Новороссийский университет, по утверждению Мечникова, «отличался особенным изобилием неприятных дрязг». Профессора никаких дел вне университета, как правило, не имели, ибо других высших учебных заведений, где бы они могли занимать места, в городе не было. Свободное время они проводили в «лектории». Здесь, как вспоминал Мечников, «перетирались косточки товарищей, созидались, укреплялись и разрушались „партии“».
Страсти особенно накалялись, когда предстояли выборы новых профессоров или должностных лиц — деканов, секретарей, ректора… Каждая «партия» стремилась провести своего кандидата, нимало не считаясь с их истинными достоинствами.
Лучше всего было бы держаться в стороне от всей этой «деятельности», и Мечников впоследствии уверял, что сам он ни в каких «партиях» и группах не участвовал. Достаточно, однако, заглянуть в его письма или перелистать протоколы заседаний совета, чтобы убедиться в обратном. Необузданный темперамент бросал Илью Ильича в самое горнило борьбы, от которой его не могли удержать ни предостережения видавшего виды Ценковского, ни собственный опыт столкновений здесь, в Одессе, с Маркузеном и в Петербурге с Кесслером.
Да и как было устраниться, когда все эти враждебные «партии» и «группы» по большей части делали одно и то же — тянули университет в болото, как выразился однажды Сеченов?
Как было устраниться, когда право голоса в совете, дарованное ему, как и каждому профессору, университетским уставом, налагало обязательства и перед своей совестью, и перед друзьями?
Иван Михайлович Сеченов — с тех пор, как конференция столь беззастенчиво забаллотировала Илью Ильича, — твердо решил уйти из Медико-хирургической академии и просил выдвинуть его кандидатуру в Одессе. Мечников загорелся этой идеей. Он понимал, сколь крупного ученого приобретает университет, да и просто по-дружески хотел помочь Ивану Михайловичу.
Правда, сам Сеченов считал, что у него мало шансов. После выхода в свет «Рефлексов головного мозга» он слыл крайним материалистом, его влияние на молодежь считали опасным. Он так и писал своему другу: «Я не придаю этой мысли ничего иного, как значение проекта, мечты». Но — кто знает? — если действовать настойчиво и осмотрительно…
И Мечников потихоньку созидает свою «партию».
В результате Сеченов получает четырнадцать белых шаров против трех черных!..
Правда, торжествовать еще рано. Согласно уставу мало-мальски важное решение университетского совета может вступить в силу лишь после утверждения министром народного просвещения. А министр (вернее, товарищ министра граф Делянов — министр граф Дмитрий Толстой в длительном отпуске) находит формальную зацепку: Сеченов избран по кафедре зоологии, а диплома доктора зоологии у него нет — он доктор медицины.
Но Мечников не думает сдаваться; он предлагает присвоить Сеченову степень доктора зоологии без защиты диссертации: ученые заслуги Ивана Михайловича общеизвестны. И совет университета принимает предложение Ильи Ильича единогласно — совет не любит, когда высшее начальство отклоняет его решения.
Делянов опять волынит: в Новороссийском университете, видите ли, нет свободного места ординарного профессора.
«Его сиятельство изволили найти, — иронично сообщал Сеченов Мечникову, — что мое назначение потребует особенных издержек, за разрешением которых нужно еще обратиться в государственный совет. Там это дело затянется, канет в вечность и les apparences seront sauvees[14] таким же самым манером, как ваше неизбрание в Медико-хирургическую академию».
Но Сеченов не собирается сидеть сложа руки. Он спешит уведомить ректора, что готов освободить государственный бюджет от бремени непосильных расходов: перейти в Одессу экстраординарным профессором и даже доцентом.
«И эта попытка, — пояснял он Мечникову, — будет иметь, конечно, отрицательный результат, но, когда выдумают новый предлог, можно будет найти и против него средство».
Сеченов соглашался пустить в ход любые средства, кроме одного — искательства. «Мне несравненно приятнее получить место в Одессе с боя, чем по протекции», — писал он Мечникову, прося и его не прибегать к обходным маневрам. Даже к своему другу профессору Е. В. Пеликану, занимавшему крупный административный пост, Сеченов за помощью не обращался.
Случилось, однако, так, что Пеликан остановился в Одессе — он ехал в Константинополь на международный съезд, посвященный борьбе с холерой.
Пеликан нанес визит попечителю учебного округа С. П. Голубцову, и у них зашел разговор о Сеченове; на вопрос, действительно ли он так опасен, Пеликан расхохотался… Голубцов был личным другом Делянова. Этим и решилось дело.
Итак, победа. Полная и окончательная!
Но тот, кто участвует в борьбе, должен быть готов не только к победам, но и к поражениям. К этому Мечников готов не был.
…Талантливый ученый Александр Вериго, доцент химии, защитил докторскую диссертацию и получил формальное право на звание профессора. В факультете его единогласно избрали экстраординарным, но некоторые профессора на заседание не явились, а в совете стали оспаривать правомочность избрания. Ценковский, считавший, что интрига затеяна оттого, что Вериго поляк, и бывший сам поляком, тот самый Ценковский, что так заботливо учил Илью Ильича осторожности, вспылил, тут же подал прошение об отставке и в знак протеста покинул заседание.
Вместе с ним ушел и Мечников. Он был в числе тех, кто выдвигал Вериго; остаться безучастным он не мог да и не хотел. Илья Ильич горячился, говорил, что тоже подаст в отставку. Покинуть университет грозился и профессор химии Н. Н. Соколов.
Скандал становился слишком громким; о нем заговорили газеты.
Подобного оборота дела противники не ожидали, и поскольку нападение — лучший вид обороны, то они стали обвинять Соколова, Ценковского и Мечникова, что, угрожая оголить ведущие кафедры естественного факультета, они шантажируют совет.
В разгар событий пришло разрешение министерства командировать Мечникова на год за границу. Ценковский уговаривал его задержаться, но Илья Ильич рвался к больной жене. Перед отъездом он оставил Ценковскому чистые бланки со своей подписью, дабы тот в зависимости от обстоятельств подал нужную бумагу от его имени.
В Монтре Илья Ильич увидел, что Людмиле отнюдь не стало лучше. Он решил везти ее на Мадейру — принадлежавший Португалии остров, климат которого считался целительным для чахоточных. Тут ему показалось, что, оставив Ценковскому бланки со своей подписью, он поступил опрометчиво. Вести из Одессы приходили с большим запозданием. Как там идут дела? Может быть, бумага от его имени уже подана!.. А если отставку примут? Куда он денется? Чем будет оплачивать лечение Людмилы на дорогих заграничных курортах?
Он бросился на телеграф и послал ректору депешу: не давать хода прошению, если таковое получено.
То была минутная слабость. Ценковский не думал распоряжаться его судьбой и, узнав о телеграмме, сильно обиделся.
Самого Ценковского из-за «оскорбительного тона» заставили взять прошение обратно, но потребовали извинений и окончательно провалили Вериго. Ценковский подал другое, «приличное» прошение.
Кроме него и Н. Н. Соколова, никто в отставку не вышел. Даже пострадавший, Вериго, о котором Ценковский писал, что он «ни под каким предлогом не останется в университете», остался. Тому, правда, способствовали особые и неожиданные обстоятельства.
Профессор славянских законодательств Богишич был крупным ученым, членом академии в Загребе. Он, однако, плохо знал русский язык, лекции читал по запискам, написанным русскими словами, но латинскими буквами. Студенты его косноязычных лекций не любили, часто пропускали их; Богишич злился, лютовал на экзаменах, а однажды стал выгонять с лекции студента только за то, что тот сидел развалившись.
На следующую лекцию студенты не явились, а когда разъяренный профессор выскочил из пустой аудитории, освистали его. Проректор пытался их утихомирить, но студенты потребовали, чтобы Богишич публично принес извинения. Занятия временно прекратились. Об «истории» узнали в Петербурге. Граф Дмитрий Толстой слал грозные циркуляры, требуя прекратить беспорядки, виновных исключить из университета и выслать из Одессы. Спешно собравшийся университетский суд, рассмотрев дело, исключил трех главных зачинщиков — в их числе Андрея Желябова, будущего народовольца, организатора покушений на Александра II. Этим, однако, приговор не исчерпывался. В состав суда, как писал Сеченов Илье Ильичу за границу, входили «все противники теперешнего начальства, то есть ректора и проректора, желающие занять их места». Не удивительно поэтому, что причину «беспорядков» суд усмотрел не в грубости Богишича, а в «нераспорядительности начальства». Сеченов с этим не согласился, благодаря чему оказался «заодно» со сторонниками ректора, имевшими в совете большинство. Недолго думая, он вновь выдвинул кандидатуру Вериго, и тот был избран…
Мадейра поразила супругов своей непохожестью на курорты Южной Европы. В главном городе острова Фуншеле, разбросанном среди зелени на большом пространстве, не было скученности, не слышалось резких выкриков уличных продавцов, заунывных мелодий шарманок, тревожного колокольного звона…
Но здоровье Людмилы Васильевны не поправлялось. «Внешняя сторона жизни, — пишет в связи с этим Ольга Николаевна, — была в полном контрасте с душевным состоянием. Чудная, ни с чем не сравнимая красота природы, благоухание цветов, симпатичная среда (они подружились с поселившимся в мезонине их дачи немцем Мартенсом. — С. Р.), удобство для жизни — такова была рама, в которой разыгрывалась трагедия одной гибнущей молодой жизни и другой — напрасно выбивающейся из сил, чтобы спасти ее!..»
Остров наводняли чахоточные, стремившиеся сюда со всех концов Европы.
Но спасения не было…
И вдобавок ко всему у скалистых берегов Мадейры почти не оказалось живности. Меж тем за командировку предстояло отчитаться, и не только перед университетом, но и перед Московским обществом испытателей природы, в котором Мечников взял субсидию… Конечно, все эти отчеты были пустой формальностью, но нам уже известна склонность Ильи Ильича непомерно преувеличивать стоящие перед ним затруднения.
Желая продлить пребывание жены на Мадейре, он съездил на главный из Канарских островов, Тенериф, чтобы описать свое путешествие и хоть сколько-нибудь заработать. С видимым удовольствием повествует Мечников о сахарной голове господствующего над островом потухшего вулкана; о нравах и обычаях местных жителей; об экзотических растениях и больше всего о гигантском драконовом дереве, росшем здесь почти шесть тысяч лет, впервые описанном Гумбольдтом и несколько лет назад поверженном бурей. Теперь оно лежало словно «неуклюжий остов какого-нибудь допотопного животного». Через много лет Илья Ильич вспомнит этого гиганта — свидетеля чуть ли не всей письменной истории человечества. Мечников попытается обосновать мысль, что смерть вовсе не является неизбежным следствием жизни, результатом ее саморазвития. По крайней мере, среди растений есть такие виды, будет доказывать Мечников, которые существовали бы вечно, если бы их не подтачивали вредители, не валили ураганы или удары молнии. Правда, на мир животных, а следовательно, человека, это правило не распространишь: человек за особенности своей организации расплачивается неизбежностью смерти. Но ведь и люди в подавляющем большинстве не дотягивают до естественного конца, к которому вело бы физиологическое развитие организма; они умирают насильственно, ибо к насильственной смерти ведет не только меткий выстрел или удар кинжала; губящие человека болезни — те же убийцы.
Но все эти рассуждения понадобятся ему лишь тогда, когда он на склоне лет станет подыскивать аргументы для обоснования своей оптимистической философии.
Пока же воззрения Ильи Ильича на человеческое бытие, усугубляемые медленным умиранием Людмилы, полностью беспросветны. С ними можно познакомиться по напечатанной в начале 1871 года его статье о воспитании — первой из того цикла работ, которые он впоследствии объединит в книгу под обязывающим названием «Сорок лет искания рационального мировоззрения».
Ольга Николаевна утверждает, что статья родилась из его собственного опыта «воспитания» девочек Бекетовых. Сам Мечников вспоминал, что как-то, наблюдая за новорожденными щенками, он поразился тому, насколько быстро они, подражая матери, выучиваются ориентироваться в обстановке, обходиться без посторонней помощи. Тогда-то и мелькнула мысль: как велика разница в продолжительности воспитательного периода у животных и человека!
Он стал изучать всевозможные материалы, чтобы как-то уяснить себе замеченный парадокс.
«Все прекрасно, выходя из рук творца вещей, — читал Мечников у Жан-Жака Руссо, — все вырождается в руках человека. Он принуждает почву одной страны питать произведения другой, одно дерево производить плоды другого. Он смешивает и спутывает климаты, элементы, времена года; он уродует свою собаку, лошадь, раба; он все сокрушает и извращает; он любит безобразие, уродов; он ничего не хочет оставить в таком виде, как сделала природа, ни даже человека; ему нужно выдрессировать его, как лошадь, переделать его по-своему, как плодовое дерево».
Ребенок, по мнению Руссо, рождается совершенным, потому что природа (или творец) не делает ошибок; если из ребенка вырастает дурной или несчастный человек, то это происходит от неправильного, то есть «искусственного», воспитания. Надо оставить ребенка в покое, не мешать ему, и тогда в нем разовьются только хорошие наклонности; дурные же не разовьются просто потому, что их не может быть в природе человека…
Современный Мечникову английский философ Герберт Спенсер, развивая теорию «естественного воспитания», приводил примеры «естественного наказания», при помощи которого ребенок должен научиться ориентироваться в окружающем мире. Если ребенок дотронется до раскаленной решетки камина или всунет палец в пламя свечи, рассуждал Спенсер, то ожог и связанное с ним чувство боли заставят его в будущем избегать подобных экспериментов.
Но разве ребенок умеет правильно обобщать свой опыт? — спрашивал Мечников. Разве он умеет улавливать истинную причинно-следственную связь явлений? Однажды обжегшись, он будет бояться подходить и к холодному камину; как же он научится использовать камин для своих нужд?..
А каким «естественным» путем заболевший ребенок узнает, что от горького лекарства зависит его выздоровление?.. А как он отличит приятные на вкус, но ядовитые ягоды от съедобных? Ведь в организме нет никаких естественных регуляторов, которые бы позволили отличать полезное от вредного. Человек вопреки Руссо и Спенсеру вовсе не совершенен по своей природе. Мечников с удовольствием находит свидетельство этому у самого Руссо, но не в трактате о воспитании, а в его «Исповеди». «По-видимому, несмотря на самое добропорядочное воспитание, я имел наклонность к испорченности», — признавался Руссо.
«Наклонность к испорченности», утверждает Мечников, заложена в самой природе человека, ибо она полна противоречий; причем дисгармонии особенно сильны в детском возрасте.
«Откуда происходит слабость человеческого характера? От несоответствия между его силами и его желаниями. Это наши страсти делают нас слабыми, так как для удовлетворения их потребовалось бы больше сил, чем нам дала природа».
Цитируя эти слова Руссо, Мечников продолжает:
«Нужно прибавить, что природа дала нам не только менее сил, чем сколько необходимо для удовлетворения наших желаний, но что она же и дала нам эти чрезмерные желания».
Однако, отвергая теорию «естественного воспитания» как не отвечающую природе человека, Мечников ничего не предлагает взамен. Он убежден, что дисгармонии человеческой природы непреодолимы и человек обречен на страдания…
И все же беспокойный дух его не мог помириться на пессимистическом отношении к жизни. Ибо подлинный, законченный пессимизм бездеятелен и мертв, а Мечников жаждал действия, жаждал движения и должен был, следовательно, искать путей к свету.
В архиве сохранилась тетрадь,[15] датированная 1869–1871 годами, в которую Мечников заносил выдержки из прочитанных книг и, что для нас особенно интересно, свои соображения по их поводу.
Пытливо, а порой и мучительно ищет он ответы на самые важные вопросы человеческого существования.
Как жить? Как складываются взаимоотношения между людьми в современном ему мире? Что такое нравственность и какова ее природа? Способны ли люди ради общего блага поступиться собственными эгоистическими интересами?
«Очень нетрудно, — комментирует он Дарвина, — жить вместе с людьми для удовлетворения простой потребности к обществу. Справедливо, что человеку ненавистна жизнь в одиночестве. Он ищет общества, но для этого он не жертвует ничем или почти ничем из собственных чисто эгоистических потребностей. Если же явится конфликт между личными побуждениями [и интересами общества], то это еще вопрос, чем пожертвует человек: обществом или собою».[16]
Мечников соглашается с Дарвином, что по мере развития цивилизации социальные инстинкты людей становятся все более совершенными, чувство симпатии, которое у первобытного человека обращено только на членов своей семьи или племени, постепенно распространяется на целые народы, на всех людей и даже на животных. Но проблема кажется ему не такой простой, как Дарвину. Мечников обращает внимание на то, что «чем больше количество существ, на которых распространяется симпатия, тем шире, тем развитее нравственное чувство, тем труднее решить, какое действие нравственно, то есть наиболее содействует благу всего человечества или даже всех живых существ».[17]
«Легко решить, — записывает Мечников, — что полезно мне и моему семейству; нетрудно знать, что моему племени нужно для блага и что ему вредно. Я стараюсь убивать врагов моего племени, отнимать их имущество, всячески вредить им и проч. Все это „нравственно“ с точки зрения племенной нравственности».
Но вопрос становится значительно сложнее, когда речь идет о нравственном и безнравственном с точки зрения больших современных обществ, а тем более с точки зрения всего человечества. Полезна или вредна для современного общества смертная казнь опасных преступников? Нравственно или безнравственно убивать вредных животных? На все эти вопросы Мечников не находит ответа и лишь констатирует: «То, что одни считают должным и нравственным, другие преследуют как преступление».[18]
«С разрешением нравственных вопросов в утилитарианском смысле то же, что с всяким эмпирическим вопросом. Чем добросовестнее человек, чем он больше знает, тем он меньше вещей считает решенными, тем больше он сомневается. Неуч будет судить на основании 2–3 известных ему фактов, которые он обобщит до степени закона; он будет (и вместе с ним толпа) хвалить одно, порицать другое, тогда как настоящий ученый <…> станет сомневаться и скажет, что у него нет достаточных данных для решения вопроса».[19]
Как «настоящий ученый», Мечников не устает поверять алгеброй гармонию (лучше сказать, дисгармонию) собственной жизни. На Мадейре раздирающие душу сомнения нахлынули на него с новой силой.
Кто он, собственно говоря, такой?
Он числится профессором, его считают крупным ученым… Но, привязанный к больной жене, он давно уже не преподает и не ведет исследований… Долго ли еще он будет пускать пыль в глаза? Не честнее ли оставить несбыточные мечты и взяться за какое-нибудь реальное дело? Ну, скажем, здесь, на Мадейре, открыть книжный магазин… Но чтобы открыть магазин, нужен капитал, а где его взять?..
Между тем годичный срок командировки подходил к концу. Просить о продлении он не решался, а возвращаться в Россию Людмила не могла. Пришлось снова прибегнуть к помощи ее сестры Нади, а самому ехать в Одессу — читать лекции, заседать в совете, распутывать различные «истории».
Он поселился по-холостяцки в меблированных комнатах на Херсонской улице. Поблизости в таких же номерах жил Сеченов — тоже временно одинокий, ибо Мария Александровна заканчивала образование за границей.
Свою научную деятельность Сеченов начинал с исследования газов крови и теперь вернулся к той же теме. Из его лаборатории часами слышен был шум воздушного насоса; когда кто-либо из посторонних справлялся о нем, то обычно слышал в ответ:
— Идите в его лабораторию — он там качает.
По вечерам Иван Михайлович писал статьи для «Вестника Европы» или приходил к Мечникову.
Частенько он вытаскивал Илью Ильича поужинать в ресторане и за «полбутылкой красного вина» любил предаваться воспоминаниям о своей молодости, когда был армейским сапером и не помышлял о научной деятельности; когда устраивал с товарищами кутежи, на которых, как поведал потом Мечников, «пили до того, „чтобы не чувствовать, когда ворон станет клевать глаза“».
Еще Сеченов любил устраивать «балы», на которые приглашал товарищей по университету. На «балах», впрочем, никогда не танцевали, хотя и засиживались допоздна, дружески беседуя или слушая пение ассистента Сеченова П. А. Спиро, у которого был превосходный тенор.
Мечников и Сеченов были избраны присяжными заседателями, им довольно часто приходилось исполнять обязанности в окружном суде. Приговоры, которые они выносили, были по большей части оправдательные, так что у судей и прокуратуры даже сложилось мнение, что они придерживаются теории невменяемости преступников. «Один товарищ прокурора, — вспоминал Мечников, — в своей обвинительной речи долго распространялся о том, что среди присяжных есть такие, которые на основании учения о рефлексах головного мозга считают всякое преступление ненаказуемым».
На деле же следствие обычно велось так небрежно, что Мечников и Сеченов просто не могли обременять свою совесть осуждением обвиняемых без достаточных оснований.
Ведя холостяцкий образ жизни, друзья тосковали по семейному уюту и вскоре после того, как в Одессе был избран доцентом молодой физик Н. А. Умов, собираться стали у него.
Кроме Сеченова и Мечникова, в маленький кружок постоянно входили профессор теории и истории изящных искусств Н. П. Кондаков, профессор римского права Н. Л. Дювернуа…
«Хозяин, — вспоминал Сеченов, — кроме утонченной любезности, оказался завзятым хлебосолом; хозяйка представляла элемент сердечности; я имел значение еще не совсем состарившегося дядюшки, а душой кружка был И. И. Мечников. Из всех молодых людей, которых я знал, более увлекательного, чем молодой Илья Ильич, по подвижности ума, неистощимому остроумию и разностороннему образованию я не встречал в жизни. Насколько он был серьезен и продуктивен в науке — уже тогда он произвел в зоологии очень много и имел в ней большое имя, — настолько жив, занимателен и разнообразен в дружеском обществе. Одной из утех кружка была его способность ловко подмечать комическую сторону в текущих событиях и смешные черты в характере лиц, с удивительным уменьем подражать их голосу, движениям и манере говорить. Кто из нас, одесситов того времени, может забыть, например, нарисованный им образ хромого астронома, как он в халате и ночном колпаке глядит через открытое окно своей спальни на звездное небо, делая таким образом астрономические наблюдения; или ботаника с павлиньим голосом, выкрикивающего с одушевлением и гордостью длинный ряд иностранных названий растительных пигментов; или, наконец, пищание одного маленького, забитого субинспектора, который при всяком новом знакомстве рекомендовал себя племянником генерал-фельдцейхмейстера австрийской службы».
Эту интересную для нас страничку своих воспоминаний Сеченов заканчивает оговоркой: «Все это Мечников делал без малейшей злобы, не будучи нисколько насмешником».
Но в борьбе с теми, кто, по выражению Сеченова, тянул университет «в сторону уездного училища», Мечников умел использовать и насмешку — это, по выражению того же Сеченова, «страшное средство обуздания гадин».
Илья Ильич не упускал случая «обмазать грязью, в которой они толкутся», декана факультета Карастелева и профессора математики Сабинина — главарей «подлой партии», пускавших в ход «все нечестные и законные способы», и перетянул на свою сторону большинство преподавателей факультета.
Когда Александр Ковалевский в Киевском университете оказался в полной изолинии, Мечникову удалось добиться его перевода в Одессу.
(К своим обязанностям Александр Онуфриевич относился с большой серьезностью и щепетильностью. Лаборатория его располагалась над лабораторией Сеченова, и однажды Иван Михайлович поднялся к нему, чтобы справиться по какому-то вопросу. Ковалевский вел в это время занятия; студенты сидели над микроскопами, а профессор расхаживал между ними. Иван Михайлович запросто, по-приятельски обратился к нему, но Александр Онуфриевич сердито ответил, что, к сожалению, занят. Будучи семейным человеком и «немного бирюком», по определению Сеченова, Ковалевский далеко не сразу стал своим человеком в милом умовском кружке.)
Мечников вошел в библиотечный совет и взял на себя руководство формированием книжных фондов. Он стал секретарем, а потом и председателем общества естествоиспытателей и в значительной мере определял направления научных исследований. Решение текущих дел университета очень часто зависело от его мнения. Так, еще до приезда Сеченова Илья Ильич добился организации первоклассной физиологической лаборатории. Для оборудования зоологической лаборатории он сумел получить средства. Ходатайствовал о субсидиях способным студентам; помогал профессорам (в частности, Ценковскому) получать заграничные командировки…
Считая, что образование должно быть доступно возможно более широким слоям молодежи, Мечников провел через совет решение отменить на естественных факультетах вступительный экзамен по латыни. Такая простая мера открыла бы двери университетов выпускникам реальных училищ, не изучавшим древних языков, но в остальном подготовленным ничуть не хуже, а по естественным наукам даже лучше гимназистов. Однако министр народного просвещения постановление не утвердил, найдя его противным «уставу гимназий и прогимназий, Высочайше утвержденному 19 ноября 1864 года, при начертании коего имелась в виду та справедливая мысль, что только классические гимназии, где учение сосредоточивается на древних языках и математике, в состоянии доставить то разностороннее умственное развитие, которое необходимо для слушания университетских лекций». Это и не удивительно: предложение Мечникова шло вразрез с намерениями правительства. Именно в это время Дмитрий Толстой разрабатывал новую школьную реформу, целью которой было ограничить доступ в гимназии детям из низших сословий и еще больше отдалить друг от друга учебные программы гимназий и реальных училищ.
Другое важное решение совета, принятое по инициативе Мечникова, но отклоненное министром, касалось предоставления преподавателям заграничных командировок. Илья Ильич предлагал ввести строгую очередность и так организовать дело, чтобы длительные отлучки преподавателей не нарушали учебного процесса.
Вся эта многообразная деятельность была направлена к одной цели — превратить университет из центра только учебного в крупное научное учреждение.
Однако, несмотря на свою большую активность и внешнюю веселость, Мечников был полон мрачных предчувствий. Он ежедневно посылал Людмиле нежные, заботливые письма. В том, что письма были именно такие, уверяет Ольга Николаевна. Она эти письма видела. Но почему-то не сохранила…
Кроме писем, он отправлял на Мадейру денежные переводы — все свое профессорское жалованье целиком. Сам существовал на 25 рублей квартирных и еще на 25, полагавшихся ему как секретарю общества естествоиспытателей. К счастью, хозяйка, у которой он снимал квартиру и столовался, брала недорого, и он был ей много должен…
В феврале 1873 года в перерыве между двумя лекциями ему подали телеграмму: Людмиле стало хуже. Машинально прочитал Илья Ильич вторую лекцию и пошел в ректорат брать отпуск…
…В первое мгновение он ее не узнал — так она изменилась.
С постели она уже не вставала; врачи, чтобы облегчить ее страдания, постоянно кололи ей морфий.
Денег не было…
Он рассчитывал на очередную Бэровскую премию, так как серьезных конкурентов не предвиделось. И действительно: два члена комитета — Железнов и Овсянников — проголосовали за присуждение премии Мечникову, а остальные четверо — Брандт, Шренк, Максимович и Штраух (Бэр был болен и в работе комитета не участвовал) — высказались за разделение премии между ним и дерптским ботаником Руссовым. Однако согласно уставу разделить сумму между участниками конкурса можно было лишь при единогласии членов комитета. Вопрос заново пустили «на шары», и тогда четверка, выступавшая за разделение, отдала свои голоса Руссову…
Этот удар Илья Ильич получил в самое неподходящее время, и трудно сказать, чем бы все кончилось, если бы Сеченов не рассказал о затруднениях Мечникова его старому товарищу А. Ф. Стуарту. Тот предложил ему взаймы пятьсот рублей. Скрепя сердце Илья Ильич согласился взять триста и вскорости получил перевод.
Очевидная несправедливость решения Бэровского комитета вызвала шум в прессе. Но Мечникову было не до того. Он не отходил от постели умирающей жены.
20 апреля, проводив в последний раз сокрушенно качавшего головой доктора, он вернулся в ее комнату.
Но она уже не видела его.
Ее тонкие, почти прозрачные пальцы судорожно теребили одеяло; ставшая совсем плоской грудь тяжело вздымалась; в широко открытых, огромных на исхудавшем лице глазах он прочел столько отчаяния и ужаса, что в смятении выбежал из комнаты…
Он понимал, что это конец, но еще раз войти к ней не решился…
И когда заколоченный гроб с глухим стуком опускали в могилу, его на кладбище не было…
Хоронить Людмилу он был не в силах.
Вместе с сестрой Людмилы Надеждой Васильевной Илья Ильич возвращался через Португалию и Испанию и остановился у брата в Женеве. Дорожные приключения несколько развеяли молодого вдовца; рассказывая о них, он заметно оживлялся. Но от близких не ускользнула его глубокая подавленность. Воспаление глаз, постоянно мучившее Илью Ильича, настолько обострилось, что он целыми днями сидел в темной комнате наедине со своими думами.
Не прошло и четырех с половиной лет, как он, во фраке, за которым пришлось в последнюю минуту бежать в университет, и она, в лиловом платье и черной бархатной кофте, стояли перед алтарем… Неполных четыре с половиной года, большая часть которых прошла в разлуке…
Он думал, что любовь необходима ему в трудные минуты невзгод, что в обычной спокойной жизни она не нужна, как зонт в ясную погоду. Но оказалось, что обычная спокойная жизнь лишена без любви всякого значения…
Она ушла. Она освободила его…
Но к чему ему эта свобода?..
Чтобы одного за другим терять близких?
Неужели он обречен пережить смерть матери? Отца, сестры, братьев?.. Он самый младший в семье, и вполне возможно, что умрет последним… (Илья Ильич не знал, что действительно переживет всех родных и не без некоторой гордости за свою простоквашу будет говорить об этом.)
Наука?.. Можно сколько угодно твердить: наука, прогресс, человечество… Но не слишком ли академична та наука, которой он себя посвятил? Кого она спасла, сделала счастливым, кому вернула дорогих и близких?..
Да и много ли он наоткрывает, сидя в темной комнате и испытывая нестерпимую резь в воспаленных глазах?..
Неумолимое время твердыми челюстями перемалывает год за годом. Ему уже двадцать восемь. А что хорошего он видел в жизни? И что хорошего можно от нее ожидать? Так стоит ли цепляться за те три-четыре десятка лет, на которые он еще вправе рассчитывать; за те три-четыре десятка лет, которые уже поданы под разными соусами на пиршеский стол монотонно жующего времени… Не лучше ли разом запихнуть их в ненасытную пасть?..
В кармане Мечников обнаружил коробочку с морфием, машинально захваченную при отъезде с Мадейры.
Он решил, что это судьба…
Без колебаний отправил он содержимое коробочки в рот. Лег на диван. Стал ждать, когда это начнется…
Страха не было. Только легкое любопытство… Как же оно происходит?..
Он закрыл глаза.
Тело стало как будто легче; его охватила сладкая истома… Странно, но это даже приятно!.. Сейчас. Немного терпения — и все. Все…
Вдруг к горлу подкатил тошнотворный комок. Он попытался проглотить его, но не смог. И тут его стало рвать… Прибежали Надежда Васильевна, Лев Ильич, жена Льва Ильича Ольга Ростиславовна.
Послали за доктором.
…Доктор сказал, что опасности нет: доза морфия оказалась слишком большой и вызвала рвоту прежде, чем яд успел всосаться в кровь…
Но смерть и теперь, после того, как он так решительно шагнул ей навстречу и только по какой-то немыслимой случайности, словно поскользнувшись в последнюю секунду, не сумел переступить черту, — она и теперь нисколько его не страшила. Жутко было от другой мысли: что придется влачить это пустое, бесцельное существование еще долгие-долгие годы…
Илья Ильич принял горячую ванну, затем облился ледяной водой и в легком костюме вышел на продуваемый холодным ветром берег Роны Воспаление легких должно было сделать то, что не удалось ему при помощи морфия…
Он шел вдоль одетой в гранит набережной и рассеянно водил по сторонам воспаленными глазами… Над водой кружилось множество бабочек… Это были фингоны, но издали ему показалось, что это поденки. Много-много позднее, работая над «Этюдами о природе человека», создавая оптимистическую философию, Мечников приведет в пример поденок как существ, умирающих естественной смертью. Они устроены таким образом, что, «сделав дело», то есть отложив яйца, умирают без какой-либо посторонней причины, в силу самой своей природы, ибо органы питания у них неразвиты, и смерть от истощения к ним приходит независимо от того, имеется ли вокруг достаточно пищи или нет… Сейчас же в его голове мелькнула мысль: как объяснить возникновение этих насекомых с точки зрения дарвиновской концепции отбора? Между ними ведь нет борьбы за существование…
То была не просто мысль — то было спасение…
Увлекшись внезапно возникшей проблемой, он не заметил, как ускорил шаг, как забыл о бренности и бессмысленности своего существования…
Да, у него было нечто, что стоило больше жизни и что вопреки всем теориям наполняло жизнь смыслом…
Надо ли описывать отчаяние Эмилии Львовны, когда он, пугающе равнодушный ко всему на свете, явился в Панасовку…
Потом Илья Ильич поехал к Федоровичам. Сказал, что хочет перебраться в Москву, чтобы работать для их семьи. Федоровичи, разумеется, отказались.
Он изнывал от тоски, опустошенности, безделья. Посвятить себя заботам о близких покойной жены — в этом он пытался обрести хоть какую-то точку опоры.
Но пока Илья Ильич сам нуждался в заботах. Он, которого привыкли видеть всегда либо над микроскопом, либо за книгой, он, умудрявшийся читать в обществе, за чаем или обедом и при этом участвовать в разговоре, все еще не в состоянии был взяться за какое-нибудь серьезное дело. Зайдя как-то утром в его затемненную комнату, Надежда Васильевна увидела, что пол вокруг него усыпан мелко нарезанной бумагой; в руках он держал ножницы… «Вот какое занятие нашел он себе!» — восклицает она.
Когда становилось совсем невмоготу, Мечников вспоминал то сладостное ощущение, которое испытал в Женеве, когда, приняв яд, лежал с закрытыми глазами на диване в ожидании скорого конца.
Морфий на какое-то время стал его единственным утешителем. Трудно сказать, к чему бы это привело, если бы однажды он опять не принял слишком большую дозу, так что жизнь его вновь оказалась в опасности. Оправившись, Мечников выбросил все запасы пагубного зелья и твердо решил никогда больше не прикасаться к нему.
«Он уехал в Калмыцкие степи, — заключает Надежда Васильевна, — с целью антропологических изысканий. Его печальный облик часто рисовался мне среди этих степей».
Конечно, то было стремление хоть чем-то себя занять. Хоть как-то отвлечься. Хоть к чему-нибудь приспособить свои больные, но жадные до наблюдений глаза…
Интерес Ильи Ильича к развитию беспозвоночных нисколько не ослабел. Он доказал это во время своего второго путешествия в Калмыцкие степи, когда в районе Маныча увидел небольшие древесные посадки и под корой подгнивших стволов обнаружил яйца многоножек… Он собрал их, сложил в банку, тщательно завязал и помчался в Астрахань — раздобыть микроскоп. За четыре дня пути яйца погибли, но Илья Ильич нашел еще одну рощицу, в ней снова собрал яйца, довез их до Астрахани и «левым, менее больным глазом» проследил «главные черты истории развития» многоножек. А вернувшись в Одессу, отложил на целый год антропологические материалы, статью же о многоножках написал немедленно. Она датирована сентябрем 1874 года.
…И все же неспроста именно в антропологию решил он бежать от одиночества и вынужденной праздности.
Человек всегда возбуждал в нем особый интерес. Еще в 1869 году он испещрял записные тетради антропологическими заметками.
Позднее Мечников станет патологом и микробиологом, то есть целиком посвятит себя изучению болезней человека; много внимания уделит человеку как биологическому виду, да и свой собственный организм сделает объектом неустанного исследования… За свою долгую жизнь в науке Мечников как бы повторит весь путь биологической эволюции: начав с одноклеточных в лаборатории Щелкова, принявшись затем за беспозвоночных, он в конце концов перейдет к высшим животным и человеку. Так за что же ему следовало ухватиться в переломный момент своей жизни, когда заново переосмысливал, переоценивал все?..
Оба путешествия в Калмыцкие степи — и в 1873 и в 1874 годах — оказались трудными, что в данном случае шло ему на пользу, ибо отвлекало от мрачных мыслей. Всякий раз, когда надо было менять лошадей, выяснялось, что их нет — угнали-де в степь. Сопровождавший Мечникова казак начинал браниться, размахивать нагайкой, и лошади появлялись. Мечников тяжело страдал от грязи, от пищи, пропитанной запахом бараньего сала, от лая собак по ночам…
Он считал калмыков типичными представителями монгольской расы, что не согласуется с современными представлениями, по которым калмыки — переходное звено от монголоидов к европейцам. Следствием этой ошибки стал неправильный вывод о том, что цвет кожи — этот важнейший признак расовой принадлежности — нестоек, сильно варьирует (он варьирует у калмыков именно потому, что они занимают промежуточное положение). Мечников сосредоточил внимание на строении века, на относительных размерах частей тела — головы, туловища и ног, то есть как раз на таких признаках, которые нельзя считать характерными. Собранный им материал, хотя и обширный по тем временам, был недостаточен, чтобы прийти к правильному заключению.
Мечников решил, что калмыки (и, следовательно, монгольская раса) ближе по своей биологической организации к детям европейской расы, нежели к взрослым европейцам…
Он получил такой результат, потому что хотел получить именно такой результат.
Он ехал в Калмыцкие степи с предвзятой идеей. Изучая низших животных, Мечников не раз убеждался, что у тех из них, которые занимают более высокую ступеньку на эволюционной лестнице, как бы повторяются основные этапы развития менее организованных, а потом к ним добавляется еще одна или несколько стадий. И вот действие этого правила он решил распространить на учение о человеческих расах. У него и получилось, что «низшая», монгольская раса — это не что иное, как «остановка в развитии» «высшей», европейской расы. Правильно решая вопросы происхождения человека, отстаивая взгляды Дарвина, Мечников, однако, не избежал ошибочных представлений о биологическом «превосходстве» одних рас над другими, и вряд ли уместно его «исправлять».[20]
Впрочем, Мечников ни в коей мере не разделял расовых предрассудков своего времени.
Он считал, что проблема расовой дискриминации — проблема не биологическая, а социальная. Каждый человек имеет право на полное развитие своих природных способностей — больших или маленьких, — в этом убеждении он оставался тверд.
Антропологические исследования совпали с работой Мечникова над статьей «Возраст вступления в брак», в которой он продолжает размышлять над дисгармониями человеческой природы. Рассмотрев различные материалы, Мечников пришел к выводу, что половая зрелость человека наступает значительно позже, нежели половая чувствительность, общее физическое созревание — позже полового, а вступает в брак большинство людей еще позже. Этими несовпадениями во времени Мечников объясняет тот психический и нравственный разлад, который так свойствен молодежи.
Илья Ильич сопоставляет возраст вступления в брак в разных странах, разных классах общества, среди людей разных вероисповеданий… Он приходит к заключению, что чем выше уровень цивилизации, тем в более позднем возрасте люди женятся и выходят замуж, то есть беды, вызываемые дисгармонией человеческой природы, имеют тенденцию усиливаться.
Эти данные лишь помогают Мечникову укрепиться в своем пессимизме. Воистину несчастен человек, и в будущем его ждут лишь новые бедствия!..
Между тем в доме, где Илья Ильич снимал квартиру, прямо над ним жило большое семейство Белокопытовых — одних детей в семействе было восемь человек. Мечников нестерпимо страдал от постоянного шума, стука, возни, особенно по утрам, когда еще затемно на кухне начинали рубить мясо для котлет, чем нарушали его и без того слишком чуткий сон.
И как-то утром он не выдержал. Вышел на лестничную клетку, стремительно одолел два пролета и постучал…
Господин Белокопытов принял его любезно, обещал шум устранить.
Дети сидели за чайным столом; старшие девочки, увидев чужого, собрали книжки и выскользнули за дверь. А через несколько дней Илья Ильич встретился с ними у общих знакомых и привел в смущение, рассказав не без ехидства, что давно их знает, ибо по утрам с удовольствием наблюдает в окно, как они, торопясь в гимназию, храбро перепрыгивают через большую лужу во дворе.
В гимназии, где учились девочки, преподавал ученик Ильи Ильича; расспросив его и узнав, что одна из них, Ольга, интересуется естественными науками, Мечников предложил давать ей уроки зоологии. Она была в восторге, родители не возражали, и скоро стучаться в дверь этажом выше своей квартиры стало для Ильи Ильича самым обычным делом. Тут специалист по истории развития вспомнил свой старый план и решил, что его ученица — это как раз та самая девочка, из которой ему следует развить свою будущую жену.
Но и здесь не обошлось без осложнений…
Илья Ильич знал, что ученица ждет уроки с нетерпением, знал, что ее мать к нему крайне расположена, но вот отец….
Нет, господин Белокопытов ничего не имел против того, чтобы дочь брала уроки зоологии у известного профессора. Но общие взгляды учителя ему не нравились — и чем больше он его узнавал, тем настороженнее становился.
«Мой отец был отличный, в высшей степени благородный человек, — поясняет Ольга Николаевна, — но принадлежал к типу „старого барина“, к эпохе других воззрений и нравов; столкновения были неизбежны». И чуть раньше: «Это была рознь двух поколений — „отцов и детей“».
Больше о господине Белокопытове мы ничего не знаем, разве только то, что он был отставным ротмистром. Но и сказанного достаточно, чтобы представить себе лощеного провинциального аристократа, которому слишком длинноволосый и плохо причесанный профессор зоологии — хоть и дворянин и почтенного рода, ничего не скажешь, — казался грубым душою и малобрезгливым: ведь он с упоением ковырялся во внутренностях всяких тварей, один вид которых у благородного человека вызывает омерзение; к тому же тридцатилетний профессор проповедовал крайний материализм… Предвидя неизбежные столкновения и стремясь упредить их, Мечников видоизменил свой план. Он решил, что беды не случится, если он сначала женится на своей ученице, а потом уже станет ее развивать. Выбрав время, когда Ольги не было дома, Илья Ильич поднялся к Белокопытовым… Предложение он сделал по всей форме доброго старого времени.
О чувствах своего учителя Ольга не подозревала, и случившееся ее потрясло.
«Я совершенно не могла понять, как он, такой умный и ученый, может жениться на ничтожной девчонке, — вспоминала она впоследствии. — Меня пугала мысль, что он ошибается во мне, и мне казалось, точно я иду на экзамен, к которому вовсе не подготовлена. Я увлекалась Ильей Ильичом и очень любила его; он производил сильное впечатление всей своей личностью…»
Страницы, посвященные началу их совместной жизни, безусловно, лучшие в книге Ольги Николаевны; Читатель не посетует на некоторые выдержки:
«На мое юное воображение влияло также его грустное прошлое, его интересная внешность, несколько напоминавшая в то время Христа: бледное и худое лицо его было освещено добрым, лучистым взглядом, вдохновенным, когда он увлекался».
Юная невеста боялась, что ее высокоученому жениху скучно с нею, и «старалась придумывать „умные“ разговоры».
«Но все, что я выискивала, казалось мне таким неловким и ничтожным, что я отбрасывала один проект за другим, пока не приходил Илья Ильич и не заставал меня врасплох. Он не понимал всей глубины моего смущения, и поведение ревностной ученицы не удовлетворяло его».
Свадьба состоялась 14 февраля 1875 года. Утром братья невесты запряглись в салазки, чтобы в последний раз ее покатать, и они «с увлечением помчались по снежному ковру на большом дворе нашего дома».
«Венчальное одеяние было моим первым длинным платьем, и я боялась наступить на подол; с ужасом думала я о том, как войду в церковь под общими взглядами присутствующих <…>. Мое смущение еще усилилось, когда послышались шепоты: „Боже, да она совсем дитя!“»
Она была совсем дитя!.. Настолько, что полагала, будто брак — это и есть «умные» разговоры. (Через много лет Мечников, смеясь, рассказывал об этом у Толстого.) В первое утро после свадьбы она поднялась пораньше, чтобы лучше приготовить урок по зоологии и тем самым доставить приятное супругу.
Жена-школьница, жена-ученица… Нелегкое бремя взвалил он на свои плечи!
«Научные методы, во всем прилагаемые им, могли оказаться опасными в эту деликатную психологическую минуту. Однако во многих отношениях он проявил редкую воспитательную проницательность. Так, общим его принципом было предоставлять мне полную свободу, в то же время направляя и влияя логикой своей аргументации». (Выходит, на практике он не прочь был воспользоваться так убийственно им же изничтоженной теорией «естественного воспитания».)
«Как вся молодежь того времени, я увлекалась политикой и социальными вопросами, не будучи достаточно зрелой для них. Дома отец, боясь последствий этого увлечения и не сочувствуя ему, запрещал нам посещать политические кружки. Илья Ильич, напротив, сразу дал мне полную свободу, хотя сам относился критически к увлечению молодежи. Он считал, что социальные вопросы и политика относятся к чисто практической области, для которой у юношей нет ни достаточной подготовки, ни необходимого опыта. Но он понимал, что все похожее на насилие имело бы лишь обратное влияние. Поэтому, нисколько не мешая мне знакомиться с политическим движением, он, однако, обсуждал его со мною и подвергал всестороннему анализу и критике».
То были годы, когда многие молодые люди меняли студенческие тужурки на крестьянские армяки и «шли в народ» — подымать крестьянство на борьбу.
Илья Ильич, должно быть, доказывал юной супруге, что те, кто хочет звать крестьян к бунту, просто плохо знают жизнь. Прежде чем просвещать других, нужно запастись знаниями самим. Знания и только знания ведут человечество к прогрессу.
«Этот образ действий, — заключает Ольга Николаевна, — оказался крайне рациональным; только благодаря ему не сделалась я одной из многочисленных политических жертв того времени».
«Горячее участие принимал Илья Ильич решительно во всех сторонах моей жизни. До замужества я не успела сдать гимназических экзаменов и теперь должна была держать их по всему курсу перед экзаменационным комитетом. Илья Ильич помогал мне готовиться даже по катехизису, внося во все веселость и оживление».
Ольга Николаевна с трогательной благодарностью рассказывает о том, какое неизгладимое влияние оказал Илья Ильич на формирование ее духовного облика.
К сожалению, она (может быть, из скромности) ни слова не сообщает о своем влиянии на Илью Ильича. Для нас, однако, особенно важна эта сторона их отношений.
Однажды, заметив, что Сеченов с некоторых пор очень мрачен, Илья Ильич спросил, что с ним.
— Вот в чем дело, мамаша, — ответил Иван Михайлович. — С некоторых пор я почувствовал особенное влечение к молодой женщине, которой даю уроки по математике и физике. Я решительно не знаю, как это произошло, и думаю, что это лишь временное увлечение, зависящее, очевидно, от прилива крови к продолговатому мозгу.
Приведя в воспоминаниях о Сеченове этот эпизод, Илья Ильич пользуется случаем рассказать и о других увлечениях своего друга. Он сообщает пикантные подробности не из-за их занимательности, а лишь затем, чтобы заключить:
«Нельзя не видеть в этом явлении нового доказательства того закона, что характерная для мужчин инициатива в низших и высших проявлениях гениальности связана с отправлением, которое вследствие очень глубоко укоренившегося предрассудка относится к числу особенно презираемых».
Заметив, что «связь поэзии, литературы, ораторского искусства и музыки с любовью признана всеми», Мечников протестует против распространенного мнения, «будто научная инициатива составляет исключение из этого правила». Ну что ж, ему-то хорошо было ведомо, чем стимулируется «научная инициатива»!
Не фингоны, которых Илья Ильич издали принял за поденок, не два путешествия в Калмыцкие степи, а Ольга Николаевна вернула его к жизни.
«Он во всем приобщал меня к своей жизни, делился мыслями, вводил в свои занятия. Мы всегда много читали вместе; у него была отличная дикция, и он охотно читал вслух. Его радостью было баловать меня. Мы часто посещали концерты и театры. Драма и хорошая музыка трогали его до слез. В голове его постоянно носились музыкальные мотивы, которые он насвистывал, даже работая».
Похоже, Илья Ильич был счастлив… Впрочем, это не мешало ему стойко держаться пессимистических взглядов, так что, по словам Ольги Николаевны, «он считал преступным для сознательного человека производить на свет другие жизни». В этом вопросе специалист по истории развития остался верен себе до конца…
Обобщая исследования многих зоологов, в особенности труды А. О. Ковалевского, Эрнст Геккель в 1874 году сформулировал свой «Основной биогенетический закон». Закон гласил, что развитие животного от зародыша до взрослого состояния — это не что иное, как ускоренное повторение эволюционного развития данного вида организмов. Онтогенез (развитие особи) повторяет филогенез (развитие вида) — вот наиболее краткая формулировка этого закона.
Блестящий оратор и замечательный популяризатор науки, Геккель был страстным борцом за дарвинизм. Еще в начале 60-х годов он провозгласил насущную необходимость пересмотреть зоологию с позиций эволюционной теории и взялся за это нелегкое дело. В 1869 году Мечников опубликовал на русском языке изложение его «Общей органической морфологии» — двухтомного труда, в котором множество накопленных наукой фактов сводилось к «единству не отвлеченно-научному, а такому, которое по возможности совпадало бы с живой действительностью», как писал Илья Ильич, который был убежден «в основательности и своевременности развиваемых им (Геккелем. — С. Р.) воззрений». Мечникову была близка и общефилософская позиция Геккеля, рассматривавшего мир как единое целое, в котором все явления и процессы обусловлены причинно-следственной связью.
Но с годами Мечников стал относиться к Геккелю со все возрастающим скептицизмом и особенно обрушился на биогенетический закон. Свою критику Илья Ильич сосредоточил на выдвинутой немецким ученым гипотезе о прародителе многоклеточных животных.
Поскольку животные на начальном этапе зародышевого развития проходят стадию двойного мешка, образующегося в результате впячивания одной половины пузырька в другую (стадия гаструлы), рассуждал Геккель, и поскольку развитие организма согласно его закону — это повторение развития вида, то из этого следует, что когда-то на Земле обитало существо, развитие которого заканчивалось стадией гаструлы; оно-то и стало родоначальником всего животного царства (Геккель назвал это гипотетическое животное — гастрея).
В своих полемических статьях Мечников вскрывал слабость научного метода Геккеля, слишком доверявшего своей фантазии. В научных трудах он иногда приводил изображения несуществующих организмов и описывал их так, будто это зарисовки с натуры. Даже тогда, когда точно установленные факты противоречили его взглядам, Геккель не смущался: либо игнорировал их, либо истолковывал произвольно.
Мечников обрушивался на немецкого коллегу со всей страстностью и резкостью, тот в долгу не оставался, так что вскоре они стали «врагами в науке».
Но требовались не только рассуждения о недоказательности умозрительных построений Геккеля — нужно было что-то ему противопоставить. И как только глаза позволили вернуться к микроскопу, Мечников оставил антропологию и возобновил начатые уже давно исследования губок — животных, настолько примитивных, что ученые в то время сомневались, относить ли их к многоклеточным организмам или просто к колониям одноклеточных. Со свойственной ему прозорливостью Мечников решил, что именно губки должны дать наиболее убедительный материал для опровержения гипотезы немецкого ученого.
В прежние годы при изучении медуз, гидроидных полипов и других кишечнополостных животных Мечников обнаружил, что развитие зародыша не всегда сопровождается втягиванием одной его половины в другую. В этих случаях пищеварительная полость появлялась не на начальном этапе развития, а позднее, и зародыш питался так же, как простейшие: находящиеся внутри его клетки захватывали и переваривали микроскопические кусочки пищи. И вот у губок этот процесс удалось проследить особенно отчетливо.
Но если наиболее примитивные животные способны питаться, то есть поддерживать свое существование, не достигнув стадии двойного мешка, то стадия эта (гаструла) вовсе не является первичной. Выходит, что если в далеком прошлом такой организм и существовал, то он не мог быть родоначальником всех многоклеточных животных!
Мечников выдвигает свою гипотезу первичного животного — паренхимеллы, которое должно было представлять собой переходную форму между колонией одноклеточных и настоящим многоклеточным организмом.
Над Геккелем он мог торжествовать победу.
Любопытно, что А. О. Ковалевский, который должен был в первую очередь считать себя обойденным, в отличие от Мечникова к обобщающим работам Геккеля остался совершенно равнодушным.
Однажды Мечникова попросили прочесть публичную лекцию в пользу нуждающихся студентов. Взяв темой лекции «очерк воззрений на человеческую природу», он стал развивать свои идеи о дисгармониях, обрекающих человека на страдания.
Прежде всего он обратился к «первобытным народам», которые, по взглядам Руссо и его последователей, ведут «естественную жизнь», наиболее будто бы соответствующую нашей природе.
Мечников отмечает, что путешественники, изучавшие жизнь первобытных племен в джунглях Африки и Америки, в глубине Азии и на островах Океании, неизменно указывают на пристрастие этих народов к разного рода украшениям и татуировкам. Туземцы не только носят серьги в носу и ушах; они охотно подвергаются весьма болезненным операциям только ради того, чтобы в нижнюю губу вставить кость или полированный кристалл, у некоторых племен принято красить зубы в разные цвета, снимать с них эмаль и даже спиливать до десен; туземные женщины искусственными приемами вытягивают себе груди, чтобы их можно было забрасывать за спину и кормить ребенка во время похода; у других же племен, наоборот, груди стараются уменьшить, для чего молодым девушкам накладывают на развивающиеся молочные железы свинцовые накладки. Древнее происхождение имеет сохранившийся у китаянок и японок обычай искусственно задерживать рост стопы; кое-где детям изменяют форму головы, для чего новорожденным надевают специальные обручи и не снимают их по пять-шесть месяцев.
О чем говорят все эти факты? О том, что человеческое тело — такое, каким его создала природа, — первобытные народы вовсе не считают совершенным и стремятся изменить его согласно своим идеалам красоты.
Религиозные верования нового времени, прежде всего христианство, утверждает далее Мечников, тоже основываются на представлении о несовершенстве человеческой природы. Отсюда свойственное религии противопоставление души и тела, аскетическое стремление к умерщвлению плоти.
Правда, история знает и другой взгляд на человеческую природу. Мечников напоминает, что древние греки воспевали человека таким, какой он есть. Расцвет пластического искусства у эллинов (прежде всего — скульптуры), прекрасное знание анатомии, большое значение, которое они придавали гимнастике, — все это связано с их преклонением перед природой. Греческие боги — наиболее красивые и совершенные из людей.
Однако воспевание всего естественного привело и, по мнению Мечникова, неизбежно должно было привести к фатализму. Ведь несчастья, болезни, смерть естественны для нашей природы; поэтому античные мыслители пришли к проповеди подчинения несчастьям и спасение от них видели в том, чтобы принимать беды спокойно, с радостью. Поздние стоики (Сенека) даже выдвинули идею, согласно которой человеческая природа порочна, они настаивали на необходимости борьбы духа с плотью — средоточием слабостей и пороков. Так, по Мечникову, логическое развитие философии, первоначально основывавшейся на идее совершенства всякого «естества», привело к прямо противоположным воззрениям…
В эпоху Возрождения возродился и античный взгляд на человеческую природу; многие придерживаются его и теперь. Однако Мечников считает этот взгляд неправильным. Нет, он не призывает вернуться к религиозным воззрениям и тем более к аскетизму. Он пытается осветить проблему с позиций эволюционного учения.
«Современная теория происхождения человека может быть причислена к числу наиболее прочных научных теорий, — говорит Мечников. — Она показывает, что человек получил все свои органы от какого-нибудь более низкого в системе животного, передавшего по наследству, между прочим, и такие части, которые, сделавшись бесполезными, мало-помалу заглохли, оставив, однако же, по себе более или менее заметные следы в виде так называемых рудиментарных, или остаточных, органов».
В результате человеческий организм устроен крайне нецелесобразно; многие органы, бесполезные или почти бесполезные, причиняют человеку массу неприятностей. Так, зубы, утверждает Мечников, при современных способах приготовления пищи стали почти ненужными, между тем зубная боль приносит ужасные мучения, а прорезание зубов у детей нередко приводит к осложнениям со смертельным исходом. Вообще болевое ощущение, которое должно сигнализировать об опасности, грозящей человеку, вовсе не соответствует степени этой опасности. Принятие смертельных доз яда (Мечников, разумеется, имеет в виду так хорошо ему знакомый морфий) не вызывает болевых ощущений, в то же время совершенно безопасный порез очень болезнен…
«Можно утверждать, — приходит к выводу Мечников, — что вид Homo sapiens принадлежит к числу видов, еще не вполне установившихся и не полно приспособленных к условиям существования. Унаследованные им инстинкты потеряли свою первоначальную силу, сделались шатки, тогда как долженствующий стать на их место разум еще недостаточно развился и окреп. Отсюда раздвоение и разлад, со столь ранних пор обратившие на себя внимание человечества».
Мечников приводит знаменитую строку из «Фауста»: «Две души чувствую я в моей груди». И еще — из байроновского «Манфреда»:
…Всё в мире
Течет спокойно, ровно, бесконечно;
А мы — ею цари и лжевладыки,
Часть божества в смешеньи с частью праха;
Равно бессильные подняться кверху
Иль вниз упасть, — мы двойственной натурой
Гармонию природы оскорбляем.
Мечников называет поэтов наиболее чуткими в делах человеческих…
В заключение он говорит, что наука, осознав заложенную в нашей природе дисгармоничность, сможет найти средства к ее устранению. В противоположность фатализму Мечников выдвигает на первый план фактор воли и сознания, ибо человек — «активнейшее из всех живых существ».
Однако этот прозвучавший в заключение оптимистический аккорд — первый в философских работах Мечникова! — пока еще тонет в общей пессимистической мелодии его лекции.
Очерк вскоре был опубликован в «Вестнике Европы», а еще через год там же появилась статья Мечникова «Борьба за существование в обширном смысле».
Как и во всех работах, посвященных приложению теории Дарвина к человеку и человеческому обществу, в этой статье Мечников наряду с глубокими идеями высказывал ошибочные взгляды, вызванные перенесением биологических закономерностей на общественные явления. Получилось, что борьба за существование в человеческом обществе по своему характеру мало чем отличаетея от борьбы в природе. При этом выживает не тот, кто честнее и благороднее, а тот, кто коварнее и сильнее. Вот к чему, оказывается, привели его давние размышления над нравственными проблемами! Человек должен либо отказаться от следования нравственным идеалам, либо быть готовым потерпеть крушение в борьбе за жизнь — таков невеселый вывод его статьи.
Чего держаться ему самому, он не знал: отказаться от нравственных идеалов не мог, а потерпеть крушение не хотел…
Тем не менее экземпляры своей статьи он раздал студентам «для их вразумления». Как вспоминал Н. Ф. Гамалея, в то время студент Новороссийского университета, «в нашем кружке, который я устроил для изучения различных книг по эволюции <…> статья Мечникова вызвала единодушный протест. У меня были записаны многочисленные возражения положениям Мечникова».
С годами взаимоотношения Ильи Ильича со студентами становились все более сложными. С их стороны вызывали возражения не только отдельные положения той или иной его статьи, но и его мысли о роли науки в жизни общества, о назначении человека. Один из самых преданных почитателей Ильи Ильича, его ученик Яков Юльевич Бардах, впоследствии вспоминал:
«В то время (1876–1880 гг.) большой популярностью пользовались так называемые студенческие вечеринки. На них приглашались любимые профессора. Одним из самых желанных и любимых был, конечно, И[лья] И[льич]. На вечере его окружали, каждый хотел с ним говорить. От него ждали ответа на волновавшие и мучившие нас вопросы. На все у него был один ответ: „Только положительная наука, только она одна может нас приблизить к разрешению вечных проблем жизни. Наука все больше раздвигает границы познаваемого. Блестящий расцвет естествознания раскрывает пред нами новые захватывающие горизонты, и эти перспективы научного прогресса сделают для человечества больше, чем совокупность всех работ в других областях знания и жизни“. Но эта страстная проповедь положительного знания, призыв в лабораторию и научные кабинеты, не удовлетворяла молодежь. Большинство стремилось в жизнь, в народ; многим страстно хотелось теперь же водворить социальную справедливость. И[лье] И[льичу] указывают на разительные противоречия жизни. Один цитирует ему стихи: „Отчего под ношей крестной весь в крови влачится правый?“ Другой: „Отчего еще Генрих IV мечтал о курице в супе каждого своего подданного? Отчего это и доселе мечта? А что сделала наука для реализации этой мечты?“ Третий протискивается, весь волнуясь: „Вот так высоко ценимый Вами Дарвин! Что же, борьба за существование, успех наиболее сильного, наиболее приспособившегося, разве это прогресс? Почему почти всегда торжествует не право, а сила?“ Круг все более увеличивается. Все ждут, что скажет любимый профессор. Все затихли в ожидании ответа. Ведь для большинства это не спор, а, быть может, момент, который определит всю дальнейшую жизнь. И вот раздается вдохновенное слово И[льи] И[льича]. Весь разгорячившись, отметая непокорную прядь волос, нависающую на лоб, с нежной лаской умных, проникающих вас насквозь глаз, с доброй, чуть-чуть насмешливой улыбкой, он зовет нас в светлое царство пауки, где каждый работает по мере своих сил, стремясь к раскрытию истины, часто ошибается, поэтому понимает ошибки других — следовательно, должен быть терпимым, уважать чужие взгляды, ценить и преклоняться перед чужим трудом. Совокупными усилиями получаются мирные завоевания науки — это приучает человечество к коллективизму в самой высокой области — в области духа. Наука переплетается с нравственностью, определяя поведение людей, и приучает их к справедливости. Так говорит И[лья] И[льич], — и молодежь его слушает, покоряясь обаятельной силе его простой, но сильной своей убежденностью и проникновенностью речи. Действуют не столько слова, сколько проникающая их вера во всемогущество знания. Его слушают. Большинство с ним не согласно, но всех пленяет его душевный облик. Разгораются споры. Один говорит: „Я его уважаю, но он глубоко ошибается“. Другой: „Я с ним не согласен, но возражать сейчас не в состоянии“. Третий: „В его словах все-таки часть правды“. Четвертый говорит: „Конечно, я весь отдаюсь науке“. Страстные споры тянутся до рассвета и продолжаются в следующие дни в аудиториях и лабораториях».
Итак, один из преданнейших почитателей Ильи Ильича свидетельствовал, что большинство студентов с ним не соглашалось…
В конце 1876 года в Петербурге, на площади перед Казанским собором, состоялась демонстрация: над площадью взметнулось красное знамя с начертанными на нем словами «Земля и воля». Летом 1877 года петербургский генерал-губернатор Трепов приказал подвергнуть телесному наказанию студента Боголюбова, арестованного во время «казанской демонстрации». В декабре юная революционерка Вера Засулич, явившись на прием к Трепову, в упор выстрелила в него из револьвера. В марте 1878 года суд присяжных вынес Вере Засулич оправдательный приговор. В Одессе один из революционеров, Иван Ковальский, оказал при аресте вооруженное сопротивление жандармам. 2 августа Ковальский был казнен, а 4-го С. М. Кравчинский поразил кинжалом шефа жандармов Мезенцева. В 1879 году был убит харьковский генерал-губернатор князь Д. Н. Кропоткин. Было совершено несколько неудачных покушений на царя. В феврале 1880 года всю Россию потряс взрыв в Зимнем дворце, в котором революционеры сумели накопить большие запасы динамита…
Общество бурлило, студенческая молодежь в массе своей сочувствовала террористам. И чем упорнее Мечников держался своих взглядов, тем меньшее впечатление производили на студентов его проповеди на вечеринках да и его лекции…
Нет, недостатка в слушателях он не испытывал; ему не приходилось опасаться, что студенты по жребию станут выделять на его лекции трех дежурных, чтобы только не срывать занятия. Читал-то он по-прежнему замечательно!..
А все же молодежь предпочитала теперь бегать на юридический факультет, где политическую экономию преподавал молодой профессор А. С. Посников. Читал он с блеском. Илья Ильич и сам посещал его лекции, а с самим Посниковым настолько сдружился, что тот в какой-то мере заменил ему Сеченова, перешедшего в Петербургский университет. Когда профессор Цитович напечатал на диссертацию Посникова отзыв, смахивавший на политический донос, Мечников так разволновался, что с ним впервые случился сердечный припадок.
Но теории нового профессора Мечникову казались неглубокими.
Посников доказывал преимущества общинного землевладения, выступал против частной собственности. От его лекций попахивало социализмом, и Илья Ильич считал, что Посников лишь сбивает молодежь с толку, отвлекает от серьезного дела. Но слово «социализм» под влиянием последних событий стало популярным не только в замкнутых революционных кружках, но и среди широких слоев студенчества. В этом и состояла та пропасть, что незаметно разверзлась между Ильей Ильичом и его учениками.
В феврале 1878 года умер Илья Иванович… Весть эту Илья Ильич, против ожидания, перенес сравнительно спокойно. Уговорив Ольгу Николаевну остаться в Одессе, он поехал в Панасовку, где у гроба отца собрались все близкие, кроме Льва Ильича, которому дорога в Россию была заказана.
После похорон, когда несколько улеглась первая острая боль от понесенной утраты, старший брат Иван Ильич, харьковский прокурор, много рассказывал о политических событиях. Илья Ильич не преминул написать об этом Ольге Николаевне, но, к сожалению, содержание разговора излагать не стал — обещал передать по возвращении в Одессу.
О чем шла у них речь? Скорее всего о харьковских делах, где генерал-губернатор князь Кропоткин (ему оставался еще год жизни) особенно усердствовал в искоренении крамолы. В Харькове располагалась центральная Новобелградская тюрьма. Политических в ней содержали в одиночках, но камер уже не хватало. Режим был настолько суровый, что заключенные сходили с ума, иногда кончали жизнь самоубийством. Смотритель тюрьмы при прямом попустительстве губернатора изощрялся в издевательствах над узниками, за малейшую провинность или без всякой провинности сажал их в карцер, заковывал в кандалы.
Как сам Иван Ильич относился к подобным «мерам», нам судить трудно, ибо нет прямых свидетельств о его политических взглядах. Все же можно предположить, что зверств губернатора он не одобрял. Через год с небольшим, когда убитого Кропоткина заменит граф Лорис-Меликов, акции Ивана Ильича сильно поднимутся. «Мечников у него (то есть у Лориса-Меликова. — С. Р.) первый человек»,[21] — напишет в частном письме один из подчиненных Ивана Ильича. Скорее всего, и по политическим взглядам Иван Ильич был близок к графу — стороннику «законности» и постепенных реформ, а не к крайнему реакционеру Кропоткину…
Правительство видело главный источник крамолы в университетах. Ведь по политическим делам привлекались, как правило, либо студенты, либо недавно окончившие высшие учебные, заведения, либо, наконец, исключенные из них.
26 октября 1878 года были изданы «Временные правила», фактически уничтожавшие те ограниченные свободы, которыми пользовались университеты по уставу 1863 года. Согласно правилам, учреждалась новая должность — инспектора, не избираемого советом, а назначаемого попечителем по согласованию с генерал-губернатором. Инспектору передавались важнейшие функции, прежде принадлежавшие совету: только он имел теперь право распределять пособия, стипендии, освобождать от платы за обучение, причем в прямую его обязанность входило при помощи этих поощрений влиять на «образ мыслей» студентов. Инспектору вменялось следить за жизнью студентов, за их нравами, даже за тем, чтобы на них была «приличная» одежда; особенно подчеркивалась необходимость следить, чтобы среди студентов не устанавливалось отношений товарищества, взаимной солидарности.
5 ноября попечитель Одесского учебного округа запросил А. С. Посникова, бывшего в то время проректором, может ли он совмещать функции профессора и инспектора. Посников, естественно, отказался. Он же стал основным автором записки, составленной комиссией профессоров по поводу «Временных правил». Мнение Посникова было резко отрицательным, и составленную им записку совет одобрил единогласно: перед лицом опасности, нависшей над университетскими свободами, отошли на второй план все «партийные» распри. Но с мнением совета власти не посчитались. Новыми правилами все студенчество было фактически отдано под гласный надзор полиции.
Мечников мечтал «урваться» на Средиземное море, и в 1879 году ему удалось получить заграничную командировку. Узнав об этом, к нему явилась «депутация» студентов. Назревают большие события, объясняли они, профессор должен отложить поездку.
— Я считаю мою чистую научную деятельность слишком высокой, чтобы пожертвовать ею для чего бы то ни было, — гордо ответил Мечников.
2 марта 1881 года профессоров Новороссийского университета собрали на чрезвычайное заседание. В глубоком молчании выслушали они известие о том, что император Всероссийский Александр II принял мученическую смерть от разрыва бомбы, брошенной заговорщиками…
14 марта — опять чрезвычайное заседание. «Члены Совета императорского Новороссийского университета, — гласил протокол, — после благодарственного господу богу молебствия о восшествии на престол государя императора Александра Александровича, собравшись в актовом зале, под председательством ректора, с участием и других преподавателей, единогласно постановили: повергнуть к стопам его императорского величества выражение верноподданнических чувств».
Мечникова на этих заседаниях не было.
Он лежал в тифозном бреду…
Мы подошли к самому загадочному и в то же время самому ответственному моменту биографии Ильи Ильича…
Дело в том, что возвратным тифом он заболел не случайно. Тиф он себе привил.
И вот мотивы этого акта остаются не совсем выясненными.
Ольга Николаевна пишет, что в Неаполе, куда они приехали в конце 1879 года, она заболела тяжелой формой тифа. Состояние ее было опасным. Илья Ильич, полный тревоги, днем и ночью не отходил от ее постели, сильно переутомился, у него появились боли в сердце, бессонница, стойкие головокружения и даже легкое заикание; он решил, что начинается паралич. «Это окончательно подкосило его, и в 1881 году, под влиянием нервного возбуждения, он решил покончить с собой. Чтобы скрыть от близких, что смерть его произвольна, он при вил себе возвратный тиф, избрав именно эту болезнь для решения вопроса, заразительна ли она через кровь».
В версии этой, однако, много сомнительного. Хорош самоубийца, если он больше всею заботится скрыть истинные причины своей смерти! И что это за нервное возбуждение, которое заставляет самоубийство совместить с решением научного вопроса! К тому же еще в 1874 году прозектор Одесской городской больницы Григорий Николаевич Минх ввел себе кровь тифозного больного и заболел типичным возвратным тифом. Через два года другой одесский врач, Осип Осипович Мочутковский, повторил опыт и с тем же результатом.
Правда, эти опыты не всем казались убедительными; Минх и Мочутковский как врачи находились в постоянном контакте с больными и могли заразиться другим путем.
Выдающийся медик, О. О. Мочутковский стал популярным в городе практикующим врачом. У него постоянно лечился и Илья Ильич. От Мочутковского и от Минха, с которым Илья Ильич тоже был близко знаком, он, вероятно, и узнал о трудностях в изучении тифозной инфекции, к которой невосприимчивы обычные лабораторные животные. Мечников, с его способностью увлекаться, мог предложить себя для решающего эксперимента безо всяких мыслей о самоубийстве. Однако таков мог быть только предлог! Но и впоследствии Мечников, всегда охотно рассказывавший о своем прошлом, прививку себе возвратного тифа с покушением на самоубийство не связывал.
Словом, загадка… И прежде всего в том, почему вдруг он заинтересовался тифом? Почему такой скачок в совершенно неведомую, совершенно чуждую ему область?
Скачок, правда, не покажется таким большим и таким неожиданным (хотя все же останется очень большим и очень неожиданным), если мы сделаем коротенький экскурс в предшествовавшие ему годы.
С тех пор как Мечников женился на Ольге Николаевне, он частенько проводил отпуск в имении своего тестя Поповке в Киевской губернии. Благополучие многодетной семьи Белокопытовых зависело от урожаев пшеницы.
Среди вредителей, сильно изреживавших посевы, особенно грозен был хлебный жук; в отдельные годы насекомые размножались так сильно, что пожирали добрую половину урожая. От хлебного жука страдала вся южная Россия. Мечников стал задумываться, как избавить посевы от этого вредителя. Однажды на подоконнике Илья Ильич заметил мертвую муху, все тело ее проросло плесенью. Было ясно, что насекомое погубил плесневый грибок. Явилась мысль: а если искусственно распространять среди вредителей эпидемии и тем самым препятствовать их размножению?..
В 1878 году урон, причиненный хлебным жуком, был особенно велик, и Мечников взялся за опыты. Из литературы он знал, что во Франции в отдельные годы гибнет огромное количество гусениц шелкопряда от грибковой болезни, называемой «мюскардина». Он обнаружил аналогичных грибков у хлебного жука, а поставив опыты, убедился, что они действительно губительны для насекомого и что, растирая умерших от этой болезни жуков и смешивая их прах с землей, можно легко распространять заразу. Аналогичные результаты дали опыты по свекловичному долгоносику.
Этими работами заинтересовался херсонский помещик Г. Л. Скадовский. Ученик и преданный почитатель Льва Семеновича Ценковского (после ухода из Новороссийского университета Ценковский получил место в Харькове), он вел различные полудилетантские исследования в своем имении. Скадовский запросил у Мечникова материал и повторил опыты. Результат получился отрицательный. Причину неудачи установить не удалось, так как свой эксперимент Скадовский провел без должной строгости и контроля. Но вместо того чтобы повторить его еще и еще раз, он заявил об ошибочности выводов Мечникова. Илья Ильич ответил Скадовскому резкой статьей. Это было его первое столкновение с учеником Ценковского…
Начав опыты в университете, Мечников затем продолжил их в лаборатории сахарного завода графа Бобринского в местечке Смела недалеко от Поповки, а также в самой Поповке.
Так ученый сделал первый шаг на пути к новой для себя области — патологии…
Но какой это маленький шаг в сравнении со вторым, когда он ввел себе кровь тифозного больного!
Он заразил себя 27 февраля… К 1 марта температура у него поднялась за сорок.[22]
Илья Ильич бредил, смутно осознавал окружающее, но известие об убийстве царя ужаснуло его; он нисколько не сомневался, что теперь последует сильнейшая реакция…
Через несколько дней первый кризис миновал, но 14-го у него опять было под сорок. Больному становилось все хуже — это показывают торопливые записи температуры: 40,6; 40,7; 39,9; 40,4; 40,9. Самым тяжелым был день 18 марта. Температуру мерили восемь раз, и она неуклонно росла. Последнее показание термометра в 11 часов вечера — 41,2…
Он чувствовал, что умирает, и это было особое чувство. «В полусознании, — пишет Ольга Николаевна, — ему чудилось, что он решил вопросы человеческой этики, что доставляло ему несказанное удовольствие. Впоследствии факт этот даже подал ему повод предположить, что смерть может сопровождаться приятными ощущениями».
…В это самое время Толстой писал свою «Исповедь»:
«Я не мог придать никакого разумного смысла ни одному поступку, ни всей моей жизни. Меня только удивляло то, как мог я не понимать этого в самом начале. Все это так давно всем известно. Не нынче — завтра придут болезни, смерть (и приходили уже) на любимых людей, на меня, и ничего не останется, кроме смрада и червей. Дела мои, какие бы они ни были, все забудутся — раньше, позднее, да и меня не будет. Так из чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить — вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это — только обман, и глупый обман! Вот именно, что ничего даже нет смешного и остроумного, а просто — жестоко и глупо».
Однако, сколь ни приятно было чувство «умирания», как только миновал кризис, в Мечникове вдруг проснулась сильнейшая жажда жизни, неуемное душевное ликование. Он не переставал шутить и смеяться радостным детским смехом. Он впервые был счастлив беспредельно, счастлив просто оттого, что жив, что дышит, что светит солнце. И никакие внешние обстоятельства не могли омрачить его, хотя веселого было мало. Прежде всего вследствие тифа началось новое острое воспаление глаз. Правда, последнее. Теперь до конца жизни глаза его больше беспокоить не будут. Но он-то не мог знать об этом…
Пришла и «смерть любимых людей».
Умер отец Ольги Николаевны. За годы замужества дочери он примирился с нигилизмом и крайним материализмом зятя, проникся к нему безграничным доверием, и Илья Ильич платил тестю тем же. Перед кончиной Николай Николаевич призвал зятя к себе и поручил ему заботы о многочисленном семействе…
Умер от гнойного заражения и старший из братьев Мечниковых, Иван Ильич. Ему было сорок пять лет. Еще недавно он был полон сил; умница и жизнелюб, он неизменно посмеивался над нытиками, уверял всех, что смерти не боится, что бояться неотвратимого глупо…
Об этом же Иван Ильич, по всей видимости, говорил Толстому, когда за год до своей роковой болезни (а не в 1867 году, как принято считать) провел день в Ясной Поляне.[23] По воспоминаниям Т. А. Кузминской, Толстой нашел его человеком умным и незаурядным. Иван Ильич же, наоборот, пришел к заключению, что Лев Николаевич не очень умен. Брату своему он пояснял:
«Вот ты — профессор зоологии; ты отлично знаешь все учение, касающееся лесной дичи. Ты знаешь, например, что написано о вальдшнепе на разных языках, как устроены его внутренности и тому подобное. Но, идя на охоту, я возьму не тебя, чтобы ты помог мне найти вальдшнепа в лесу, а собаку, которая, ничего не зная о нем, разыщет его гораздо лучше, чем ты, одним чутьем. Таков и Толстой. Чутье его относительно внутреннего содержания человеческой души необыкновенно, и он отгадывает самые скрытые побуждения с изумительной верностью. Там же, где нужно решить вопрос при помощи рассуждения и логики, Толстой очень часто не выдерживает критики».
Илья Ильич провел у постели брата последние дни и видел, как болезнь сделала его другим человеком. Все свои силы Иван Ильич посвятил тому, чтобы получше устроиться, сделать карьеру, и теперь, перед лицом смерти, видел, сколь бесцельна и пуста была его жизнь. Временами в нем просыпалась надежда, он говорил о том, как выздоровеет и вместе с Ильей уедет в Италию. Но чаще он не обманывался о своей участи, и мысль о неотвратимо надвигающемся конце, о полном своем несуществовании мучила его сильнее, чем физические страдания. В загробную жизнь Иван Ильич не верил.
Он помирился только на мысли, что между смертью в сорок пять или семьдесят лет разница всего лишь количественная.
Младший брат с ним не спорил. И не только потому, что оспаривать то, чем утешился умирающий, значило лишь усугублять его страдания; младший брат еще не знал, что через много лет придет к убеждению, что старость дает человеку совершенно особые ощущения и иное отношение к смерти…
Со смертью Ивана Ильича оборвалась та тонкая ниточка, которая связывала Илью Ильича с Толстым. Иван Ильич познакомился с Львом Николаевичем через Кузминских. Шурин Толстого, Александр Михайлович Кузминский, служил под началом Ивана Ильича и был ему многим обязан. Заикнись в ту пору младший брат, и старшему не составило бы труда — самому или через Кузминского — устроить ему встречу с Львом Николаевичем.
Но в ту пору, когда Мечников еще только искал свою истину (а Толстой искал, или, по крайней мере, еще не обнародовал, свою), чего ради ему было добиваться этой встречи?
Потребность видеть Толстого появилась у него много позднее.