В конце сентября 1939 г. — еще в последние дни польской кампании — я во второй раз вылетел в Москву для урегулирования вопросов, возникших в результате советского вступления в Польшу. Я нашел у Сталина и Молотова ярко выраженный дружеский, почти сердечный прием. Во время этого визита большой линией на карте были установлены известные границы между будущим генерал-губернаторством и Советским Союзом. Одновременно было обсуждено далеко идущее торговое соглашение и подписан договор о дружбе[136].
Упорство русских в достижении дипломатических целей вновь дало себя знать, когда Сталин и Молотов, даже идя на отказ от некоторых областей (Люблин) в противоположность заключенному в августе соглашению, стали притязать на включение в советскую сферу интересов Литвы. Поскольку в этом вопросе русские были весьма настойчивы, я из Кремля по телефону поставил о том в известность фюрера. Некоторое время спустя он сам позвонил мне и заявил — явно не с легким сердцем, — что согласен включить Литву в сферу советских интересов. При этом он добавил: «Я хотел бы установить совсем тесные отношения». Когда я сообщил Сталину эту реплику, тот лаконично произнес: «Гитлер свой гешефт понимает».
По возвращении Гитлер сказал мне, что в литовском вопросе «он хотел доказать русским, что с самого начала желал делать все для компромисса с восточным соседом и установить настоящие отношения взаимного доверия». Я и сегодня не сомневаюсь, что это высказывание было тогда искренним и что Адольф Гитлер в тот момент рассчитывал на долгосрочное взаимопонимание. Несмотря на бросавшийся в глаза интерес русских к Литве, Гитлер оценивал тогда русские намерения в отношении Германии как вполне отвечающие заключенным договорам. В своем докладе после возвращения из Москвы я старался его в этом мнении укрепить.
Как и во время моего первого визита, переговоры с русской стороны преимущественно вел сам Сталин, а частично Молотов. Мне вспомнились два высказывания Сталина.
Когда я после подписания договора о дружбе сказал Сталину, что, по моему убеждению, немцы и русские больше никогда не должны скрестить оружие, Сталин с минуту подумал, а потом ответил буквально следующее: «Пожалуй, это все-таки должно было быть так!» Я попросил переводившего советника посольства Хильгера еще раз перевести мне эти слова, настолько необычной показалась мне эта формулировка. Осталось у меня в памяти от наших бесед во время этого второго визита и еще одно высказывание Сталина. Когда я стал зондировать возможность более тесного союза благодаря договору о дружбе, имея в виду регулярный союз для будущих сражений против западных держав, Сталин ответил мне: «Я никогда не допущу ослабления Германии!»
Над этими двумя высказываниями Сталина мне впоследствии приходилось часто задумываться. Что он, собственно, хотел этим сказать? Резкие критики Советского Союза (в их числе и бывший английский посол в Берлине сэр Невилл Гендерсон) утверждали: Сталин заключил пакт с Германией только для того, чтобы подтолкнуть фюрера к нападению на Польшу, хорошо зная, что Англия и Франция выступят на ее стороне. После предположительной победы Германии над Польшей Россия, во-первых, вернет себе важные потерянные в последней войне области, а во-вторых, будет спокойно глядеть, как Германия, воюя с западными державами, исчерпает все свои силы, чтобы затем в подходящий момент бросить всю мощь Красной Армии на дальнейшую большевизацию Европы.
Насколько оправданна эта оценка тогдашних намерений Сталина, я не знаю. Во всяком случае оба его высказывания поддаются различным интерпретациям. Первая из них показывает, что мое высказывание «больше никогда не должно быть войны между немцами и русскими» было воспринято Сталиным гораздо холоднее, чем я ожидал. Владела ли им в тот момент никогда не покидавшая его мысль о перенесении большевистской революции в Германию и Европу, а тем самым, значит, и мысль о возможности в будущем германо-русского столкновения? Или же он чувствовал себя, как человек исторического масштаба, слишком великим, чтобы в момент заключения договора о дружбе ответить мне обычной дипломатической общей фразой? Думал ли он при этом о невозможности преодолеть противоположность обоих мировоззрений (как это впоследствии воспринимал фюрер), и считал ли он, что по этой причине столкновение раньше или позже будет неизбежным?
В связи с первым высказыванием Сталина второе приобретает еще большее значение. Оно недвусмысленно выдавало осознание Советским Союзом своей военной силы и намерение выступить в случае неудачного для Германии хода войны. Это высказывание, которое я в точности запомнил, было преподнесено Сталиным в такой спонтанной форме, что оно наверняка отвечало его тогдашнему внутреннему убеждению. Меня особенно поразила прозвучавшая в словах Сталина огромная уверенность насчет боеспособности Красной Армии.
Лично я склоняюсь к тому, что договоренность с Германией Сталин рассматривал прежде всего как особенно выгодную для себя сделку, каковой она на самом деле и была. Далее, он мог быть убежден в том, что в случае войны между Германией и западными державами Россия ничего потерять не может. Вероятно, он верил в возможность тянущейся годами окопной войны, как это имело место в 1914–1918 гг. Если же война затянется и позиции Германии ослабнут, рейх в еще большей степени окажется в экономической и продовольственной областях зависимым от русской помощи. Если Германия войну проиграет, Красной Армии предоставится удобный случай проникнуть в Центральную Европу. Если же война окончится «вничью», все ведшие ее стороны в любом случае будут ослаблены, а Россия наверняка не останется в убытке. Каковы действительно были мысли Сталина, верно, никто никогда не узнает. Но ход их мог быть примерно таким. Быстрая победа Германии на Западе наверняка явилась для Сталина ошеломляющей неожиданностью. Еще во время нашего продвижения во Франции в советской политике стала ощущаться новая тенденция, а тем самым начался тот трагический ход событий, который привел к началу германо-русской войны в июне 1941 г.
В отличие от моего первого приезда в Москву на сей раз состоялось несколько торжественных мероприятий. Мы получили ряд блестящих приглашений. В Большом театре в честь немецкой делегации дали «Лебединое озеро» Чайковского. Мы сидели в большой центральной ложе и восхищались отличным музыкальным исполнением и неповторимой прелестью русского балета. Я часто слышал о том, что нынешнее оперное и балетное искусство в России не уступает существовавшему в царские времена. Прима-балерина, приехавшая ради нас из Ленинграда, танцевала великолепно. (Мне вспомнилось время четвертьвековой давности — еще перед первой мировой войной, когда я в доме моих нью-йоркских друзей увидел незабываемую Анну Павлову и восхищался этой необыкновенной женщиной.) Я хотел было лично поблагодарить балерину, но граф Шуленбург отсоветовал: это могут воспринять с неудовольствием. Я послал ей цветы, надеясь, что в Кремле это не вызовет неприятных последствий.
Сталин дал в нашу честь большой банкет, на который были приглашены все члены Политбюро. Поднимаясь с нашей делегацией по огромной лестнице бывшего царского дворца, где проходил прием, я, к своему удивлению, увидел большую картину, на которой был изображен царь Александр II со своими крестьянами после отмены крепостного права. Наряду с другими впечатлениями мне показалось это знаком того, что в сталинской Москве наметилась эволюция тезиса о мировой революции в более консервативном направлении. Фильм «Петр Первый», который как раз шел тогда на московских экранах, тоже мог истолковываться в этом направлении.
Члены Политбюро, которые нас ожидали и о которых у нас говорилось так много фантастического, меня приятно обескуражили; во всяком случае я и мои сотрудники провели с ними вечер в весьма гармоничной обстановке. Данцигский гауляйтер, сопровождавший меня в этой поездке, во время обратного полета даже сказал: порой он чувствовал себя просто «среди своих старых партайгеноссен».
Во время банкета, по русскому обычаю, произносилось множество речей и тостов за каждого присутствующего вплоть до секретарей. Больше остальных говорил Молотов, которого Сталин (я сидел рядом с ним) подбивал на все новые и новые речи. Подавали великолепные блюда, а на столе стояла отличавшаяся особенной крепостью коричневая водка. Этот напиток был таким крепким, что от него дух захватывало. Но на Сталина коричневая водка словно не действовала. Когда по этому случаю я высказал ему свое восхищение превосходством русских глоток над немецкими, Сталин рассмеялся и, подмигнув, выдал мне «тайну»: сам он пил на банкете только крымское вино, но оно имело такой же цвет, как и эта дьявольская водка.
В течение всего вечера я не раз дружески беседовал с членами Политбюро, которые подходили, чтобы чокнуться со мной. Особенно запомнились мне маршал Ворошилов и министр транспорта Каганович. О нем и о его еврейском клане у нас часто говорили в Германии. Его причисляли к крупнейшим закулисным лицам интернационального еврейства. Мой разговор с г-ном Кагановичем был очень коротким, но все мои наблюдения как в этот вечер, так и вообще во время обоих моих посещений Москвы подтвердили мое убеждение: ни о какой акции, руководимой интернациональным еврейством и согласованной между Москвой, Парижем, Лондоном и Нью-Йорком, всерьез говорить не приходилось. В московском Политбюро, этом абсолютно всесильном органе для всей России, кроме Кагановича, не было ни одного еврея. И среди высших советских функционеров я обнаружил их очень мало. По моим собственным наблюдениям, а также на основе исследований, которые я приказал провести по данному вопросу, могу сказать: никаких перекрестных связей между московскими и подобными еврейскими кругами в западных столицах не имелось. Возможно, связи с этими городами и странами поддерживались через коминтерновский центр, и наверняка в нем тоже сидели евреи. Но тезис, будто какой-то интернациональный межгосударственный еврейский центр планомерно действовал с целью большевизации всего мира, я считаю несостоятельным.
После возвращения из Москвы я часто говорил с Адольфом Гитлером именно по этому вопросу, и у меня сложилось впечатление, что он, по крайней мере в 1939 и 1940 гг., приближался к пониманию моих взглядов. Однако он был весьма неустойчив в выражении своего мнения, и я не знаю, играли ли у него роль и в какой именно степени тактические соображения. В любом случае я питал тогда большие надежды на то, чтобы путем политического взаимопонимания с Россией привести фюрера к эволюционному мышлению в вопросах мировоззрения и тем самым также к повороту в его отношении к еврейству. Я был убежден, что внешнюю политику нельзя проводить, руководствуясь идеологической точкой зрения. В дальнейшем ходе войны фюрер все сильнее возвращался к мысли о действенности интернационального еврейского заговора против Германии. Об этом еще будет сказано в другом месте.
Поскольку у моего мужа не было возможности изложить свои воспоминания в полном виде, обобщенное описание германской внешней политики первых лет войны в них отсутствует. Ниже воспроизводятся лишь частично сохранившиеся его отдельные записи.
До войны и во время нее определяющими для германской внешней политики в отношении нейтральных стран Западной Европы являлись следующие соображения.
Между Германией и Данией с 1926 г. существовал договор о компромиссе и арбитраже. Правда, при оккупации Дании 9 апреля 1940 г. речь шла не о мирном урегулировании какого-либо спорного вопроса, а о продиктованной стратегическими соображениями немедленной военной мере, причиной которой служило распознанное намерение британского военного руководства. В случае с Данией Германия лишь упредила запланированное Англией нападение на Норвегию, которое несло с собой опасность в дальнейшем военных действий против Дании.
Параллелью германской мере могут служить действия Англии против Исландии, а также США — против Гренландии в 1940–1941 гг.[137] Судя по их заявлениям, оба этих государства хотели предвосхитить якобы грозившую опасность захвата Исландии и Гренландии другими державами. Однако следует иметь в виду, что никакой германской опасности для Исландии и Гренландии в эти годы не имелось. Зато весной 1940 г., бесспорно, возникла опасность захвата Дании и Норвегии с английской стороны. Фактом является то, что ни Англия, ни США об оккупации Исландии и Гренландии с Данией не договаривались, а тем более в Международный суд не обращались.
Мы же, напротив, смогли непосредственно после вручения германского меморандума от 9 апреля 1940 г. достигнуть соглашения с датским правительством Стаунинга. Имперское правительство согласилось не затрагивать территориальную целостность Дании и ее политическую независимость. Поэтому датские войска воздержались от какого-либо сопротивления. Германское заверение соблюдалось до самого конца войны.
В отношении Норвегии ситуация была такова. В начале войны, 2 сентября 1939 г., Германия гарантировала неприкосновенность и суверенитет Норвегии, но категорически заявила, что это заверение дается лишь с оговоркой, что Норвегия со своей стороны будет соблюдать по отношению к рейху прочный нейтралитет и не допустит его нарушения какой-либо третьей державой. Оговорка эта имела тем большее значение потому, что норвежское правительство отклонило тогда заключение предложенного нами пакта о ненападении. Секретным соглашением с Англией оно затем еще до 9 апреля 1940 г. нарушило взятое на себя обязательство соблюдать нейтралитет.
Письмом штаба Верховного главнокомандования вермахта [ОКВ] от 3 апреля 1940 г., врученным мне только 7 апреля, я был поставлен в известность об уже заблаговременно подготовленной им и теперь подлежащей осуществлению оккупации Дании и Норвегии[138].
Адольф Гитлер сообщил мне, что у него имеются надежные документы, согласно которым Англия в скором времени займет Норвегию. Чтобы упредить англичан, он принял решение 9 апреля направить германские войска в Данию и Норвегию. Мне было поручено меморандумами, которые надлежало передать ранним утром 9 апреля, разъяснить датскому и норвежскому правительствам необходимость военной акции: только упреждение Германией может помешать Англии превратить Скандинавию в арену военных действий. На составление нот, для которых фюрер передал мне различные материалы, и для передачи их в Копенгаген и Осло в моем распоряжении имелось всего 36 часов.
Документы, которые показал мне Гитлер, а также другие материалы, попавшие в руки германских войск во время акций по оккупации, совершенно, вне всякого сомнения доказывали, что он был тогда прав и англичане действительно в те дни намеревались нанести удар по Норвегии{29}.
При вступлении в Нидерланды, Бельгию и Люксембург министерству иностранных дел тоже только непосредственно перед началом военных операций поручались передача меморандумов правительствам этих стран и вручение соответствующего материала.
От имени германского имперского правительства я сообщил правительствам Бельгии и Голландии о непосредственно предстоящем нападении Англии и Франции на Германию через бельгийскую и голландскую территории. Я довел до их сведения, что Бельгия и Голландия не выполнили те условия, при которых Германия в начале войны была бы обязана признавать их нейтралитет. Действительно, генеральные штабы этих стран уже задолго до германского вступления приняли в согласии с Англией и Францией ряд мер военного характера.
Правительству Люксембурга мне пришлось сообщить, что наступление Англии и Франции, решение о котором принято по согласованию с Бельгией и Нидерландами, включило бы и область люксембургского государства. Поэтому имперское правительство вынуждено распространить начатые операции и на территорию Люксембурга. Я указал на то, что летом 1939 г. ведшиеся между участвующими в конфликте державами переговоры о нейтрализации Люксембурга были внезапно прерваны Францией, заметив, что этот привлекший к себе тогда внимание инцидент теперь нашел свое объяснение.
Для составления меморандумов мне были Гитлером и ОКБ сообщены ставшие им известными на ту пору факты, которые я в данных документах привел в краткой форме. Во время французской кампании и непосредственно после нее на железнодорожной станции французского города Ла-Шарите и в некоторых других местах были захвачены секретные документы французского генерального штаба. Они подтвердили (причем материалы эти принадлежат тем самым странам, которые выдвинули против меня обвинение в Нюрнберге) все пункты тезисов моих меморандумов от 10 мая 1940 г. и выставили на свет сокровенные тайны англо-французской политики и ведения войны. Эти документы (важнейшие из них были потом опубликованы) доказывают, что план англофранцузского наступления через бельгийскую и голландскую территории на Рурскую область являлся прочной составной частью стратегии западных держав и что военные приготовления для его осуществления с началом войны предпринимались прямо на месте{30}.
После провала англо-французской операции в Скандинавии союзники приступили к практическому проведению этих планов в жизнь. С данной целью их генеральными штабами были заключены соглашения между высшими командными органами Франции и Англии, с одной стороны, и Бельгии и Голландии — с другой. В наши руки попали и выработанные на основе этих соглашений приказы для всех войсковых частей, разосланные им для ориентировки. Особенно характерен для уже составленных планов сосредоточения и развертывания бельгийско-французско-английских армий приказ, согласно которому определенные дороги и коммуникации не должны были предназначаться для эвакуации, поскольку они резервируются «для британской армии». Соответственно район сосредоточения и развертывания английской армии был определен генеральными штабами со всеми подробностями, что было доведено до сведения бельгийских местных властей для проведения необходимых организационных мер. Нет ни малейшего сомнения в том, что как Бельгия, так и Голландия сами однозначно нарушили принцип нейтралитета еще до того, как германские войска вступили на их территорию.
Уже вскоре после победы на Западе я весьма настойчиво предлагал фюреру установить взаимопонимание с Францией. Адольф Гитлер пошел на это, и уже осенью 1940 г. состоялась его встреча с маршалом Петеном в Монтуаре. В ходе этой исторической беседы фюрер не оставил у французского маршала никаких сомнений в том, что он желает окончательного взаимопонимания и сотрудничества с Францией. Гитлер сказал мне тогда, что, если Франция будет честно действовать совместно с нами, с нею будет заключен благоприятный для нее мир. К сожалению, маршал Петен уклончиво сослался на свой кабинет министров и на сделанные ему авансы явно не отреагировал. Поэтому беседа была прервана раньше желаемого срока.
Этот мирный германский шаг, предпринятый в Монтуаре, и его искренность имели особое значение уже хотя бы по одному тому, что из-за отсутствия такого взаимопонимания, на которое нами делался расчет, мы попали в сложное положение с Испанией. Испания притязала на определенные французские колониальные владения. Гитлер с этими территориальными претензиями не соглашался, ибо надеялся на широкое и окончательное взаимопонимание с Францией. Это возымело далеко идущие последствия для германо-испанских отношений и для всего дальнейшего хода войны.
Почетное обращение с побежденным маршалом Петеном в Монтуаре резко контрастирует с тем обращением, которому подверглось побежденное германское правительство со стороны Нюрнбергского суда, в котором участвовала и Франция{31}.
Здесь я должен указать на тот примирительный жест, который фюрер сделал по моей инициативе в отношении гения Наполеона, тем самым воздав должное храбрости побежденной Франции. В начале декабря 1940 г. тело столь горячо любимого сына императора — герцога Рейхштатского — было перевезено в Париж и его гробница установлена рядом с гробницей великого корсиканца в Доме инвалидов. Присутствие на церемонии германского посла и оказанные при этом воинские почести засвидетельствовали ту дань уважения, которую Адольф Гитлер отдал Франции.
Сам же маршал Петен в последнюю минуту участвовать в церемонии отказался. Мои сотрудники, особенно посол Абец, приложили в этом деле немало усилий, и я был рад, что Адольф Гитлер, несмотря на некоторое разочарование, вызванное Монтуаром, так охотно согласился с моим предложением. Отказ Петена следовало объяснить тем, что ему внушили, будто фюрер пригласил его в Париж для того, чтобы, как только маршал прибудет в оккупированную зону Франции, сразу же арестовать. Гитлер справедливо был возмущен этим лживым слухом.
Столь же неблагоприятным обстоятельством явилось то, что маршал Петен в том же письме, в котором он благодарил за оказанную французскому солдату честь, сообщил об отставке правительства, сформированного им совместно с германской оккупационной властью. Однако в последующие годы я неоднократно вновь предпринимал попытки достигнуть окончательного взаимопонимания с Францией и с этой целью направил в Виши посланником фон Ренте-Финка. Но все усилия ничего не дали из-за позиции французского правительства.
В течение всех лет войны министерство иностранных дел и германское посольство в Париже принципиально выступали за политику компромисса с Францией и за мягкий характер оккупации. Примеров этому несть числа, они содержатся и в документах, находящихся сейчас во французских руках. Наши усилия шли так далеко, что имя посла Абеца, считавшегося ярко выраженным другом французов, и его француженки-жены, поддерживавшей усилия мужа, в присутствии Гитлера просто нельзя было, произносить без риска навлечь немилость фюрера на этого дипломата за слишком дружественное отношение к ним. Мне даже приходилось на несколько месяцев отзывать Абеца из Парижа, когда против него в Германии поднималась чересчур высокая волна недовольства. Компетенцией Абеца было исключительно ведение дипломатических переговоров с правительством Виши. К управлению оккупированной частью Франции в военной и гражданской областях он никакого касательства не имел и никакой ответственности за происходившее в них не нес. Данное мною Абецу при его назначении задание являлось весьма широким, но впоследствии было ограничено фюрером: в качестве посла он сохранял лишь дипломатические функции и имел некоторое право голоса в вопросах прессы и пропаганды, а также в области культуры и экономики. Вопреки действовавшим положениям, согласно которым высокий чиновник министерства иностранных дел не имел права быть женатым на иностранке и был обязан в таком случае уйти со своего зарубежного поста, Абец по моему распоряжению продолжал оставаться в Париже со своей женой-француженкой.
Особая проблема возникла во Франции из-за того, что северные департаменты были присоединены к военной сфере главнокомандующего германскими войсками в Бельгии. Это рассматривалось французами как политическая мера. Я неоднократно, в частности в одной памятной записке, высказывал свое мнение по этой проблеме и настаивал на том, что ни в коем случае нельзя создавать даже видимость каких-либо германских притязаний на эти северные департаменты, учитывая предстоящее заключение мирного договора, а также установление в будущем взаимопонимания с Англией. Тем не менее в процессе создания имперских комиссариатов [в оккупированных странах] эти департаменты еще в 1944 г. были оставлены в административном отношении за Бельгией.
Когда в 1943 г. Франции грозила инфляция, я направил туда посланника Хеммена, чтобы не допустить ее. Добиться этого от фюрера было трудно, так как он придерживался взгляда, что французам живется гораздо лучше, чем немцам. Хеммену поручалось финансовыми мерами достигнуть того, чтобы французское хозяйство функционировало исправно. Для этого прежде всего было необходимо прекратить неразбериху со многими германскими органами, которые стремились каждый сам по себе выжать из Франции как можно больше средств для ведущейся Германией войны. Такая мера отвечала как интересам французской экономики, субстанция которой должна была оставаться незатронутой, так и интересам ведения войны Германией. При выполнении этой трудной задачи Хеммен действовал весьма энергично, и его письма в комиссию по перемирию так же откровенны, как и обращения в германские органы. Только так он мог добиться поставленной цели.
В рамках Франко-германского комитета[139] в годы войны предпринимались все новые и новые попытки установления взаимопонимания с крупными французскими деятелями. Так, например, французский посол Скапини, председатель Союза слепых — жертв войны, был направлен правительством Виши в Германию и получил там вместе со своей организацией дипломатический статус, чтобы осуществлять центральное руководство в вопросе о французских военнопленных.
Для французского отношения к нашей политике характерна реплика, брошенная мне послом де Бриноном в день монтуарской встречи: «Мы войну не проиграли. Мы просто не желали сражаться, и достигнуть взаимопонимания, которое витает перед вашим умственным взором, очень трудно». Подобным образом мыслили и все так называемые коллаборационисты. От них я однажды получил документ, который называл оставление Эльзас-Лотарингии во владении Франции предварительным условием германо-французского взаимопонимания. А ведь это было во время крупных германских триумфов!
Когда позже Лаваль снова стал премьер-министром, мне не раз приходилось вступаться за него в Берлине, ибо Гиммлер утверждал, что имеет против него большой компрометирующий материал, и хотел свалить его.
В политике по отношению к Франции я в течение всех военных лет, насколько это было в моих силах, пытался осуществить принцип, отвечающий моим личным воззрениям: нельзя требовать от дорожащего своей честью француза того, чего нельзя требовать от дорожащего своей честью немца.
Летом 1940 г. в результате военного краха Франции и Нидерландов, а также скованности Англии военными действиями в Европе положение этих держав в Восточной Азии было поколеблено. Соответствующие выводы из изменившегося положения вскоре сделала Япония.
Уже 26 июня 1940 г. японский министр иностранных дел Арита заявил: задача Японии — создать новый порядок в Восточной Азии. Арита указал на географическое, историческое, расовое и экономическое родство восточноазиатских стран с областями южной части Тихого океана и охарактеризовал объединение всех этих областей под японским руководством как естественный вывод из этого факта. Кабинет принца Коное воспринял эту концепцию «Великоаэиатского пространства», главными столпами которого служат Япония, Манчжоу-Го и Китай и в которое должны быть включены также территории южной части Тихого океана — Французский Индокитай и Голландская Индия [Индонезия].
Тем временем Адольф Гитлер после поражения Франции снова предложил мир Англии, которая осталась в военном одиночестве. Отказ Черчилля от принятия этого предложения следует не в последнюю очередь отнести за счет тех заявлений, которые адресовал Лондону Рузвельт. Из этих, а также и других действий американского президента Гитлер должен был сделать вывод, что правительство США намерено в подходящий момент вступить в войну против нас. Параллельно шли зримые намерения Англии и определенных французских кругов открытием все новых и новых театров войны расширить ее и заставить Германию распылить свои вооруженные силы. Эта решимость противной стороны бескомпромиссно вести войну до конца стала определяющей нашу политику в отношении не только Италии, но и Японии.
Даже если бы удалось предвидеть во всем объеме военную, а также и внутриполитическую слабость Италии и самостоятельные действия Японии, нам в нашем положении не оставалось ничего иного, как идти вместе с Римом и Токио. Не сделай мы этого, Япония и Италия, вне всякого сомнения, уже вскоре перешли бы на сторону наших врагов, как они сделали это в первую мировую войну.
22 июля 1940 г., т. е. в тот день, когда Адольф Гитлер тщетно направил Англии свое предложение о мире, японским министром иностранных дел стал Мацуока. В его лице к рулю власти пришел государственный деятель, отстаивавший идею тесного сплочения Японии с державами оси. При его содействии — хотя и не без трудностей — возникшая в результате присоединения Японии к Антикоминтерновскому пакту комбинация Берлин — Рим — Токио пришла к заключению Пакта трех держав, который был подписан 27 сентября 1940 г. в Берлине.
В этом договоре взаимно признавалось главенство Германии и Италии в создании нового порядка в Европе и главенство Японии в создании нового порядка в «Великоазиатском пространстве». Одновременно Тройственный пакт представлял собой оборонительный союз на тот случай, если одна из трех заключивших данный договор стран подвергнется нападению со стороны какой-либо державы, которая не втянута в европейскую войну или в китайско-японский конфликт. Однако независимо от этого соглашения сохранялся «политический статус, который существует в настоящее время между заключившими настоящий договор сторонами и Советской Россией». В оборонительном характере данного соглашения сомневаться не приходится, хотя Тройственный пакт в противоположность Антикоминтерновскому пакту, естественно, представлял собой ярко выраженный союз политический, военный и экономический.
Для нас главной целью Пакта трех держав было не допустить вступления в войну все более враждебно противостоявших нам Соединенных Штатов Америки. Но наши связи с Токио были и оставались нежестко закрепленными. Ни тогда, ни позже никакого военного сотрудничества Германии с Японией не существовало, и начальник американского генерального штаба Маршалл, к сожалению, весьма прав, утверждая, что Япония в дальнейшем ходе войны «действовала вполне самостоятельно, а не в соответствии с совместно разработанным стратегическим планом».
Уже с момента подписания Тройственного пакта как в Италии, так и в Японии действовали влиятельные силы, стремившиеся выхолостить автоматизм действия этого договора.
После нежелательного нападения Муссолини на Грецию, воспрепятствовать которому Адольф Гитлер не смог, решающее значение для нас приобрел вопрос о позиции Югославии.
Вот уже много лет мы вели в отношении Югославии политику дружбы и сотрудничества. Она оставалась небезуспешной в течение почти четырехлетнего пребывания на посту премьер-министра Стоядиновича, который одновременно являлся и министром иностранных дел. В 1939 г. он был свергнут. Место премьер-министра занял Цветкович. Французский посланник в Белграде назвал его «одним из лучших друзей Франции среди всех ушедших в отставку членов правительства». И все же поначалу казалось, что дружественные отношения между Германией и Югославией будут существовать и впредь. Это нашло свое выражение в посещении Берлина югославским принцем-регентом Павлом весной 1939 г. Но вскоре растущее влияние стали приобретать крупные контрсилы, особенно из старосербских военных кругов, ориентировавшихся на Запад. Они желали возврата к прежней югославской внешней политике враждебности к Германии. Их стремления совпадали с планами Англии и Франции создать на Балканах фронт против Германии, в котором Югославии, естественно, предназначалась роль краеугольного камня. Первые контакты между Францией и Югославией установились еще до начала второй мировой войны. В дальнейшем совместные совещания представителей их генеральных штабов и политические переговоры были продолжены.
Мы довольно точно были информированы об этой позиции Югославии. Стремлением же германской внешней политики было ни в коем случае не допустить возникновения на Балканах новых осложнений. Поэтому я прилагал все усилия, чтобы привести Югославию к участию в Пакте трех держав, а тем самым — к политике держав оси. Этим нашим стремлениям со всей решительностью противодействовала английская политика, в чем ее поддерживали и США. Специальный уполномоченный президента Рузвельта полковник Доновен зимой 1940/41 г. появился в Белграде, чтобы воздействовать на югославское правительство во враждебном нам духе.
Несмотря на все попытки вмешательства со стороны Запада, мне все-таки удалось побудить Югославию присоединиться к Пакту трех держав. При этом Германия и Италия согласились на далеко идущие уступки. Официальное вступление Югославии в Тройственный пакт произошло 24 марта 1941 г. в Вене. Фюрер сказал мне тогда, имея в виду проявленную югославскими министрами позицию, что церемония присоединения показалась ему «похожей на погребение».
Сразу же по возвращении из Вены югославский премьер-министр Цветкович и его министр иностранных дел Маркович, подписавшие акт о присоединении, были арестованы, правительство свергнуто, а их властные полномочия переданы королю Петру II. Юный король поручил армейскому генералу Симовичу, главе заговорщиков, сформировать новое правительство. Все югославские вооруженные силы были приведены в состояние повышенной боевой готовности.
Одновременно с сообщениями об этом инсценированном Великобританией и поддержанном Москвой путче пришли вести о предстоящем вторжении Англии в Грецию. О преследуемых в данном случае намерениях мы уже были информированы из захваченных нами во время французской кампании документов французского генерального штаба.
Дабы не допустить создания нового Балканского фронта, сыгравшего столь большую роль в первой мировой войне, фюрер решил осуществить захват как Греции, так и Югославии и 27 марта 1941 г. приказал начать соответствующую подготовку военных мер.
В Нюрнберге меня обвинили в том, что я направил ноту Югославии об уважении ее границ в тот момент, когда германские армии уже получили приказ о наступлении или уже начали его. Это не так. Гарантия границ была дана непосредственно в связи с подписанием Пакта трех держав югославскому правительству Цветковича и являлась абсолютно искренней. Само собой разумеется, путчистскому правительству Симовича, назначение которого после свержения союзного нам правительства Цветковича было равнозначно объявлению войны Германии, я никаких гарантий границ не давал.
В том, какую позицию Москва заняла в отношении белградских событий, уже тогда обозначился тот разрыв между Германией и Россией, который придал войне новый оборот.