На этот раз он все тщательно взвесил, обдумал, навел необходимые справки…
Гельголанд состоит из двух частей — Верхней и Нижней, соединенных деревянной лестницей в 190 ступеней…
Но не лестницей прославился этот островок и даже не святилищем бога Фосите, разрушенным еще в VIII веке святым Виллебродом; и не строгими нравами местных жителей — такими строгими, что на острове никогда не было тюрьмы… Натуралисты съезжались каждое лето на островок потому, что он окаймлен песчаными косами и рифами, из-за чего вдоль берега образуется как бы естественный аквариум, кишащий всевозможной живностью.
Она-то и привлекла юного естествоиспытателя, который за время подготовки к выпускным экзаменам изрядно поостыл к инфузориям и увлекся историей развития животного царства.
«Во всей естественной науке нет более важного пункта, как вопрос об образовании организма из основной субстанции. Тут лежит ключ ко всей физиологии и биологии».
Эту мысль почти за сорок лет до того, как юный выпускник Харьковского университета прибыл на заброшенный среди вод Северного моря островок, высказал Карл Эрнст Бэр — тогда тоже совсем юный натуралист.
Бэр приехал в Вюрцбург прослушать курс сравнительной анатомии у профессора Деллингера, а у профессора Деллингера была давняя мечта: проследить развитие зародыша в курином яйце.
Но яйца стоили дорого, а еще дороже стоила «машина для высиживания». Тем более что к ней надо было приставить «обслуживающий персонал», дабы круглосуточно поддерживать постоянную температуру. А еще требовалось нанять гравера: чтобы работа имела смысл, нужно было все стадии зародыша тщательно зарисовывать…
Не имевший необходимых средств Деллингер предложил свою заветную тему Бэру. Но юноша был еще беднее учителя.
Однако вслед за Бэром в Вюрцбург приехал его друг Христиан Пандер. Отец Христиана был директором банка в Риге, и то, о чем Деллингер и Бэр могли только мечтать, Пандеру оказалось вполне по карману.
«Я горжусь тем, что был главным зачинщиком этого предприятия», — писал Бэр, видя, как успешно начинались опыты Христиана.
Вскоре Бэр получил место в Кенигсберге, а через два года Пандер прислал ему свою только что вышедшую диссертацию…
Бэр читал монографию не спеша, подолгу разглядывал гравюры и, чтобы уяснить себе непонятные места, сам стал вскрывать куриные яйца. Через десять лет он выпустил первый том «Истории развития животных»; появление этого труда означало, что основана новая наука — эмбриология. Еще через девять лет вышел второй том…
Бэр не только дополнил и уточнил исследования Пандера, но сделал из них выводы. Он показал, что эмбриональное развитие животного подчинено строгим законам. Чем дальше зашел процесс развития, тем яснее выражены отличительные особенности данного организма. На третий день зародыш цыпленка приобретает строение, присущее всем позвоночным, позднее появляются признаки, характерные для класса птиц; затем — отличительные для данного отряда, семейства, рода, вида… Бэр свел воедино эмбриологические данные, касающиеся не только птиц, но и других животных. И обнаружил, что у всех позвоночных зародыш закладывается сходным образом — в виде особых листков, причем одни и те же листки дают начало одним и тем же группам органов.
Бэр пытался разобраться и в эмбриологии беспозвоночных, но данных об их развитии было слишком мало, а самих беспозвоночных — слишком много. Пути развития их групп выявляли мало общего, и Бэр заключил, что разные типы животных развиваются по-разному и что предложенная им схема развития позвоночных для остальных трех типов (Бэр всего выделял четыре типа животного царства) не пригодна…
Вывод этот, как показало будущее, был неправильным. Но правильна основная посылка Бэра: изучение зародышевого развития вело к пониманию важнейших закономерностей жизни.
Здесь следует сообщить о недуге, который почти всю жизнь мучил Мечникова: он скверно спал. Стоило залаять собаке или подраться кошкам, и Илья Ильич не смыкал глаз до утра. Достаточно было не закрыть в доме ставни, и он маялся даже в темную безлунную ночь… Ну а когда начинал брезжить рассвет, то не помогали никакие ставни…
Еще в детстве Илья приобрел привычку вставать ни свет, ни заря, а так как он не умел терять время попусту и особенно дорожил им на Гельголанде, то с первыми лучами солнца, вооружившись сачком и ведерком, он уже бороздил по мелководью. Этим он заметно отличался от немецких коллег…
Увлекшись охотой, Илья не замечал, как каждый день в один и тот же час берег пустел, ибо коллеги куда больше, чем о наполнении ведерок, заботились о наполнении своих желудков. Мечников же постоянно забывал о завтраке и этим тоже от них отличался. У них даже создалось впечатление, что русский юноша не ест и не спит, а когда они обратились к нему за разъяснениями, то, оказалось, что он еще и общителен, приветлив и свободно говорит по-немецки.
Его представили самому знаменитому из бывших в то лето на Гельголанде ученых профессору ботаники Бреславльского университета, в будущем одному из основателей бактериологии, Фердинанду Кону.
Надо сказать, что, дебоширя во храме, Илья был настолько неосторожен, что зацепил и профессора Кона. Кон, правда, высказал взгляд, совпадающий с его, Мечникова, мнением, но специально природу сократительной способности стебелька инфузорий не исследовал. Илья небрежно заметил, что доктор Кон «обошел тот вопрос», разъяснение которого «должно предшествовать всем другим исследованиям» стебелька.
Бреславльский профессор, однако, не оскорбился — то ли оттого, что счел замечание коллеги справедливым, то ли ему уж слишком большое наслаждение доставил хруст ребер стоявшего на другой точке зрения Кюне, то ли юный возраст забияки произвел на него такое сильное действие, что он простил ему все прегрешения.
Кон был еще сравнительно молод, горяч, влюблен в науку. По вечерам, когда Мечников, удовлетворившись наконец дневным уловом, позволял себе выйти на берег моря без ведерка, они теперь часто разгуливали вдвоем. Надвигающиеся сумерки и легкий освежающий ветерок располагали к неторопливым беседам.
Профессор часами мог говорить о простейших. Найдя в новом друге благодарного слушателя, Кон воодушевлялся; однако, памятуя, что инфузории и другие одноклеточные юношу уже не волнуют, он по временам прерывал свои вдохновенные речи, дабы дать собеседнику некоторые практические советы.
Он обратил внимание Мечникова на то, что во второй половине сентября ожидается съезд натуралистов всей Европы и ему было бы полезно на съезде побывать. Тем более что в Гисене (а съезд состоится именно в этом городе) кафедрой зоологии руководит сам Рудольф Лейкарт — крупнейший современный зоолог. К тому же в лаборатории Лейкарта собрана богатейшая коллекция низших животных.
Стоит ли объяснять, что план Кона Илья принял с восторгом, хотя для его осуществления должен был проделать некоторые манипуляции, о которых добрейший профессор не мог и подозревать.
Двухмесячный срок пребывания на Гельголанде истекал за три недели до открытия съезда, а так как Илья вопреки сложившемуся о нем мнению все-таки ел и спал (хотя и скверно), то эти три недели ему надо было существовать да еще оставить деньги на проезд и на житье в Гисене.
Илья перебрался из гостиницы в домик рыбака — это стоило вдвое дешевле; на еду он решил тратить не больше 30 копеек в день и реже менять белье, что также давало известную экономию…
Сообщая обо всем этом матери, он заключал:
«Ради бога не сочти описание моей новой жизни за жалобу или ропот; наоборот, я так счастлив, имея в виду столько пользы и еще тем, что я не могу упрекнуть свою совесть в бесполезном растрачивании денег, добытых любовью и заботой, что в такой обстановке я готов бы находиться почаще. Пожалуйста, не вообрази также, чтобы я занятиями расстроил свое здоровье; даю тебе честное слово, что до сих пор у меня даже ни разу голова не болела (головные боли его также мучили довольно часто наряду с бессонницей, а может быть, вследствие ее. — С. Р.). Да я и не верю, чтобы занятиями можно расстроить здоровье: я видел много ученых немцев, которые кулаком вола убьют» (при этом он, правда, скрывал, что в отличие от него ученые немцы спят и питаются нормально. — С. Р.).
Девятнадцатилетний возраст прибывшего с Гельголанда русского коллеги вместе с его двумя не лишенными любопытства сообщениями на съезде и рекомендательным письмом от Фердинанда Кона сделали свое дело.
С Лейкартом Илья заговорил о том, что хотел бы заняться нематодами, если, конечно, герр профессор не возражает…
Герр профессор не возражал.
Больше того, хотя под певучим названием Nematode скрывается группа омерзительных червяков, большинство из которых паразитирует в организмах различных животных или человека, упоминание о них не только не омрачило профессора, но заставило его крупное мясистое лицо расцвести лучезарной улыбкой. Именно паразиты давно уже составляли предмет специальных исследований Лейкарта, именно они принесли профессору репутацию одного из первых зоологов Европы.
Собственно говоря, до трудов Лейкарта науки о паразитах не существовало. Ученые склонны были видеть в них совершенно особые существа, ни на что в животном мире не похожие; происхождение паразитов приписывали их будто бы произвольному зарождению в тканях организма-хозяина. Отдельные разрозненные сведения о них причудливо уживались с невозможными домыслами, ибо, как язвительно писал Лейкарт, «там, где молчат факты, особенно речиста фантазия». Лейкарт все расставил по местам. Он показал, что личинки многих паразитов ведут свободный образ жизни, а личинки-паразиты нередко превращаются в свободноживущие взрослые организмы; из этого следовало, что «нет резкой разницы между паразитами и свободноживущими животными». Лейкарт показал, что паразиты, как и всякие животные, развиваются из яйца, и утверждал, что они произошли от свободноживущих предков в результате приспособления к особым условиям. Причем многие важные выводы Лейкарт сделал именно при изучении нематод.
— О нематоды! — сказал он, лучезарно улыбаясь. — С ними случаются удивительные истории!..
Лейкарт охотно сообщил юноше все, что знал о нематодах, не умолчав и о совсем новых, еще не опубликованных фактах.
Было решено, что Мечников займется аскаридами, обитающими в легких и кишках лягушек. В сопровождении служителя лейкартовской лаборатории Илья обшарил окрестные болота, набрал пару сотен лягушек и стал вскрывать их, дабы извлечь столь необходимых ему червячков.
Видя его рвение, Лейкарт с каждым днем все больше к нему добрел… Приближались осенние каникулы; до них Мечников и надеялся кое-как дотянуть со своим тощим кошельком. Но однажды…
Мы невольно переходим на сказочный лад, потому что то, что произошло однажды, и впрямь случается только в сказках…
Да, однажды странный разговор завел с ним достопочтенный профессор Лейкарт. Аккуратный и благочестивый немец, для которого не было на свете ничего важнее самого строгого порядка и распорядка, завел разговор о том, что каникулы — вовсе не помеха для занятий в лаборатории!.. Если только коллега не имеет других планов, то он, профессор Лейкарт, готов на время каникул оставить лабораторию в его полное распоряжение. Со всеми коллекциями, приборами, материалом… Пожалуйста… И если нужна будет помощь, совет, он, профессор Лейкарт, всегда готов к услугам. Нет, нет, никаких стеснений! Он никуда не уезжает и будет рад видеть коллегу у себя на квартире.
Что было делать юному естествоиспытателю? В кошельке у него оставалась сумма ровнехонько на проезд до дому, и ни копейкой больше!.. Боясь показаться неблагодарным, он, прежде чем отказаться, преодолел смущение и поведал профессору о своих обстоятельствах. И тут произошло еще одно чудо.
Пока Лейкарт слушал, брови его вползли на высокий лоб, потом резко упали вниз, нахмурились; он сел к столу, что-то долго писал на листе бумаги. Запечатал конверт и торжественно произнес:
— Это письмо моему давнему знакомому профессору Пирогову. Думаю, что он найдет способ вам помочь!
Нетрудно представить себе, какой радостный танец протанцевал в тот день Илья (вспомнив уроки Карла Ивановича Шульца), едва уединился в своей комнатушке. Ведь Пирогов, оставив хирургию, давно уже служил по министерству народного просвещения; был попечителем Одесского, потом Киевского учебного округа; и, наконец, его послали за границу наблюдать за занятиями командированных на средства министерства кандидатов. С мнением Пирогова считались…
Илья поспешил сообщить обо всем родным, и те пустили в ход связи, так что вместе с официальным ходатайством Николая Ивановича Пирогова на стол министра легла неофициальная просьба члена государственного совета Евграфа Петровича Ковалевского.
Вскоре Илья получил письмо от самого министра А. В. Головнина, который извещал о зачислении его профессорским кандидатом на два года начиная с 1865-го. Требовалось лишь подписать установленные «условия», что Илья незамедлительно и исполнил.
В конце января или начале февраля Мечников уже получил первый перевод, а пока пустил в ход сумму, отложенную на дорогу домой, и с новой силой набросился на несчастных аскарид…
О развитии этих червячков было известно только то, что взрослые особи ведут паразитический образ жизни, а личинки — свободный. Какие надо создать условия, чтобы яйца беспрепятственно развились в личинки, — этого не знал даже Лейкарт. Он посоветовал своему новому ученику помещать самок вместе с яйцами и личинками во влажную камеру, что Мечников и делал. И попусту потерял почти весь каникулярный месяц, ибо яйца гибли, даже не начав развиваться… Наконец Илья решил поместить червячков во влажную землю и уже на следующий день обнаружил такое, что заставило почтенного герра профессора еще раз забыть про порядок и распорядок и собственной персоной явиться в лабораторию.
Личинки, которым по всем правилам полагалось в определенный момент превращаться во взрослых червячков, а этим последним — откладывать яйца, — сами порождали потомство; причем новое поколение личинок развивалось внутри родительского организма.
Увидев все это собственными глазами, Лейкарт уже не оставлял лабораторию, тем более что начался новый семестр.
Всю зиму учитель и ученик увлеченно проработали вместе, уточняя детали открытого Ильей явления. Кроме того, они взялись за маленьких мушек-галлиц (цецидомий) — насекомого, у которого такой странный способ размножения уже был известен (его открыл за два года до того казанский профессор Н. П. Вагнер).
Мечников и Лейкарт нашли, что личинки галлиц развиваются в материнском теле из недозревших яиц. Лейкарт их назвал «ложными», а Мечников опубликовал небольшую статью «О развитии личинок Cecidomyia из ложного яйца». Это было предварительное сообщение; Илья собирался вернуться к цецидомиям в задуманной им монографии о развитии насекомых, но ему пришлось вернуться к ним значительно раньше.
Харьковский ученый Митрофан Ганин, тоже заинтересовавшись открытием Вагнера, утверждал, что молодое поколение личинок развивается из обычных зрелых яиц. Илья с присущей ему страстностью взялся опровергать Ганина и в качестве арбитра пригласил академика Бэра, к которому обратился с письмом.
Бэр прочел письмо на заседании физико-математического отделения Академии наук и предложил опубликовать его в «Записках Академии…».
«Этот деятельный и искусный наблюдатель» — так отозвался маститый ученый о Мечникове…
Но до этого еще полтора года; а пока юный наблюдатель настолько перетрудил свои больные глаза, что уже не мог даже нескольких минут без перерыва провести за микроскопом. Лейкарт уговорил его отдохнуть, и Илья уехал в Женеву, где в это время объявился его старший брат Лева.
Лева с детских лет доставлял бедной Эмилии Львовне уйму хлопот. Мало того, что злосчастный коксит сделал его инвалидом, — в Панасовке он, к ужасу родителей, якшался с дворовыми, из гимназии был исключен за дерзкие выходки и, прежде чем получил аттестат зрелости, произвел «смотр учебных заведений Российской империи». В Харьковском университете он не проучился и года, как должен был уйти под угрозой исключения с волчьим билетом. Уехав в Петербург, он поступил в Медико-хирургическую академию, оттуда перешел в университет; одновременно Лев Мечников посещал классы в Академии художеств и изучал иностранные языки.
Благодаря знанию языков и хлопотам Эмилии Львовны он получил место переводчика в миссии генерала Б. П. Мансурова и отправился в Иерусалим. Но пробыл там недолго.
Мансурову подсунули альбом Льва Ильича, в котором оказались едкие карикатуры на самого генерала. Генерал вызвал переводчика для объяснений, но тот держался дерзко и покинул кабинет, оставив прошение об отставке.
Поскитавшись несколько месяцев по Малой Азии и низовьям Дуная, он обосновался в Венеции; хотел заняться живописью, но вместо этого вступил в армию Гарибальди и был ранен в одном из сражений. В 1863 году Лев Ильич открыто выступал на митингах в защиту восставших поляков, чем отрезал себе путь на родину…
Заявившись к брату, Илья застал у него множество людей, обступивших стол с географической картой и о чем-то горячо спорящих. Выяснилось, что они хотят основать коммуну где-нибудь в Италии, и Лев Ильич, как знаток страны, должен дать им совет о выборе места.
Вовлеченный в интересы политической эмиграции, Илья следил за спорами, столкновениями мнений, партийной борьбой. Но теории казались ему лишенными серьезных оснований, а дискуссии об устройстве послереволюционной России — дележом шкуры неубитого медведя. Страсти, бушевавшие в тесном кружке эмигрантов, казались ему какими-то ненастоящими.
…Вынужденный к безделью, он подолгу бродил по городу. Но ни одетая в гранит Рона с шестью перекинутыми через нее мостами, ни белые корабли, бороздящие синюю гладь Женевского озера, ни старая Ратуша со скатом вместо лестницы, ни почтамт с фигурами на крыше, символизирующими пять частей света, не вызывали в его душе трепетного восторга. Не потому, что он был равнодушен к красотам этого мира, а скорее наоборот — потому, что был слишком неравнодушен к ним. Ольга Николаевна объясняет: он заранее ждал столь многого от встречи с городом, одно название которого заставляло сердце учащенно биться, его воображение рисовало такие впечатляющие картины, что действительность в сравнении с ними часто оказывалась какой-то ненастоящей, словно выцветшая гравюра из старинной книги. Только снеговая вершина Монблана, господствующая над городом, внушала уважение; хотя и ей, говоря откровенно, следовало бы быть погрознее и понеприступнее, чтобы сравняться с тем, что рисовала его фантазия.
По вечерам Лев Ильич часто захаживал к Герцену и приводил с собой брата. Герцен был любезен, остроумен, читал гостям главы из «Былого и дум», и непростые «думы» патриарха революционной эмиграции глубоко запали в душу Мечникову. «Обаяние его было так велико и неотразимо, — отмечает Ольга Николаевна, — что осталось одним из самых сильных впечатлений жизни Ильи Ильича».
Над многоголосой толпой молодежи Герцен возвышался, как Монблан над притулившимся к его подножию игрушечным городом. Но особым авторитетом в кругу эмигрантов патриарх не пользовался. Горячие молодые головы требовали решительных действий и обвиняли Герцена в медлительности. Илья лишь укрепился во мнении, внушенном ему еще чтением Бокля: наука и только наука может привести к переустройству общественной жизни.
Вернувшись в Гисен, Мечников опять стал работать у Лейкарта, но продолжать исследование нематод уже не мог, так как все запасы их иссякли. Изучая под микроскопом внутренние органы одного из видов ресничного червя, Илья обратил внимание на свободные, «блуждающие» клетки, которые захватывали и переваривали кусочки пищи. Картина напоминала ту, что он много раз наблюдал еще в лаборатории Щелкова, когда занимался инфузориями. Обволакивание и постепенное растворение в себе инородных частиц — таков единственный способ питания одноклеточных: ведь у них нет специальных пищеварительных органов. Но сходная картина у червей, имеющих кишечный канал, была неожиданностью. Впрочем, весь смысл этого открытия Илья тогда не понял. До теории фагоцитоза оставалось еще семнадцать лет — немногим меньше того, что он успел прожить.
В середине июня Мечников поехал на несколько дней в Гейдельберг — познакомиться с тамошними профессорами и с русскими студентами. Рассказывая о выполненных в Гисене исследованиях, он особенно упирал на работы с нематодами и был сильно озадачен, когда услышал от одного из новых друзей, что тот уже читал об этом в статье Лейкарта, помещенной в апрельском номере «Геттингенского вестника».
Илья не раз предлагал Лейкарту опубликовать полученные результаты, но профессор советовал сперва проследить все этапы развития нематод. Они даже сговорились послать (когда завершат работу) статью за двумя подписями в русский медицинский журнал, причем Лейкарт должен был ее написать, а Мечников — перевести… И вот оказалось, что статья уже опубликована, а Лейкарт до сих пор не сказал ему ни слова…
«То, что я ниже сообщаю, — писал Лейкарт, — содержит лишь ту часть моих наблюдений, которая доведена до более или менее полного окончания. Большинство наблюдений я сделал в течение истекшего зимнего семестра, причем почти всегда пользовался помощью и участием и господина кандидата Мечникова» (курсив И. И. Мечникова. — С. Р.).
Эти строки привели Илью в замешательство… Как! Самое важное открытие — о половом поколении личинок — он сделал совершенно самостоятельно, во время каникул, когда профессор носа не показывал в лабораторию!.. И вот Лейкарт отводит ему роль всего лишь пассивного помощника…
Вернувшись в Гисен, он пошел к Лейкарту объясниться…
Но как начать разговор? Как сказать почтенному герру профессору, что он — вор? Затруднение, несколько неожиданное для Мечникова. Ему ли, еще совсем недавно и столь блистательно сокрушившему ни в чем не повинного Кюне и чуть было не сокрушившему самого Дарвина, — ему ли искать вежливых выражений!.. Но одно дело — воевать с абстрактно звучащими, пусть очень авторитетными, именами и совсем другое, когда за именем стоит живой, хорошо знакомый человек, да еще столь любезный и гостеприимный, сделавший тебе столько добра…
— Вы однажды сказали, господин профессор, — начал Илья неприятный разговор, — что собираетесь вместе со мной написать статью для русского медицинского журнала. Хорошо бы это сделать именно теперь, поскольку, во-первых, история развития нематод почти доведена до конца, и, во-вторых, я собираюсь в ближайшее время переехать в Неаполь.
Он, вероятно, ожидал, что профессор, как бывало прежде, начнет отговариваться — работа-де еще не окончена; тут-то он и задаст ему приготовленный вопрос: «Почему же вы тиснули статейку за моей спиной, да еще при этом отвели мне такую ничтожную роль?..» Что ответит на это герр профессор?..
Но Лейкарт настолько углубился в лежавшие перед ним бумаги, что словно бы и не слышал обратившегося к нему ученика. Илья совсем растерялся. Не зная, как быть дальше, он пролепетал:
— Известно ли вам, что в настоящее время русский медицинский журнал имеет нового редактора, господина Якубовича?..
Ответа опять не последовало…
«Крайне удрученный всем этим, — пишет Ольга Николаевна, — юноша поверил свое горе зоологу Клаусу, которого знал со времени гисенского съезда. Последний ответил ему, что такой образ действий характерен для Лейкарта и что следовало бы, чтобы Илья Ильич, в качестве независимого иностранца, разоблачил его. Он так взвинтил его, что тот, наконец, решился послать статью в журнал Дюбуа-Реймона, где изложил случившееся, и уехал из Гисена, не простившись с Лейкартом».
Последняя фраза приведенного абзаца симптоматична. Не забудем, что написано все это со слов Ильи Ильича и им прочитано. В словах: «Он (то есть Клаус. — С. Р.) так взвинтил его» и т. д. — чудится нам позднейшее сожаление Ильи Ильича о содеянном…
Процитировав в своей статье слова Лейкарта о помощи и участии «господина кандидата Мечникова», он писал:
«Хотя выражения „помощь“, „участие“ не подлежат более точному определению, однако никто не подразумевает под ними признания вполне самостоятельных открытий, которые я сделал в немалом количестве. Самый важный из всех фактов, сообщенных в цитированной работе проф. Лейкарта, — это, несомненно, своеобразное развитие Ascaris nirgovenosa,[8] открытое мною одним, во время осенних каникул, когда профессор Лейкарт еще не работал в своей лаборатории. Однако не только фактические данные по возникновению полового свободного поколения личинок из зародышей Ascaris открыты и проверены мною лично, но и метод опыта (заключающийся в содержании молодых личинок во влажной земле) найден мною совершенно независимо от проф. Лейкарта, который рекомендовал мне различные другие (неудачные) способы работы».
Сколько бушующего огня прорывается сквозь эти внешне сдержанные строки! Будь Илья не так молод или не так горяч, он, наверное, нашел бы способ заявить о своих правах в такой форме, которая позволила бы Лейкарту их признать.
Но Клаус-то настропалил «разоблачить»! И Мечников, давно уже порешив с Лейкартом разделить приоритет, теперь требует признания своего единоличного авторства, чем переводит спор в совершенно иную плоскость. Ведь совместное открытие Лейкарт имел право опубликовать за своей подписью; следовало лишь указать имя соавтора открытия, что он хоть и не очень внятно, но сделал. Вопрос, таким образом, мог быть сведен к разъяснению смысла «не подлежащих более точному определению» слов «помощь» и «участие», что Лейкарт, и без того сконфуженный внезапным отъездом ученика, поспешил бы, думается нам, исполнить. Чужое же открытие Лейкарт за своей подписью не имел права публиковать; таким образом, оказывалось задетым его честное имя. Не поднять перчатку Лейкарт не мог.
И выяснилось, что:
1. «Г-ну Мечникову было желательно, как он говорил, получить некоторое образование по гельминтологии и, где возможно, делать наблюдения над историей развития нематод под моим наблюдением. До сих пор он еще в этой области совсем неопытен и даже вообще не умеет ставить опытов по гельминтологии».
2. «Самопожертвование учителя не может заходить так далеко, чтобы ученику, который принимает участие в исследованиях учителя лишь с целью собственного усовершенствования, передавать все, что, может быть, лишь по счастливому случаю попалось ему на глаза прежде, чем самому учителю».
3. «Г-н Мечников узнал (от проф. Лейкарта и других), что существуют Nematoda, которые в молодом состоянии живут, питаются и растут на воле в форме Rhabditis и, более того, он еще в то время слышал мое предположение о том, что отдельные формы в этом состоянии, возможно, достигают половой зрелости, и я прибавил тогда, что ставлю себе задачей подвергнуть это предположение дальнейшему испытанию с помощью новых и расширенных экспериментов».
И дальше в том же роде. А в конце вывод: «Таким образом, опыты были мною поставлены, а произведены Мечниковым».
Лейкарт выдвигает альтернативу: либо ученик, отлично сознавая свою незначительную роль в открытии, хочет его себе присвоить, и тогда он нечестен, либо (Лейкарт великодушно склонен признать второе) он очень неопытен и наивен и просто не понимает, что, как пассивный исполнитель, не может претендовать на то, что ему первому попало на глаза «лишь по счастливому случаю».
На все это Мечников ответит отдельной брошюрой и издаст ее на собственный счет, урвав толику денег из министерской стипендии. Он так тщательно выпишет все возражения Лейкарта, так детально изложит всю историю своих с ним взаимоотношений, что не остается никаких сомнений в его правдивости. Но как он мог доказать то, что сообщал? Он так и пишет: «Если мне не удастся доказать на суде правильность каждого отдельного приводимого здесь факта, то я подтвержу правильность сказанного мною моим честным словом».
Честным словом!
Так он же действительно неопытен и наивен, этот юный герр Мечников!.. Немецких ученых, которым он разослал свою брошюру, он мало в чем убедил, хотя те, кто враждовал с Лейкартом, довольно потирали руки. Основной его аргумент — каникулы — изрядно побивался признанием того, что он обсуждал с Лейкартом ход экспериментов у него на квартире. Не убедил никого и Лейкарт, хотя вопреки Клаусу такой образ действий вовсе не был для него характерен. Н. И. Пирогов в том самом письме в министерство, в котором ходатайствовал о стипендии для Мечникова, писал:
«Лейкарту наши посланные по зоологии и сравнительной анатомии многим обязаны; я могу свидетельствовать, что ни один из германских ученых не занимался так усердно с нашими посланными и не открывал им так радушно и свой дом, и все громадные научные средства (которыми располагает Гисенский анатомический институт), как проф. Лейкарт».
И надо сказать, что после разоблачений Мечникова поток начинающих ученых из России в лабораторию Лейкарта не оскудел. Явился к нему и Владимир Заленский, а ведь он знал всю историю из первых рук… Как бы задавшись целью повторить путь своего старшего товарища, он после гимназии поступил в Харьковский университет (правда, его путь из Харьковской гимназии в Харьковский университет не проходил через Вюрцбург), занимался в лаборатории И. П. Щелкова, окончил университет также экстерном (но не за два, а за три года), а потом — за границу, прямехонько к Лейкарту…
Но хватит! Оставим сконфуженного герра профессора! Коль скоро герой наш ушел от него, не простившись, то и нам он больше не понадобится.
Мечников давно уже защелкнул замки чемодана и, боясь опоздать на поезд, за добрых два часа примчался на вокзал. Новые дали, новые встречи ждут его впереди.
Об Александре Ковалевском Мечников слышал еще в Петербурге, где успел побывать перед отъездом на Гельголанд. Ковалевскому пророчили большое будущее, и Илья, презрев условности, тут же отправился к нему на квартиру. Но судьбе не было угодно, чтобы их встреча тогда состоялась. Осведомившись о том, какой Ковалевский нужен, тот ли, что издает книги, или «который исследует», мальчик-слуга сообщил вломившемуся гостю, что тот, который исследует, несколько дней назад отбыл за границу…
К счастью, судьба осознала свою ошибку и решила во что бы то ни стало ее исправить.
В мае 1865 года она предстала перед Ильей в облике почтальона и вручила пакет. Ковалевский звал в Неаполь и писал, что ему удалось проследить основные стадии развития ланцетника — маленького, похожего на рыбку животного; оказалось, что развитие ланцетника, относимого к позвоночным, напоминает развитие морских звезд и некоторых других беспозвоночных животных.
Мечникову нетрудно было понять смысл этого открытия.
С тех пор как вышел в свет классический труд Бэра, накопилось много фактов из истории развития беспозвоночных, но их не удавалось объединить общей идеей. Теория разграниченности типов животного царства, освященная авторитетом Бэра, Кювье и других крупных ученых, казалась настолько незыблемой, что отдельные высказывания еретиков не могли ее подорвать.
Позднее, когда Ковалевский, Мечников и те, кто шел по их следу, доказали всеобщность теории зародышевых листков, стало ясно, что, строго говоря, такой результат можно было предвидеть заранее, исходя из эволюционного учения. Но, говоря словами Карла Максимовича Бэра, сказанными по другому поводу, «теперь, когда ход развития оказался столь простым, найдут, разумеется, что все это и так само собой ясно и вряд ли нуждается в подтверждении путем исследования. Но история Колумбова яйца повторяется ежедневно, и все дело лишь в том, чтобы поставить его стоймя».
Открытие А. О. Ковалевского перебрасывало первый мост между миром позвоночных и беспозвоночных животных. Мечников решил примкнуть к Ковалевскому, и судьба сделала все, чтобы ускорить его переезд. В Гисене остановился барон А. Ф. Стуарт, уже шапочно знакомый с Мечниковым и друг А. О. Ковалевского, Стуарт тоже держал путь в Неаполь…
Паровозик с большущей трубой замедляет ход, обдает встречающих клубами шипящего пара. Илья Мечников вместе со Стуартом выходит на перрон. Сквозь говорливую толпу к ним пробивается Ковалевский. Он приземист, ширококост, крепок, с большой лобастой головой, вырастающей словно бы прямо из дремучей русой бороды; смотрит на приезжих широко открытыми синими глазами.
— Господин Ковалевский! — представляет Стуарт. — Господин Мечников!
Подхватив, несмотря на протесты нового знакомого, его чемодан, кликнув извозчика, Ковалевский тут же стал с жаром рассказывать, как всю зиму охотился за ланцетниками, как они подолгу жили в банках, но в непривычной обстановке ни за что не хотели откладывать икру. Быстрыми движениями они всплывали на поверхность, но тут же опять ныряли и зарывались в песок. И вот однажды, уже ночью, просматривая перед сном без особой надежды содержимое своих банок, он обнаружил в одной из них несколько оплодотворенных яиц. Затаив дыхание он просидел до утра и увидел все. Яйцо разделилось на ряд сегментов, набухло, превратилось в пузырек; одна половина пузырька углубилась в другую, зародыш стал покрываться мерцательными ресничками, закружился внутри оболочки, прорвал ее, и на поверхность всплыла маленькая личинка…
Лошадь долго тащилась по кривым улочкам, сдавленным стенами высоких домов. Громко перекрикивались с балконов женщины, развешивая длинными палками белье. Торговцы предлагали прохожим горячие макароны. Куда-то спешили бесчисленные ослики с поклажей, шмыгала неумытая детвора, уличные музыканты в отороченных бахромой шляпах крутили ручки шарманок. Неожиданно открывшееся море рыбьей чешуей поблескивало на солнце и в первую минуту ослепило Мечникова. Вдали, над едва заметным противоположным берегом залива, поднимался черный конус Везувия, вовсе не такой грозный, каким представлялся Илье, — совсем невысокая горка с ровными пологими склонами, словно бы нарисованная на листе бумаги…
Ковалевский вместе со своим другом Ножиным снимал комнату на самом берегу и уже подыскал такую же в соседнем доме для Мечникова и Стуарта.
Ковалевский был почти на пять лет старше своего нового друга. По воле родителей он три года провел в Институте путей сообщения, но карьера инженера-путейца, хоть и заманчивая ввиду перспектив разворачивавшегося в стране строительства железных дорог, его не прельстила; он бросил институт и поступил на естественное отделение Петербургского университета. Через год из-за студенческих волнений университет закрыли, и Ковалевский, не желая терять попусту время, уехал в Гейдельберг.
В Петербург он вернулся, чтобы сдать экзамены за университетский курс и защитить кандидатскую работу. Тогда-то о нем и заговорили как о восходящей звезде. Покончив с формальностями, он опять отправился за границу, в Италию, чтобы приступить к осуществлению глубоко продуманного плана исследований. Из-за его поспешного отъезда и разминулся с ним Мечников.
Зато теперь Илья видел, с каким упорством работает Ковалевский…
Каждое утро он шел к берегу, где его поджидал с рыбачьей лодкой жизнерадостный Джиованни. Рыбу Джиованни давно не ловил, предпочтя более надежный промысел: он стал поставлять животных зоологам, а зоологи в Неаполе не переводились. Зная морскую живность, как свой карман, Джиованни по беглому карандашному наброску безошибочно выискивал нужных заказчику тварей даже микроскопического размера. Ковалевскому все же казалось, что надежнее сопровождать Джиованни, и он по многу часов проводил с ним в море, все больше бронзовея лицом и открытыми по локти руками. Ланцетники ловились редко, и, чтобы добыть их в нужном количестве, Ковалевский изрядно переплачивал Джиованни, хотя деньги его давно вышли и он уже продал несколько рубах…
Кроме ланцетников Ковалевского интересовали моллюски и некоторые другие животные. Свою задачу оп видел в том, чтобы сравнивать пути развития разных групп беспозвоночных.
Рядом с ним с таким же упорством работал Николай Ножин. Он также частенько отправлялся на морскую охоту с Джиованни, а теперь в лодке бывшего рыбака отыскалось место и для Мечникова.
О Ножине Илья много слышал в Женеве от брата; знал о нигилистических крайностях в его костюме и образе мыслей, знал, как схватывался он в острых спорах с «самим» Бакуниным и как эти столкновения нередко кончались его истерическими припадками, — и все же Ножин поразил Мечникова.
Болезненный, узкогрудый, с густо блестевшими серыми глазами навыкате, он чем-то напоминал маленького испуганного зайчонка. Ножину можно было дать лет пятнадцать, не больше, хотя он был всего на год младше Ковалевского и почти на четыре года старше Мечникова.
Николай был определен в Александровский лицей, куда принимали лишь отпрысков высших сановников государства. Карьера юноше была обеспечена, и мать с отчимом сочли блажью его желание оставить лицей и поступить в университет. Он наговорил им дерзостей, обвинил в том, что они ведут постыдную жизнь, и заявил, что покажет им и всей России, как надо жить.
В Гейдельберге он и Стуарт (тоже бывший лицеист) близко сошлись с Ковалевским.
Во время занятий друзья были неразлучны, но каникулы проводили врозь — кто как мог, в зависимости от средств.
Стуарт денег не считал и беспечно разъезжал по Европе. Ковалевский получал мало, и ему приходилось экономить каждую копейку, дабы иметь возможность работать на море. Ножин не считал денег, как и Стуарт, но по другой причине: мать присылала ему мизерные суммы и так нерегулярно, что считать было почти нечего. Из всех приморских городов он предпочитал Ниццу, где жило много русских семей и можно было перебиваться частными уроками.
Однажды Стуарт нашел его в Ницце больным и сильно ослабевшим от голода. Неспособный к самостоятельной работе, Стуарт как бы нанял себе в руководители Ножина (хотя, возможно, это был удобный способ предложить другу денежную помощь).
Вспыльчивый, болезненный, задиристый, нервный, во всем этом похожий на Мечникова, но еще изломанный перенесенными лишениями, Ножин, как и Мечников, страстно поклонялся Боклю, хотя делал из его книги иные выводы. Если Мечникова Бокль «успокоил», убедив в том, что, занимаясь наукой, он как бы автоматически осчастливливает человечество, то Ножин истолковывал Бокля прямо противоположным образом. Он считал, что коль скоро наука служит прогрессу человечества, то ученый обязан заниматься лишь такими исследованиями, которые приносят немедленную пользу; и не мелочную пользу, а такую, которая прямо открывает дорогу к переустройству мира… Мечников считал, что Ножин оказал большое влияние на формирование взглядов Ковалевского. Так, во всяком случае, истолковывают некоторые комментаторы высказывание Ильи Ильича о том, что «в этом отношении Александр Онуфриевич скорее (чем у своего учителя Лейдига. — С. Р.) мог почерпнуть что-либо среди окружавшей его молодежи».
Правда, другие комментаторы оспаривают такое толкование, но вот в письме к Ковалевскому, написанном в 1888 году, Мечников даже упрекает Александра Онуфриевича, что он не отдает должное памяти Ножина.
В ответ Ковалевский писал:
«Вы меня попрекнули, почему я не упомянул про Ножина, но вы были не правы, т[ак] к[ак] я не имел ни малейших оснований говорить о нем. Если бы только был какой-нибудь повод, то я это бы сделал, т[ак] к[ак] горячо любил Ножина; он, собственно, не имел никакого отношения к моим работам; то же, что он сделал, нисколько не вязалось с сравнительной эмбриологией <…>. Он не мог тогда иметь никаких общих взглядов, так как, кроме гидроид, в широком смысле слова он ничего другого не знал».
Ну, в том, что Ножин не имел общих взглядов, Ковалевский, конечно, не прав. Тут они с Ильей Ильичом о разном говорят. То, что Ковалевский называет в своем письме общими взглядами, для Мечникова и в еще большей мере для Ножина были взгляды частные. Таковых Ножин, во всяком случае в тех областях, в которых работал Ковалевский, не имел. То же, что Мечников разумеет под общими взглядами, для Ковалевского было слишком общим и поэтому бесплодным. Строгий экспериментатор Александр Онуфриевич ценил факты, а не воздушные замки «общих взглядов». Это не значит, конечно, что он не глядел дальше своего микроскопа. Идеи он ценил, но лишь постольку, поскольку их можно было проверить опытом, — в этом и состоял его общий взгляд, бесконечно далекий от общих взглядов Ножина…
Почему же Мечников, ближайший друг Ковалевского, так глубоко заблуждался на этот счет?
Не потому ли, что тяга Ножина к глобальным построениям, столь чуждая Ковалевскому, была близка самому Мечникову, а «общие взгляды» отчаянного нигилиста нашли отзвук в его душе?..
Тут вот что еще любопытно. По уверению Ильи Ильича, на Ковалевского сильно повлияло знакомство с брошюрой Фрица Мюллера «За Дарвина». Биографы Ковалевского доказали, что это не так. В самом деле. Ракообразными, с которыми работал Мюллер, Александр Онуфриевич никогда не занимался. Что же до Мечникова, то чтение Мюллера, как утверждает Ольга Николаевна, «оказало решающее влияние на направление его дальнейших работ». Решающее! Тут опять перенос на Ковалевского того, что он мог бы сказать о самом себе. Похоже, брошюра Мюллера впервые разъяснила Мечникову все значение Дарвиновой теории!
Да, но при чем тут Ножин? А вот при чем. Заглянем-ка еще раз в воспоминания Ильи Ильича о Ковалевском. Он пишет:
«Сильное влияние оказала на него небольшая брошюрка немецкого ученого, давно переселившегося в Бразилию, — Фрица Мюллера, брошюра, вышедшая в 1864 г. и озаглавленная „Fur Darvin“. Сочинение это было вскоре после его появления переведено на русский язык ближайшим другом и сожителем Ковалевского Ножиным».
Тот факт, что Ножин перевел брошюру Мюллера, служит Мечникову как бы лишним подтверждением ее влияния на Ковалевского. А так как склонность Ильи Ильича переносить на других то, что испытал сам, уже не вызывает сомнений, то это значит… Правда, Ольга Николаевна определенно утверждает, что Мечников прочитал Мюллера еще в Гисене. Но Ольга Николаевна не всегда точна в указании дат и географических мест событий. Что, если и на этот раз она допустила неточность? Что, если это Ножин протянул Илье Ильичу брошюру, оказавшую решающее влияние на направление дальнейших работ!..
Брошюра Фрица Мюллера больше всего подкупала тем, что вопреки ее названию автор не спешил с первых же строк высказываться за Дарвина. Тон брошюры был таков, будто автор ведет неторопливую беседу с близким другом, которому рассказывает о своих сомнениях и о том, как различными наблюдениями и опытами он эти сомнения разрешал.
Мюллер предлагал взять семейства одного класса или роды одного крупного семейства, или даже виды обширного рода — и как можно подробнее набросать родословное древо. Что из этого выйдет? Либо схема выстроится, либо нет; в первом случае теория Дарвина будет подтверждена, во втором — опровергнута. Мюллер выбрал ракообразных, потому что их классификация была разработана лучше других групп, и еще потому, что «ни в каком другом случае, как в случае низших ракообразных, мы не испытываем более сильного искушения придать выражениям „родство, происхождение от общей основной формы“ и т. п. значение большее, чем просто образное». «Понятно, никому не приходила мысль, — продолжал Мюллер, имея в виду паразитических раков, — считать занятием, достойным бога, забавляться выдумыванием этих удивительных уродливых форм: их считали утратившими свою прежнюю организацию по их личной вине, подобно Адаму при грехопадении».
И Мюллер набрасывает родословную ракообразных, показывая тем самым справедливость теории Дарвина.
Нетрудно понять, с каким волнением Мечников читал и перечитывал брошюру целую ночь. Мысль Мюллера давала руководящую идею, словно нить Ариадны, показывала путь. Сама собой стала складываться в голове целая программа исследований, и на нее не жалко было положить жизнь — те пять-шесть десятков лет, на которые он еще имел основание рассчитывать.
Нетрудно представить себе, как, едва дождавшись утра, он побежал к Ножину, и они, отмахнувшись от Ковалевского, пытавшегося напомнить, что Джиованни со своей лодкой давно уже ждет, проговорили несколько часов. Даже если наше предположение неверно и Илья действительно прочитал книжицу еще в Гисене — все остальное было наверняка…
Под влиянием Фрица Мюллера Мечников набросился на ракообразных и обнаружил поразительную наблюдательность и идейную целостность в подходе к проблемам. В центр исследования он поставил небалию — самую примитивную форму высших раков, чье положение в системе этой группы считалось спорным, и сопоставлял ее развитие с развитием других ракообразных. Ему удалось выявить особенности дробления яйца, с несомненностью установить образование зародышевых листков и проследить развитие из них органов. Мечников идет дальше.
Он сопоставляет зародышевые листки ракообразных с листками других беспозвоночных и позвоночных животных и хотя не решается еще провозгласить всеобщность теории зародышевых листков, но делает вывод о «значительном распространении» зачатковых листков у беспозвоночных животных. Это, по его мнению, «обещает <…> доставить прочные данные для <…> сравнительной эмбриологии».
Напряженная работа требовала сосредоточенности, да Мечников и Ковалевский не умели отдавать делу только часть своего времени, мыслей, душевных сил. Правда, им хотелось познакомиться с «двумя русскими знаменитостями», жившими в то лето в соседнем городке Сорренто, — И. М. Сеченовым и М. А. Бакуниным. Но, увлеченные работой, друзья все откладывали поездку, да и робели нагрянуть непрошеными гостями. Наконец, побуждаемые Стуартом, которому ракообразные да головоногие, медузы да морские звезды изрядно осточертели и потому придали храбрости, они решились.
Бакунин принял их радушно и шумно. Размахивая руками, сверкая взором, разметав свою львиную гриву, он объявил о скором ниспровержении самодержавного строя. В газетах промелькнуло сообщение о волнениях киргизов, отказавшихся платить ясак, и Бакунин уверял, что вот-вот восстанет вся Россия.
Кто-то робко спросил:
— Что же, Михаил Александрович, будет после такого переворота?
— Ну, этого теперь предсказать невозможно, — тотчас ответил Бакунин. — Непосредственная задача состоит в том, чтобы не оставить, что называется, камня на камне, а потом уже будет видно, как строить новую жизнь.
Жена Бакунина стала разливать кофе, но Михаил Александрович выхватил у нее кофейник и взялся за дело сам. Через несколько секунд кофейник лежал опрокинутый, а ароматный кофе густыми ручьями стекал с белой скатерти на пол…
Так через много лет вспоминал Мечников.
Глубоко веруя, что только наука может быть достойным поприщем для приложения, сил молодежи, он не упускал случая показать ей бесполезность, как ему казалось, революционной борьбы и не случайно о своей встрече с Бакуниным поведал в воспоминаниях о Сеченове. Он отлично понимал, какое воздействие производит на читателя эффект контраста.
Не упомянув про апельсиновый сад вокруг дома и летнюю террасу, на которой их принял Сеченов, Мечников продолжает:
«Трудно представить себе в самом деле более резкий контраст, чем тот, который оказался в характерах этих двух русских знаменитостей. С одной стороны, кипучая натура, не знающая меры, вечно переливающаяся через край совершенно поверхностного бушевания; с другой — мысль и дело, идущие из самой глубины души. Каждое слово Сеченова, прежде чем выйти наружу, подвергалось строгому контролю рассудка и воли».
Мечникова поразило лицо Сеченова — скуластое, смуглое, попорченное оспой; его темные проницательные глаза.
Автор «Рефлексов головного мозга», наделавших столько шума в обществе, принял юных соотечественников как равных, без менторской солидности. Разговор зашел о роли положительных знаний в жизни общества; Сеченов рассказал о своих последних работах и прочел вслух только что законченную статью.
На другой день Илья прибежал к Сеченову один — «излить перед ним» свои «помыслы». Мечников горячо протестовал против распространенного мнения (особенно среди физиологов), что разгадку тайн жизни следует искать только в физико-химических процессах, протекающих в организме. Илье Ильичу уже тогда было ясно, сколь важную роль в понимании биологических закономерностей должна сыграть сравнительная эмбриология. Сеченов с пониманием отнесся к юному естествоиспытателю, обнаружив более широкие взгляды, чем большинство его коллег.
С этого времени началась их дружба, которой, правда, суждено было тут же прерваться, ибо Сеченов вскоре покинул Италию. По иронии судьбы Илье пришлось сблизиться с «другой знаменитостью», столь чуждой ему по взглядам.
Ковалевский уже продал все, что мог, и должен был возвращаться в Россию; к тому же ему надо было сдать экзамены и защитить диссертацию на степень магистра. С ним уехали Ножин и Стуарт, и для не переносящего одиночества Ильи стало подлинным благодеянием, что Бакунин со своими приверженцами перебрался в Неаполь. Теперь после многочасовых бдений над микроскопом Мечников обедал в шумном обществе бакунинского кружка, за которым в небольшом ресторанчике был закреплен столик.
Обеды нередко затягивались допоздна. Бакунин громогласно проповедовал свои идеи; его молодые соратники схватывались в жарких спорах.
Споры мало занимали Мечникова: они напоминали то, что совсем недавно он слышал в Женеве. Охотнее всего Илья беседовал с молодой англичанкой мисс Рив, которая хорошо знала Герцена и много рассказывала о нем.
Неожиданно в Неаполе вспыхнула холера.
Город огласился несмолкающим колокольным звоном; по кривым улочкам потянулись мрачные процессии. За гробами шли толпы людей в длинных белых покрывалах с прорезями для глаз; в руках они несли чадящие факелы, и потом еще долго по улицам стлался черный дым.
Город был в панике, и, надо сказать, Мечников не принадлежал к тем немногим, кто встретил бедствие с философским спокойствием. Оставалось еще семнадцать лет до открытия Кохом холерной «запятой». Илья не смел и думать, что придет время, когда он сам вступит в борьбу со страшной болезнью и даже будет пить культуру смертоносного микроба. Юный естествоиспытатель с удвоенной силой накинулся на ракообразных, но занятия его стали утомлять.
К тому же из-за нескончаемых серенад Илья все эти месяцы скверно спал, а теперь, когда нервы оказались натянутыми сильнее, чем струны гитар, он почти вовсе лишился сна. Однажды в сердцах он вылил на голову незадачливому певцу ведро помоев, однако несложный расчет показывал, что на всех неаполитанских влюбленных помоев не напасешься.
По вечерам в ресторанчике, видя мрачное состояние своего обычно оживленного собеседника, мисс Рив стала над ним подтрунивать. Веселая и беспечная, она оставалась беззаботной и вовсе не боялась холеры.
Но однажды англичанка не пришла к обеду, что всех встревожило, ибо прежде ни одного обеда она не пропустила Бакунин пошел узнать, что случилось, и застал мисс Рив в постели.
На следующий день она умерла…
Эта смерть окончательно выбила Мечникова из колеи Сильно переутомленный, взвинченный, он уже не мог продолжать свои занятия и поспешно уехал в Геттинген…
В Геттинген, а не в Петербург.
Об этом пишет Ольга Николаевна, и то же следует из четвертого отчета Мечникова о его пребывании за границей; отчет датирован 14/2 декабря 1865 года и кончается словами:
«Из Неаполя я переехал в Геттинген, куда только что приехал и где намерен пробыть до конца семестра…»
Обращаем на это внимание, так как ученик А. О. Ковалевского К. Н. Давыдов приводит будто бы принадлежавшие самому Александру Онуфриевичу воспоминания о том, как на защите его магистерской диссертации, когда он стал описывать процесс образования кишечника у ланцетника, Мечников выкрикнул из зала: «Кишечник никогда нигде не образуется таким образом, это абсурд!»
Мечников действительно оспаривал взгляды Ковалевского на образование кишечника. Склонный к глобальным обобщениям, Илья Ильич свои выводы, полученные на ракообразных и насекомых, поспешил распространить и на других животных. Его широкий ум не хотел мириться с тем, что некоторые факты не укладываются в выведенные им общие правила.
«Руководствуясь аналогией, мы еще более укрепляемся в нашем мнении…»
«Я думаю на основании аналогий…»
«Из сказанного следует, что, по всей вероятности, и у лягушки, и у миноги, и у Amphioxus[9] образование кишечной полости подходит под общий закон, выведенный нами из изучения развития ракообразных. Если непосредственное наблюдение подтвердит это, то еще раз обнаружится заслуга сравнительного метода…»
Аналогия, аналогия! Он мыслил аналогиями! И аналогии приведут его к величайшим открытиям, в том числе к главному, которое навечно связано с именем Мечникова, — явлению фагоцитоза. Но аналогии же стали источником многих его заблуждений, потому что «непосредственные наблюдения» далеко не всегда подтверждали выведенные им «общие законы».
В споре с Ковалевским он оказался не прав. Постепенно Мечников должен был уступать, причем делал это с большой неохотой.
Но на защите Ковалевским диссертации он из зала выкрикивать не мог, потому что не был тогда в Петербурге. Тут у Ильи Ильича полное алиби. А вот кто действительно попортил кровь Александру Онуфриевичу, так это Николай Ножин. Он-то на диспуте выступил.
«Чуть ли не последнее свидание (с Ножиным. — С. Р.) было на моем диспуте, — писал через много лет Ковалевский Мечникову, — где он заявлял требование, что всякий начинающий работу должен дать отчет, — какое общественное значение она может иметь, и настаивал на этом в весьма резкой форме, и тогда я сказал декану, что я на возражения в этом направлении отвечать не могу».
В Петербурге, по словам Ковалевского, Ножин «был совсем сбит с пути окружающими». О проделанной на море работе он опубликовал лишь одно предварительное сообщение, в котором, между прочим, указывал, что открыл общий закон взаимного расположения органов. Но вместо того чтобы продолжать научные публикации, Ножин занялся журналистикой. Его перу, например, принадлежит страстная отповедь Варфоломею Зайцеву, который в одной из своих статей оправдывал порабощение белыми колонизаторами людей «низшей расы» и при этом пытался опереться на Дарвина.
Еще больше прославился Ножин скандальными выходками. Особенно нашумела его попытка выкрасть из имения родителей сестру, которую он хотел «спасти», то есть увезти за границу учиться. В Петербурге беглецов настигли; сестра вернулась в родительский дом, а «известный нигилист Ножин» попал на заметку Третьего отделения.
3 апреля 1866 года он внезапно умер, а на следующий день Каракозов стрелял в царя. В первом же официальном сообщении по делу Каракозова говорилось о Ножине как о его соучастнике. В связи с этим неожиданная смерть «известного нигилиста» (по всей видимости, от тифа) возбудила фантастические толки, говорили, что он накануне покушения раскаялся и, желая предотвратить цареубийство, уговаривал друга вместе с ним донести, опасаясь, что Ножин донесет сам, друг якобы его отравил. Называли даже имя этого друга — известного поэта и переводчика В. С. Курочкина. Курочкин действительно дружил с Ножиным, но в деле Каракозова он не был замешан. Говорили, впрочем, что ему удалось замести следы…
В Геттингене Мечников решил заняться позвоночными, о которых имел пока смутное представление.
Профессор Кэфферштейн поручил ему отпрепарировать какую-то редкую ящерицу, но тут обнаружилось, что Илья совершенно не способен к школярским занятиям… Повторять зады, изучать то, что давно уже известно, изучать только затем, чтобы задраить бреши в своем слишком поспешно завершенном образовании (ах, как жалел он теперь о пропущенных лекциях профессора Черная и профессора Масловского!), — все его нутро восставало против такого времяпрепровождения… Он торопился, нервничал, раздражался… Ящерица была непоправимо испорчена, в сердцах Мечников швырнул инструменты на пол…
Илья Ильич перешел к профессору анатомии Генле, под его руководством стал знакомиться со строением почек у разных животных, но вскоре и эти занятия ему надоели. С профессором он больше беседовал не о почках, а о том, что недавно пережил в Неаполе. Картины охваченного эпидемией города то и дело всплывали в его воображении, порождали щемящее чувство безнадежности, мысли о незащищенности человека перед силами природы. Генле высказывал предположение, что заразные болезни вызываются невидимыми микроскопическими существами, но, когда Мечников обрушивал на него град вопросов об особенностях различных болезней, о характере их распространения, о том, почему одни люди умирают от них, а другие выздоравливают, и, наконец, многие вообще не заболевают, — профессор лишь разводил руками.
Илья принялся самостоятельно изучать травяных вшей, пополняя материал своей будущей монографии о развитии насекомых, а на летний семестр уехал в Мюнхен, к знаменитому Зибольду.
К. Зибольд был уже стар, учеников не принимал, и Мечникову ничего не оставалось, как продолжать самостоятельные исследования.
Еще в 1854 году Г. Цаддах описал зародышевые листки у насекомых и уподобил их листкам позвоночных. Это была одна из немногих «еретических» работ додарвинова периода, в которой делалась попытка установить единство происхождения разных типов животного царства. Однако превосходной идее Цаддах оказал медвежью услугу.
Одним из главных событий гисенского съезда, на который, как мы помним, Мечников приехал с Гельголанда, был доклад молодого натуралиста Августа Вейсмана. Исследователь большого таланта и горячего темперамента, Вейсман показал, что Цаддах допустил грубые ошибки. В полемическом задоре Вейсман утверждал, что развитие насекомых идет по совершенно особому пути, сравнивать его с развитием других животных — значит предаваться пустой игре воображения.
Доклад Вейсмана глубоко заинтересовал Мечникова. Первые же собственные исследования над насекомыми показали ему, что Вейсман правильно раскритиковал Цаддаха. Но следует ли отсюда, что теорию зародышевых листков вообще нельзя распространить на насекомых? С этим Мечников согласиться никак не мог. Он уже доказал применимость теории листков к ракообразным и обнаружил их у паукообразных. Оба класса вместе с насекомыми принадлежали к одному и тому же типу животных — членистоногим. Пути их развития должны были обнаруживать сходство!
Мечников исследует самых разных насекомых и наконец выясняет ошибку Вейсмана. Зародышевые листки у насекомых лишь едва намечены, но они существуют, и именно они дают начало основным системам органов!
В августе 1866 года вновь призываемый Александром Ковалевским Илья вернулся в Неаполь. Но не успел он прийти в себя после тяжелого путешествия (до Генуи он плыл на пароходе, попал в сильный шторм, и морская болезнь вызвала у него стойкие головокружения), как в городе вновь вспыхнула холера… Опять непрекращающийся погребальный звон, похоронные процессии и сознание полной беззащитности ввергли молодого естествоиспытателя в мрачнейшее состояние. Однажды вечером, возвращаясь домой, он столкнулся во дворе со священником. Священник спешил к его квартирной хозяйке, дабы позаботиться о спасении ее души, ибо тело несчастной донны Кончетты уже ничто спасти не могло. Ночью она скончалась от холеры…
Эта смерть, как год назад смерть мисс Рив, побудила Мечникова покинуть город. Вместе с Ковалевским он перебрался на остров Иекия, но, дабы восстановить свои силы, вскоре переехал в курортное местечко Каву, где вновь встретился с Бакуниным.
Теперь они сошлись особенно близко. Испытывая неистребимую потребность о ком-нибудь заботиться, Мечников так бережно опекал Бакунина, что тот дал ему прозвище «мамаша». Прозвище прижилось: впоследствии «мамашей» его называл Сеченов.
…Когда эпидемия улеглась, Мечников вместе с Бакуниным вернулся в Неаполь.
В городе появился и Владимир Ковалевский. Он приехал сражаться в армии Гарибальди. Будущий основатель эволюционной палеонтологии все еще не нашел себя и оставался не тем Ковалевским, который исследует, а тем, который издает. Дела его шли неважно: он пускался в рискованные операции, под будущие доходы делал большие долги и никак не мог выпутаться из денежных затруднений.
В бакунинском кружке Владимира Онуфриевича приняли холодно. Объяснялось это тем, что один из эмигрантов, Николай Утин, предупредил товарищей: Ковалевского подозревают в провокаторстве. Слишком уж счастливо избегал он ареста, тогда как ближайшие друзья его «проваливались» один за другим. Правда, Утин добавил, что сам сомневается в «шпионстве» Владимира Онуфриевича, особенно с тех пор, как лично его узнал.
Один из таких разговоров происходил в присутствии Мечникова, и он вспомнил подобные же толки.
Бакунин тотчас отписал обо всем Герцену:
«Важнее было для меня показание М-ва — натуралиста, которого я от души уважаю как человека умного, серьезного и добросовестного. Он сам лично так же ничего не знал положительного против Ковалевского, но слышал многое от разных людей в Швейцарии и в Германии, особливо же в первой, и именно в обществе, окружающем Якоби. М-в, впрочем, действовал в этом случае весьма осторожно, долго не говорил никому ничего и заговорил только тогда, и то в весьма тесном кружке, когда был вызван к тому показаниями Утина».
Ковалевский каким-то образом узнал о страшном подозрении и прислал Бакунину «воинственную телеграмму», в которой грозил Мечникову «неумолимым гонением».
Вскоре, однако, друзья объяснились. Мечников повинился в своей опрометчивости, и теплые отношения между ними восстановились.
В Неаполе Илья усиленно занимался развитием ракообразных и, кроме того, головоногим моллюском Sepiola, яйца которого ему доставлял неунывающий Джиованни. Яйца были прозрачными, что позволяло, не вскрывая их, следить за развитием зародышей.
У моллюска Мечников тоже обнаружил зародышевые листки и проследил образование из них наружного покрова и мускулов, хрящевого скелета, нервной системы, органов зрения, слуха, обоняния, дыхания, кровообращения и частично пищеварения.
Материалы этих исследований легли в основу его магистерской диссертации, в которой он, не имея «достаточных данных для сравнения Sepiola с эмбриологией других головоногих» и вообще моллюсков, попытался указать на общность развития некоторых органов Sepiola с органами скорпиона и даже позвоночных животных.
Дальнейшими исследованиями такая общность частью подтверждена не была, но в то время его выводы явились большим шагом вперед.