. Он поминутно вскакивал, доставал часы и, решив, что Петр Лаврович, видимо, заболел, чуть было не отправил к нему Бардаха; а когда Лавров появился целый и невредимый, он был счастлив и весь вечер окружал гостя трогательным вниманием. «Если мы вспомним, что И[лья] И[льич] был человеком весьма умеренных политических взглядов, а П[етр] Л[аврович] — крайним революционером, — заключает этот эпизод Бардах, — то увидим, насколько верны и отвечают действительности сказки о „нетерпимости“ И[льи] И[льича]».
Бардах, безусловно, прав: хотя Мечников обрушивался на своих научных противников с прежней страстью, из статей и речей его окончательно исчезло то, что порою встречалось в работах его молодости. К противникам своим он обращался теперь как к союзникам. Илья Ильич осуществлял на деле то, что еще в Одессе проповедовал студентам на их вечеринках: ученый ищет новое, часто ошибается и потому должен быть терпим к ошибкам других.
И еще в одном прав Бардах: не политические пристрастия сблизили Мечникова с русскими эмигрантами. Просто ему необходимо было общение с соотечественниками.
Из многочисленных молодых людей, приезжавших в Париж поработать в его лаборатории, Мечников неизменно отдавал предпочтение русским.
Александр Михайлович Безредка окончил Новороссийский университет, но в Медико-хирургическую академию его не приняли. Он приехал в Париж, окончил медицинский факультет и поступил в лабораторию Мечникова. Со временем Безредка стал ближайшим помощником Ильи Ильича, а после смерти учителя возглавил лабораторию. Остался во Франции также М. Вейнберг, выполнивший вместе с Мечниковым ряд работ по аппендициту.
Владимир Хавкин тоже вел исследования под руководством Мечникова. Он увлекся противохолерными прививками и потом уехал в Индию, где работал над совершенствованием вакцины, которую испытывал на себе самом и применял во время эпидемий. В Индии В. А. Хавкина чтут как героя.
Но большинство русских ученых, проработав — кто несколько месяцев, а кто и по два-три года — в Пастеровском институте, возвращались на родину. Они занимали кафедры, организовывали лаборатории, наиболее талантливые из них создали свои научные направления.
А. В. Сорокина установила имена сорока русских ученых, прошедших выучку в лаборатории Мечникова, но список этот неполон. В Париже Илья Ильич продолжал создавать отечественную школу микробиологов.
Первый из русских учеников Мечникова в Париже, Николай Яковлевич Чистович, изучал реакцию фагоцитоза при пневмонии и вернулся в Россию, овладев новейшими методами исследований. Впоследствии он был избран профессором кафедры заразных болезней Военно-медицинской академии, открыл в клинике оспенное и холерное отделения; бактериологию он ввел в учебный план в качестве обязательного курса и воспитал целую плеяду высокообразованных врачей-бактериологов.
Г. Н. Габричевский, командированный Московским университетом, также получил подготовку в лаборатории Мечникова и, вернувшись, создал Московскую школу микробиологов. Ему принадлежит ряд выдающихся работ по возвратному тифу, бактериологии чумы и другим проблемам.
Ассистенткой Габричевского стала ученица Мечникова П. В. Циклинская, впоследствии первая женщина — профессор бактериологии.
Глава Казанской школы микробиологов И. Г. Савченко также практиковался в лаборатории Мечникова. Учеником Ильи Ильича считал себя Д. К. Заболотный, начинавший свою деятельность под его руководством в Одессе, а потом приезжавший в Париж. Заболотный стал крупнейшим ученым, первым президентом Украинской Академии Наук.
Дважды у Мечникова работал В. И. Недригайлов — один из создателей Бактериологического института в Харькове. В лаборатории Мечникова выполнил интересные исследования В. И. Исаев — главный врач Кронштадтского морского госпиталя. Питомцем и близким другом Ильи Ильича был Л. А. Тарасевич, блестящий ученый, педагог, общественный деятель…
Основателями советской медицинской микробиологии по праву считаются Николай Федорович Гамалея, Даниил Кириллович Заболотный, Яков Юльевич Бардах. Николай Яковлевич Чистович, Лев Александрович Тарасевич. Все пятеро — ученики Мечникова.
Мечников принадлежит всему миру, но не случайно именно в нашей стране так свято чтут его память. Именем Мечникова у нас названы улицы и площади, высшие учебные заведения и научно-исследовательские институты, госпитали и больницы. В его честь вычеканена медаль. Издано шестнадцать томов его Академического собрания сочинений (к сожалению, незаконченного). И главное, в Советском Союзе научные идеи Мечникова нашли наиболее активных последователей.
…Илья Ильич выписывал кучу русских газет, с жадностью их прочитывал, а каждого свежего человека из России атаковал вопросами: что там, как там?
Там царило спокойствие. Самодержец всероссийский «успокоил» общество. Теперь уже не стреляли в министров и губернаторов, не пытались пустить под откос царский поезд. Студенты не волновались, разве что самую малость.
Только вот беда: изверившаяся в возможности одним махом установить на земле царство справедливости, молодежь в массе своей вовсе не кинулась в лаборатории, как должно было быть по представлениям Ильи Ильича…
Мечников недоумевал: почему такое пренебрежение к науке, которая одна только, как он полагал, может дать ответ на все «проклятые» вопросы, а значит, привести к всеобщему счастью?..
Илья Ильич узнает, что некоторые молодые ученые под влиянием проповедей Толстого «бросали науку, жгли приготовленные диссертации и вступали в общины для обновления жизни в сфере почти исключительно физического труда».
Как тут не забить тревогу! Молодежь не способна критически оценить взгляды великого писателя. Но Мечникову-то хорошо видны вопиющие противоречия в учении Толстого. Это Илья Ильич и хочет растолковать молодежи.
Чем доказывал писатель, что каждый человек должен непременно пахать землю и тачать сапоги, а потом уже, если ему захочется, писать романы или ставить научные эксперименты? Тем, что само устройство человека требует от него разнообразных физических действий. Птица потому птица, что она летает, утверждал Толстой, а человек потому человек, что он «ходит, ворочает, поднимает, таскает, работает пальцами, глазами, ушами, языком, мозгом».
Образную мысль Толстого Мечников склонен понимать буквально. Все, что мы знаем и о птице и о человеке, установлено наукой; как же можно, опираясь на науку, в то же время отрицать ее значение для людей? Кстати, не все птицы летают…
Мечников напоминает, что природа человека дисгармонична. Некоторые органы нашего тела прогрессируют, другие же отмирают; развивать эти отмирающие органы, основываясь на том, что они «естественны», — значит сталкивать человека вниз по эволюционной лестнице, к обезьяне. Вот к чему привело бы последовательное проведение в жизнь толстовской доктрины!
Толстой, ратуя за «гармоничное развитие», требует, чтобы все люди, в том числе и ученые, восемь часов в сутки отдавали физическому труду, а умственному лишь четыре часа.
Писатель уверяет, что знает людей науки, проводящих по десять часов ежедневно в полной праздности. Что ж, такие субъекты известны и Мечникову. «Было бы очень желательно, чтобы они даже и четырех часов в день не посвящали умственному труду, а занимались бы исключительно физическим. Беда только в том, что такие люди всегда останутся глухи к проповедям гр. Толстого и что их совесть вообще ничем расшевелить невозможно». Но почему Толстой называет этих тунеядцев учеными? Нет, истинные ученые работают не покладая рук по двенадцати и больше часов в сутки. Наука уже вооружила людей против некоторых болезней и в будущем принесет новые благодеяния. Но ей не следует мешать. Подлинно нравственное поведение должно быть основано не на нынешней природе человека, а на идеальной, какой она станет в будущем. Здесь еще много невыясненного, и решить все сложные вопросы может только наука. Вот на что молодежь должна направить свои силы! Что касается «непротивления злу насилием», то Мечников хотел бы, чтобы этот принцип был распространен «на приемы литературной критики и полемики, так как чересчур запальчивая речь с пеной у рта, клеймение противников позорными эпитетами и приписывание им самых низких побуждений („оглупление“ противников, „одурение“ противниц, „дармоеды“ ученые и художники, жрецы науки и искусства, „самые дрянные обманщики“ и многое другое, чем пересыпаны статьи гр. Л. Толстого) может только повредить делу, заставив, пожалуй, подумать, что такие приемы служат лишь для прикрытия слабости основной аргументации».
Итак, Илья Ильич показал, что нравственное учение Толстого базируется на глубоком внутреннем противоречии. Но что же он предлагает взамен?
Да опять ничего! Его собственная теория всеобщего счастья, вскормленная кислым молоком, явится еще не скоро.
Некоторые места полемической статьи Мечникова заставляют даже думать, что, несмотря на радостное миросозерцание, которое вот уже десять лет владеет всем его существом, бациллы пессимизма все еще отравляют его своими ядами. Илья Ильич сочувствует толстовской «проповеди гуманности и мягкого обращения с людьми и животными, но не потому, чтобы мучить и убивать людей и животных было „противно и мучительно природе человека“, а несмотря на то, что мучить людей и животных очень свойственно человеческой природе». Мечников убежден, что слишком много звериного унаследовал человек от своих предков. Но о том, как переделать нашу природу, он пишет невнятно. Основной инструмент эволюции — отбор; но роль естественного отбора в человеческом обществе со временем уменьшается, а искусственный отбор «в приложении к человеку должен составить критический и поэтому крайне трудный период в жизни человечества». Мечников признается, что «по временам может явиться сомнение в успешности дальнейшего развития и самый мрачный взгляд на будущность». Словом, он безнадежно запутывается.
Но отдать на поругание науку — нет, этого он не может допустить! «Вывод, сделанный более тридцати лет назад Боклем в результате обзора пути, пройденного человечеством, подтверждается с каждым днем все более и более, — уверенно пишет Мечников. — Самые прочные успехи, добытые людьми, — это именно те, которые совершены при помощи положительного знания. Самые серьезные надежды, которые можно лелеять, должны быть возложены на дальнейшие успехи в той же области».
И он не только лелеял надежды. Дело жизни своей он видел в том, чтобы доказать, что они осуществимы.
…В 1892 году в некоторых городах Европы очередной раз вспыхнула холера.
Врачи, бактериологи, гигиенисты разных стран бросились на борьбу с азиатской пришелицей. Холера была одной из самых загадочных болезней. Трудности в ее изучении состояли в том, что коховской «запятой» удавалось заразить только свинок и только при введении микробов в брюшную полость, причем характер болезни не имел ничего общего с холерой человека… Факт этот мало о чем говорил, особенно после того, как удалось открыть целый ряд микробов, почти неотличимых от «запятой» Коха и тоже убивающих свинок. Таковым оказался открытый Гамалеей Мечниковский вибрион, вибрион Денеке, вибрион Финклера и Приора, вибрион Паскаля… Правда, большинство исследователей не сомневалось, что виновник бедствия именно коховский вибрион, но, строго говоря, это еще требовалось доказать.
Словом, загадок было более чем достаточно, чтобы увлечь Мечникова, да вдобавок ко всему появилось сообщение, что если сыворотку человеческой крови ввести свинкам, то их можно уберечь от гибельного действия «запятой».
Опять это свойство сыворотки!
Мечников исследовал кровь 68 человек и получил неожиданный результат.
Он брал кровь у людей, никогда холерой не болевших, и у перенесших заболевание; у больных, находящихся в разных стадиях болезни, и у умерших от холеры. И независимо от всего этого кровь примерно в половине случаев защищала свинок от вибриона; а в половине — нет. Результат получился сходным с тем, что Илья Ильич установил, когда изучал сибирскую язву у белых крыс. Между способностью человеческой крови защищать свинок от холеры и сопротивляемостью к болезни тех людей, у которых эту кровь брали, не оказалось никакой связи. И этот козырь Мечников выбил из рук сторонников гуморальной теории.
На этом он мог считать свою задачу выполненной. Но тут пришло известие о героическом эксперименте 73-летнего мюнхенского гигиениста Макса Петтенкофера.
Прежде чем стать гигиенистом, Петтенкофер сменил множество профессий. Он был помощником аптекаря; пробовал силы на подмостках сцены; служил на монетном дворе; изобрел способ приготовления цемента; сумел получить светильный газ из древесины. Однажды ему поручили выяснить, почему в королевском замке всегда сухой воздух… Начав с гигиены жилищ, Петтенкофер затем принялся за гигиену одежды, вопросы питания, водоснабжения и за все прочие вопросы личной и общественной гигиены.
Среди инфекционных болезней Петтенкофер особое внимание уделял холере, которой сам переболел в молодости и от которой чуть было не погибла его дочь. Открытие Кохом холерной «запятой» он встретил в штыки. Не то чтобы Петтенкофер вообще отрицал роль микробов в распространении холеры, но он отводил вибриону второстепенную роль. Куда большее значение он придавал, например, состоянию грунтовых вод в местности, охваченной эпидемией, и ряд данных как будто бы говорил в его пользу. Так, в некоторых районах никогда не бывало холеры (таким «заговоренным» местом был, например, Версаль); иные области болезнь обходила во время одних эпидемий и не щадила во время других. Исходя из этих фактов, Петтенкофер считал бесполезной дезинфекцию испражнений холерных больных, выступал против карантинов и рекомендовал эвакуировать людей из охваченных инфекцией районов в «благополучные» (что, как мы теперь понимаем, могло лишь способствовать распространению эпидемии).
Стремясь во что бы то ни стало доказать свою правоту, Петтенкофер запросил из Института Коха культуру «запятых». Получив ее, он собрал нескольких учеников, на их глазах выпил немного соды (дабы нейтрализовать кислоты желудка) и запил холерной культурой…[37]
Последствием эксперимента явилось лишь легкое расстройство пищеварения.
Примеру Петтенкофера последовал его ученик Эммерих. Он принял меньше бацилл, но после этого нарочно нарушал режим питания, чтобы ослабить сопротивляемость своего организма.
Результат получился такой же…
Но Петтенкофер торжествовал недолго. Сотрудник Коха Гаффки поспешил заявить, что догадывался, для чего Петтенкоферу понадобилась «запятая», и послал ему старую, утратившую вирулентность культуру.
Опыт был тем самым сразу же обесценен.
Венский профессор Штриккер решил внести ясность в этот вопрос.
Его ученик Гастерлик трижды принял культуру вибриона, взятого от человека, болевшего холерой, и тоже остался здоров. Вслед за ним приняли вибрионы еще пять человек.
И все — с тем же результатом. Все, кроме одного.
У этого одного появился ряд явлений, обычных при холере. Но судорог у него не было. И понижения температуры — тоже. В общем, некоторых признаков типичной холеры не обнаружилось, и обследовавшие больного специалисты во мнениях разошлись. Бактериологи склонялись к тому, что перед ними легкая форма холеры. А клиницисты это отрицали. Отчего желудочное расстройство? Мало ли отчего!..
Итак, восемь человек рисковали жизнью, а дело не сдвинулось с места!..
Мог ли пылкий Илья Ильич стерпеть такое?
Словом, он сам решил испить из сей чаши.
Как? Неужели? Невероятно!
Положим, использовать себя вместо подопытного кролика ему не впервой.
Но ведь с тех пор, как он ввел себе в вену кровь тифозного больного, прошло уже больше десяти лет! Тогда он был мрачнейшим пессимистом и, может быть, попросту хотел разделаться с жизнью. Не с моста же было ему прыгать и не мылить веревку — мог ли он поступить столь нерасчетливо? Если уж умирать, так смертью своей последний раз послужить науке…
Но теперь-то он жизнерадостен! Теперь-то он не устает наслаждаться каждым мигом своего существования! И вот так, по доброй воле, поставить жизнь на карту?
Ну как не восхититься подвигом нашего героя. Как не проникнуться гордостью за Илью Ильича. Следуя его собственному завету, мы до сих пор «не умалчивали ни о чем дурном», что бывало в его непросто прожитой жизни. Так можем ли мы не склонить голову теперь?!
Конечно, с некоторой точки зрения, Петтенкофер, торивший эту тропу, рисковал больше. Но только с некоторой точки зрения… И дело даже не в том, что, объективно говоря, он вообще ничем не рисковал, ибо культура была невирулентной. Он и субъективно не рисковал почти ничем! Ведь в «запятую» Петтенкофер не верил — настолько, что, став бациллоносителем, принципиально отказался от всяких мер предосторожности и неизбежно навлек бы беду на город, будь Гаффки менее предусмотрителен.
А Мечников-то правоверный бактериолог! Он нимало не заблуждался насчет того, чем грозит ему коховский вибрион. Не кто иной, как последователь Петтенкофера Ф. Ф. Эрисман, называл его фанатиком за то, что он предложил вылавливать на границе эти самые «запятые»… И пожалуйста — внутрь смертоносную культуру!
Что ни говори, а было в нем что-то бесовское. Какой-то дьявольский огонь полыхал в его душе.
Тот, вероятно, огонь, в каком только и могут выплавляться великие дела.
Поначалу он принял не «запятую» Коха, а вибрион Денеке, действие которого прежде на себе никто не проверял.
Со свинками этот микроб расправлялся ничуть не хуже, чем коховский, а как он действует на людей, было неизвестно; правда, его обнаруживали в сырах, неосторожное употребление коих вело к сильному отравлению, иногда со смертельным исходом.
Но «патологического эффекта не было», как подытожил Мечников этот опыт.
Ему предложили услуги два ученика (Мечников указывает лишь первые буквы их фамилий — К. и Б.), и оба перенесли слабое расстройство желудка.
Спустя пять недель Мечников выпил культуру вибриона Финклера.
«Действие было полностью отрицательным».
Повторивший его опыт еще один ученик, П., так же как и первые двое, отделался легким расстройством пищеварения.
Культуру открытого Гамалеей Мечниковского вибриона Илья Ильич пить не стал: решил, что его организм невосприимчив к этой группе бактерий. Разводку выпили два сотрудника лаборатории, Г. и С, и оба остались совершенно здоровы.
И тогда бесстрашный Илья Ильич отправил в рот разводку «запятых» Коха…
О, он позаботился, чтобы никаких недоразумений не было! Взял свежую культуру и проверил ее действие на свинке.
К нему присоединился препаратор лаборатории Латапи; они честно разделили выращенную культуру пополам и приняли ее через два часа после завтрака, нейтрализовав, разумеется, желудочный сок содой… Но оба «абсолютно не почувствовали присутствия огромного количества живых холерных вибрионов в нашем теле».
Они повторили опыт.
И опять никаких признаков недомогания. Лишь на шестой день у исследователей появилось легкое расстройство желудка, и, желая использовать это «благоприятное» обстоятельство, они выпили культуру в третий раз. Только теперь они ее разделили не на две, а на три части: к ним присоединился Г. — тот, что прежде испытал на себе действие Мечниковского вибриона.
И опять все трое отделались слабым расстройством пищеварения…
На этом можно было бы поставить точку. Все ясно! Вопреки тому, что он думал сам, коховская «запятая» холеру не вызывает!..
Но Мечникова осаждают сотрудники, ученики, даже посторонние лица. Каждый хочет испытать на себе действие еще недавно столь страшного, а на поверку оказавшегося безобидным вибриона.
И еще пять человек выпивают разводку: Ж.,[38] С. Б. Гачковский[39] и Ю. Четверо из них остаются здоровы. Но пятый, юноша девятнадцати лет, к неожиданности и ужасу Ильи Ильича, заболевает…
Мечников призывает лучших врачей Парижа, и все подтверждают диагноз: азиатская холера…
Мечников в отчаянии. А что, если юноша погибнет?.. Нет, этого он не сможет перенести…
Врачи говорят, что есть надежда: болезнь протекает не в самой тяжелой форме. Но опасность огромна. У юноши эпилепсия, а нервные больные особенно часто гибнут от холеры. И подумать только: именно этому испытуемому он, разнообразия ради, дал старую культуру, хранившуюся в институте с 1884 года.
Дьявольская «запятая»!..
Итак, виновность коховского вибриона доказана. И еще доказано, что проникновение вибрионов в организм вовсе не всегда вызывает заболевание…
Но почему же не всегда?
Беспокойная мысль Мечникова, получив толчок, уже не может остановиться. Очевидно, чтобы вибрион показал свои «зубы», нужны особые условия… Какие? Холерные бациллы гнездятся в кишечнике; даже при смертельных исходах они редко проникают в кровь. Размножаясь, «запятая» вырабатывает яд, который и отравляет организм…
Почему же в одних случаях яд вызывает смерть, а в других он либо не вырабатывается, либо нейтрализуется?
Некоторые ученые утверждают, что его обезвреживают вещества, выделяемые из клеток кишок. Но, во-первых, эту гипотезу невозможно доказать. А во-вторых, как согласовать с нею наличие целых районов, постоянно или временно защищенных от холеры? Вот ведь в Версале опять не было ни одного случая. Не допустить же, что активность веществ, выделяемых клетками кишечника того или иного человека, зависит от его местожительства?.. Может быть, в воде «заговоренных» районов холерные вибрионы попросту не могут размножаться? Однако по поручению Мечникова его ученик итальянец Санарелли без труда обнаруживает в воде одного из версальских фонтанов «запятую» Коха…
Правда, не исключена возможность, что микроб похож на коховский только внешне. Свинок он убивает, но ведь они погибают и от других холероподобных вибрионов.
И едва Ю. поправился, как Мечников забыл о своих душевных терзаниях и дал выпить разводку еще нескольким людям, благо недостатка в добровольцах не испытывал…
Все-таки бес сидел в нем!
«У него тогда возникло такое неудержимое стремление решить поставленный вопрос, что никакие посторонние соображения, ни чувства не могли остановить его, — вспоминала Ольга Николаевна. — Этот „психоз“, как он говорил впоследствии, повторился и теперь, несмотря на весь ужас пережитого».
Мечников теперь осторожен. Дает первым испытуемым ничтожные дозы вибриона. Но они остаются здоровы, и дозы приходится увеличивать.
И вот новое торжество, приводящее Илью Ильича в отчаяние. Один из двенадцати испытуемых заболевает типичной холерой…
Мечников казнит себя. Он один виноват во всем. Если испытуемый умрет, то он — убийца!..
Но вселившийся в него бес ворожит ему. Больной выздоравливает.
А «психоз» все не проходит. Илью Ильича осеняет новое предположение. Может быть, холера минует такие районы, как Версаль, потому, что вибрион постоянно находится в воде и постепенно вакцинирует население?
И еще несколько человек глотают культуры — теперь многократно: сначала убитые, потом ослабленные, потом все более вирулентные. Все испытуемые остаются здоровы. Подобные же опыты ставят на себе в Киеве ученики Мечникова Д. К. Заболотный и И. Г. Савченко и тоже не заболевают.
Но что доказывают эти эксперименты? Может быть, испытуемых действительно предохранили ослабленные вибрионы; а может быть, они не заболели по другой причине, как он сам, Латапи и другие в его лаборатории…
Нет, такие опыты к определенным результатам не приведут. Их надо оставить.
Неожиданный случай окончательно отрезвляет Мечникова. Умирает Ю. — первый человек, переболевший экспериментальной холерой. Причину смерти установить не удается, но Илья Ильич опять винит себя: может быть, перенесенная тяжелая болезнь ускорила конец юноши. Он дает зарок никогда впредь не экспериментировать на людях (придет, однако, время, когда он нарушит этот зарок).
Но неужели же все эти опыты, вызвавшие столько волнений, так ничего и не дали?
Нет, кое-что Илья Ильич все же выяснил.
Во-первых, что в «благополучных» районах вполне может размножаться вирулентная «запятая». Во-вторых, она, по всей вероятности, не вакцинирует население. И в-третьих, индивидуальная невосприимчивость отдельных людей не может играть существенной роли в распространении эпидемий — в противном случае не было бы «благополучных» местностей.
Проникнув в организм человека, бактерии попадают в особую среду; в одних случаях она им благоприятствует, и человек заболевает, а в других препятствует, и он остается здоров.
В чем же особенность среды, в которую попадают вибрионы? Кишечный канал человека наводнен множеством различных палочек, кокков, спирилл. И они не просто сосуществуют, а сложно взаимодействуют, «помогают» либо «мешают» друг другу. Не следует ли из этого, что холерный вибрион в одних случаях находит благоприятную микробную среду, обильно размножается и отравляет ядами организм, а в других «соседи» не дают ему размножиться или нейтрализуют его яды?..
Мечников экспериментирует па питательных средах и убеждается, что в присутствии одних микробов коховский вибрион размножается особенно интенсивно, а в присутствии других слабо или даже совсем не размножается. Отлично! Теперь нужно выяснить, так ли все будет происходить в живом организме. Но какой объект избрать?
О человеке нечего и думать. Опыты эти опасны и ничего определенного не покажут. Из восприимчивых к холере животных известны только свинки. Но они пригодны лишь для того, чтобы проверять вирулентность вибриона…
И тут Мечникову приходит в голову отличная мысль. Его гипотезу можно проверить на новорожденных животных — ведь «младенцы» появляются на свет стерильными!
Лучше всего — на кроликах: они долго питаются материнским молоком, и их нетрудно будет уберечь от «посторонних» микробов…
Нескольких сосунцов Илья Ильич заставил облизать стеклянную палочку, конец которой обмазал холерной культурой…
И — как в воду глядел.
Примерно половина сосунцов заболела, причем болезнь походила на холеру человека. Правда, не очень тяжелую… Ну что ж, можно ведь усилить активность вибриона!
Он стал вводить сосунцам «запятую» с одним «усиливающим» микробом, с двумя, тремя и добился почти стопроцентной смертности несчастных «младенцев».
А «ослабляющие» микробы?..
Болезнь поражает все меньшее число животных!..
Еще шаг, и он получит лекарство от холеры…
Но… многие сосунцы неожиданно умирают.
Не от холеры — это видно по характеру заболевания, и то же показывают вскрытия. Но они умирают… Очевидно, «сопутствующие» микробы вредны кроликам…
«Лекарство» от холеры Мечников так и не смог создать. Его попытки применить вакцину для предохранения подопытных кроликов также положительного результата не дали, из чего он сделал вывод о неэффективности противохолерных прививок. Этого заблуждения он держался твердо; его не убеждали ни поступавшие из Индии данные Хавкина, ни отчеты русского ученого С. И. Златогорова, испытывавшего вакцину во время эпидемии в Персии, ни материалы другого русского ученого, П. П. Маслаковца, проверявшего действенность вакцин во время вспышки холеры в Астрахани. В 1909 году, во время своего триумфального приезда в Петербург, Мечников схлестнулся в острой дискуссии с Маслаковцем и Златогоровым. Илья Ильич настаивал на том, что прививки бесполезны и проводить их не следует. Маслаковец и Златогоров утверждали обратное. Все трое остались при своих мнениях, да и имевшиеся на тот момент данные были слишком противоречивы, чтобы из них можно было сделать однозначный вывод. Правильную позицию занял тогда Д. К. Заболотный. Он сказал, что в разгар эпидемий «прививки желательно и необходимо продолжать, точно регистрируя наблюдения, так как только таким способом может быть определена ценность метода». Впоследствии эффективность противохолерных вакцин была окончательно доказана.
Но, несмотря на заблуждения Мечникова, вклад его в изучение азиатской холеры огромен. Он не оставляющим сомнений образом доказал «виновность» коховского вибриона; он впервые вызвал экспериментальную холеру у человека и у животного, он установил роль «сопутствующих» микробов. Все это — классические исследования.
И они важны не только сами по себе. Идею «микробы против микробов» Мечников впоследствии сделает краеугольным камнем одного из важнейших направлений терапии. Именно эту идею положит в основу работы своей лаборатории английский ученый Райт, и когда его ученик Александр Флеминг случайно обнаружит, что оставленная на воздухе культура микробов погибла от попавшего в нее плесневого грибка, то он окажется подготовленным к тому, чтобы понять смысл этого явления. Так будет открыт пенициллин, так в медицине начнется новая эра — эра антибиотиков.
Ну а для дальнейшей биографии Мечникова (значит, и для нас) самое важное в его работах по холере состоит в том, что он обратил особое внимание на кишечную микрофлору человека.
Холерная «запятая», проникнув в кишечный канал человека и найдя благоприятную микробную среду, вырабатывает смертельный яд, который всасывается в кровь и убивает организм. Но ведь яды вырабатывают и другие микробы, обитающие в наших кишках постоянно. Они тоже отравляют организм, только медленно, в течение многих лет и десятилетий. А если так, значит они укорачивают жизнь, ту жизнь, что только один раз дается человеку и которая хоть и является ничтожной кочкой на унылой бесконечной равнине несуществования, но ох как не безразлично, сколь долго будет безжалостное время сжевывать отпущенные ему годы!..
Вот примерный ход рассуждений, которые приведут Мечникова к созданию еще одной науки — науки о борьбе с преждевременной старостью; приведут к созданию своей философии жизни и смерти, своей этики — словом, к тем воззрениям, которые он будет неустанно проповедовать и защищать и которые, между прочим, заставят его проделать тысячеверстный путь из Стокгольма в Ясную Поляну.