Я родился 30 апреля 1893 г. в Везеле, небольшом гарнизонном городе на Рейне, представлявшем собой в былые времена крепость. Мой отец служил премьер-лейтенантом артиллерийского полка, а мать являлась дочерью саксонского помещика.
Семья моя происходит из рода Риббентропов, обосновавшегося в Зальцуфлене, близ Детмольда. В последние столетия почти все мои предки были юристами и солдатами. Один из них от имени графа Липпе подписал Вестфальский мир[1].
Мой прадед в тяжелый час революции 1848 г. присоединился к герцогу Брауншвейгскому, и тот не забыл об этом. Дед был брауншвейгским артиллеристом и во время (франко-прусской] войны в 1870 г. командовал батареей в исторической фазе битвы при Марс-ла-Тур, за что был удостоен Железного креста I степени. Отец мой получил такую же награду за храбрость при самоотверженных действиях авангарда 49-й резервной дивизии во время первой мировой войны, когда принял на себя командование этим авангардом и тем самым содействовал знаменитому прорыву у Бржезины.
Поскольку отец вскоре после моего рождения был переведен в Кассель, в детстве я Рейна не видел, и каждый раз потом испытывал какое-то редкостное чувство словно эта ни с чем не сравнимая река и есть моя настоящая родина. Я вновь и вновь ощущал очарование Рейна — будь то во время плавания на прелестных рейнских пароходах в кругу семьи моего тестя Хенкеля или же позднее, при посещении Рейнланда Адольфом Гитлером, любуясь с балкона отеля «Дреезен» в Годесберге открывающимся с него великолепным видом.
Когда в сентябре 1938 г. в Годесберге находился английский премьер-министр Чемберлен[2] и его переговоры с Гитлером шли не совсем гладко, я в перерывах между заседаниями выходил на берег Рейна и, любуясь его могучим течением, обретал покой и силы.
В последний раз я увидел Рейн как пленник англо-американцев во время нашего полета из Мондорфа[3] в Нюрнберг.
Мои первые детские воспоминания связаны с Вильгельмсхое под Касселем, куда мой отец был переведен в качестве командира дислоцировавшейся там батареи полевой конной артиллерии. Вильгельмсхое — это знаменитый кайзеровский дворец, в котором в 1870 г., после капитуляции французской армии у Седана, содержался в качестве пленника Наполеона III. Времена и нравы с тех пор изменились — сегодня победители сажают побежденные суверенные правительства не в королевский замок, а в каторжную тюрьму.
Дворец был виден издалека благодаря статус Геркулеса и своим всемирно известным каскадам, вода которых с большой высоты низвергалась в парковое озеро, обретая форму гигантского водопада. То было чудо природы и искусства. Впервые я увидел его во время одного визита кайзера Вильгельма II; он приезжал сюда почти каждой весной.
Мои родители жили в так называемой кайзеровской гауптвахте — красном здании у въезда в замок. В дни приезда императора помещение внизу бывало занято охраной. Именно с этим и связано мое первое воспоминание. Когда караул выстраивался под ружье для почетной встречи кайзера, мы, мальчуганы — мой брат Лотар и я, присоединялись к гренадерам и браво салютовали ему своими деревянными сабельками. Однажды, следуя мимо, император заметил нас и громко рассмеялся. С нашими мужественно-серьезными лицами мы и впрямь выглядели очень забавно. Но дежурный лейтенант воспринял это по-своему и устроил разнос своим солдатам. Не успел кайзер удалиться, как лейтенант с саблей оказался за нашей спиной, и мы едва успели спастись от его гнева поспешным бегством в густые заросли сада.
Хорошо помню и визит английского короля Эдуарда VII к своему племяннику-императору в Вильгельмсхое. Главной заботой гофмаршала было, чтобы четверка лошадей легкой рысью доставила дородного венценосного британца вместе с его племянником на крутой холм прямо к подъезду дворца. Репетиции продолжались целыми часами. А когда оба монарха наконец-то прибыли, мы, снова отдавая честь, даже не смогли удовлетворить наше мальчишеское любопытство — так быстро они исчезли внутри замка. Нам хотелось разглядеть их получше, особенно потому что за столом отец сказал: дядя и племянник не очень-то жалуют друг друга и даже враждуют между собой. Мы представляли себе это так, что они, верно, лупцуют друг друга, я и сейчас помню, сколь сильно был разочарован, увидев мирно беседующих между собой коронованных особ, когда они проезжали мимо нас. Таково было мое первое соприкосновение с мировой политикой, дальнейшее развитие которой бросило свою тень уже на этот первый визит.
Мой отец, к которому я всю жизнь питал большое почтение, был для нас тогда строгим ментором, и мы скорее боялись, нежели любили его. В воспоминаниях же о матери любовь сочетается с горечью и печалью. Она уже тогда носила в себе зародыш той болезни, от которой через несколько лет скончалась. Мы, трое детей — мой старший брат, с которым я поддерживал тесные братские отношения, и чуть моложе меня младшая сестра, очень любили мать. Она, как и отец, была весьма музыкальна и великолепно играла на фортепьяно. Могла часами играть для меня, а я, как зачарованный, с наслаждением слушал. Мать была трогательна в своей любви и в этой своей готовности. В последние годы ее жизни мы, дети, знали мать только больной и видели редко, так как она боялась нас заразить.
Из Касселя отец в чине майора был переведен в 34-й полк полевой артиллерии в Мец [Эльзас-Лотарингия]. Этот город был тогда одним из крупнейших гарнизонов рейха и резко контрастировал с идиллическим Вильгельмсхое. Отец вдруг почувствовал себя потерявшим самостоятельное положение командира батареи и брошенным в огромный плавильный тигель военной машины со всеми его преимуществами и теневыми сторонами, с его хитросплетениями и интригами. К военным сложностям добавились и политические, вытекавшие из специфической ситуации, царившей во вновь присоединенной к рейху лишь с 1870 г. земле Эльзас-Лотарингия. Тогда повсюду говорилось, что штабс-офицер в Меце быстро получит либо чин генерала, либо «голубой конверт», т. е. отставку. Мой отец оказался в числе последних; правда, такой конверт он не получил свыше, а прислал его себе сам из военного кабинета кайзера.
В Меце размещались тогда многочисленные пехотные полки, а также несколько артиллерийских и кавалерийских. Начальником гарнизона был командир 16-го армейского корпуса старый граф Хезелер. Он являлся не только одним из виднейших генералов германской армии, но и популярной личностно как среди друзей, так и среди врагов. Французы с уважением называли его le vieux Comte[4]. Когда он, согбенный, в старом поношенном мундире (весь его облик был непривычно спартанским), появлялся пешком или на коне, нам, подросткам, он вовсе не казался блестящим полководцем. Но, подойдя поближе и увидев зоркие, как у сокола, глаза, мы невольно снимали шапки и глядели ему вслед с робким восхищением. Позже, в годы первой мировой войны, часто говорили, что и битва на Марне[5], да и сама война в целом протекали бы иначе, если бы Хезелер еще мог тогда командовать.
Мой отец был очень высокого мнения о военных способностях старого графа и уважал его как человека. Младшими офицерами он порой бывал менее любим; у Хезслера имелась, в частности, такая неприятная черта: по особо торжественным поводам, скажем в первый день Масленицы, он любил объявлять ночную тревогу. Весь офицерский корпус должен был за считанные минуты сбросить с себя праздничную негу и сменить карнавальный костюм на походные сапоги.
Потом место графа Хезелера занял генерал Штетцер, адъютантом которого несколько лет служил мой отец. Преемником Штетцера после его смерти стал генерал фон Приттвиц — дальний родственник моего будущего тестя. Он принадлежал к числу тех, кто в начале первой мировой войны предпочитал в оборонительных боях сдать противнику Восточную Пруссию, но не снимать войска с Западного фронта. О том, были ли его стратегические взгляды правильны или нет, военные специалисты спорят и по сей день.
Моему отцу как штабс-офицеру прочили большое будущее. При своей весьма высокой профессиональной квалификации он был яркой личностью с прямым, открытым характером. Временами он бывал резким, но сердце у него было золотое. Умный, весьма начитанный, проявлявший большой интерес к политике, искусству, он был неподкупен и обладал ярко выраженным здравым смыслом. Если характерным для обращения моего брауншвейгского деда с людьми считали выражение «рукопожатие или удар шпагой», то и мой отец тоже унаследовал кое-что из этих качеств. Он был до самой смерти верен своим друзьям, а врагам без обиняков высказывал все, что о них думал.
Из-за болезни моей матери мы жили довольно уединенно в одном из пригородов Меца, где воздух будто бы был чище. Для нас, юношей, жизнь с ее серьезными проблемами началась только в лицее. Дома я с гордостью рассказывал о своих первоначальных школьных успехах, благодаря которым к Рождеству был признан одним из лучших среди 50 учеников своего класса. Каково же было мое огорчение, когда потом я оказался на 32-м месте. Еще круче была реакция дома: я получил хорошую порцию розог. Вот тогда-то я и поклялся в будущем быть куда осторожнее с предсказаниями собственных успехов!
Розги — еще далеко не самое худшее. За несколько недель до Сочельника я просто изнемогал от нетерпения: из намеков я понял, что мне собираются подарить скрипку. Но получить мне ее не пришлось. Отец захотел меня как следует проучить! То было печальное Рождество для всех нас, особенно для нашей доброй больной матери. Позже я не раз спрашивал себя, правильно ли поступают родители, так сурово наказывая детей. Моему отцу это в соответствии со взглядами того времени казалось последовательным и с воспитательной точки зрения верным, но со своими собственными детьми я бы так никогда поступить не смог.
На Пасху я все же оказался среди лучших в классе и наконец-то получил обещанную скрипку. С этого момента музыка заняла в моем сердце первое место на всю жизнь. Вскоре я стал обучаться игре на скрипке у одного ученика великого скрипача Иозефа Иоахима и через почти тринадцать лет впервые выступил в концерте в музыкальном училище Меца. Я тогда всерьез подумывал о том, чтобы стать виолончелистом.
Скрипка сопровождала меня на всем моем жизненном пути, подарив мне бесконечно прекрасные часы. Она всегда была моим верным спутником, не бросила меня на произвол судьбы и сегодня, что (как показывает Нюрнберг) далеко не всегда можно сказать о людях. Я постоянно находил в ней ясность. Пытался ли я в юности обуздать обуревавшие меня страсти, искал ли утешения в дни тяжелой утраты, когда умерла мать, старался ли звуками скрипки скрасить мою одинокую жизнь и жизнь моих друзей в заснеженном бревенчатом доме в дремучих лесах Канады или ж. позже в своей полевой ставке где-то в Восточной Пруссии почерпнуть силы для тяжкой работы, скрипка всегда была со мной.
Вскоре после нашего переезда в Мец, 28 февраля 1902 г., скончалась моя мать. Мы похоронили ее на родине, в Гротише, одном из поместий моего деда Хертвига, где в детстве проводили незабываемо прекрасные часы, катаясь на пони или охотясь. Вскоре мы переселились во внутреннюю часть Меца, где отец снял красивый дом времен Империи на Бельильштрассе, рядом с так называемым Пороховым садом — местом летних встреч офицерского общества города.
После вторичной женитьбы моего отца на Ольге Маргарете фон Приттвиц-унд-Гаффрон в нашем доме, который моя дорогая и заботливая мачеха вела с большим тактом, воцарилось необычайное оживление. В это время все сильнее стала проявляться склонность отца к политике. Он был большим почитателем Бисмарка[6], а в свое время и молодого кайзера [Вильгельма II]. Но произведенная последним отставка канцлера [Бисмарка] крайне разочаровала отца. С тех пор он со всевозраставшим критическим отношением следил за внешней политикой, а также и за военной кадровой политикой Вильгельма II, с которой близко познакомился, будучи адъютантом командира корпуса{1}.
С присущей его характеру прямотой отец не считал нужным скрывать свои воззрения: он говорил на эти темы даже с нами, юнцами. Мое первое знакомство с политическими событиями относится именно к этому времени. Порой отрицательные высказывания отца доходили до ушей берлинских властей, и для него возникла трудная ситуация. Знаю, что в один прекрасный день он внезапно, по собственному решению подал в отставку, причем без обычного прошения, разрешающего ему и впредь носить форму своего полка. Эта неожиданная отставка привлекла к себе в Меце большое внимание. Помню, как командир корпуса лично приехал к нам домой и тщетно пытался уговорить отца отказаться от своего решения.
На этом наше пребывание в Меце закончилось. Оно было для меня и моего брата поучительно и тем, что через своих одноклассников мы тесно соприкасались с нашим западным соседом: французское влияние было в то время в Меце еще очень сильно. Наши родители тоже поддерживали дружеские отношения с французскими семьями. Эти отношения оказали влияние и на меня, они пережили обе мировые войны. Многочисленные кратковременные поездки с отцом в соседнюю Францию еще в детстве дали мне представление о жизни французской провинции.
И если в своей дальнейшей жизни я чувствовал себя особенно сильно связанным с миром французской культуры, то это следовало отнести на счет тех ранних впечатлений, которые потом углубились благодаря длительному обучению вместе с братом в коммерческом училище Гренобля. При этом мы совершенствовали свое знание французского языка{2}.
В Меце большую роль для нас, молодых, играл спорт, особенно теннис. Мы даже заняли первое место на офицерском турнире. Очень рано пробудилась в нас и любовь к лошадям, унаследованная от отца, который был большим лошадником.
После отставки отец решил переехать с семьей в Швейцарию; в Арозе мы прожили полтора года. Это время мой отец называл счастливейшим в своей жизни. Зимой мы поднимались в горы на лыжах или же вместе спускались на бобслее, не раз выигрывая гонки… Летом отец бродил с нами в Швейцарских Альпах, рассказывая нам о многих событиях своей жизни, а также делясь взглядами на внутри- и внешнеполитическое положение Германии.
Когда же мы заговаривали с отцом о нашем собственном будущем, мы сознавали: сами мы никогда солдатами не станем. Нас сильно тянуло странствовать. Я и мой брат стремились повидать мир. В конце концов мы получили согласие отца поселиться в Южной или Восточной Африке, для чего особенно важно было владеть английским языком. С этой целью мы занимались с домашним учителем, который за время нашего пребывания в Швейцарии дал нам довольно хорошие знания. Он познакомил нас с классиками английской литературы и помог понять образ жизни англичан.
В спортивной жизни тогдашней Швейцарии особенно активно участвовали англичане и канадцы. Благодаря этому мы познакомились с многими англичанами и тесно подружились с одной канадской семьей. Оба мы питали большую симпатию к некой молодой канадке, и позже это стало одной из причин нашего многолетнего пребывания по ту сторону Атлантики.
В 1909 г. — мне как раз исполнилось шестнадцать лет — одна дружественная английская семья пригласила меня и моего брата в Лондон. Мы хотели усовершенствовать в английской школе свои знания английского языка и получше подготовиться к будущей торговой деятельности. Жили мы в семье одного английского врача в Саут-Кенсингтоне и пробыли там почти год. Не могу забыть, с какой трогательной заботой относились к нам, обоим братьям, погибший в первой мировой войне д-р Грэндейдж и его сестра.
Первое мое впечатление от Лондона было грандиозно: вот каков он, этот город великого Шекспира, город Диккенса и Шерлока Холмса, тот самый Лондон, о котором, по словам одного моего предка, дружившего с Блюхером[7], этот «маршал Вперед» при посещении герцога Веллингтонского с восторгом сказал: «A good city to loot!»[8] Этот мой предок, Фридрих фон Риббентроп, был генерал-интендантом и стал известен, в частности, тем, что вернул в Берлин квадригу Бранденбургских ворот, которую Наполеон хотел отправить в Париж. Он также отвечал за снабжение армии Блюхера во Франции продовольствием, которое, как тогда было принято, предоставляла сама побежденная страна. Острые на язык парижане переиначили фамилию генерал-интенданта:- он требует для своих солдат «ris, pain — trop» («слишком много риса и хлеба»).
Уже в первый день своего пребывания в английской столице я вместе с братом часами ездил на крышах лондонских омнибусов из одного конца города в другой. Мы никак не могли наглядеться на снующий повсюду транспорт, на деловую жизнь этого мирового города. Осмотрели Тауэр, побывали в Сити. Нам просто не верилось, что может существовать такая масса омнибусов, автомобилей, грузовиков и конных повозок. Уверенность, с какой немногочисленные полицейские, по большей части ирландцы, управлялись со всем этим транспортом, произвела на нас огромное впечатление. Здесь мы в буквальном смысле слова ощутили биение сердца всего мира. Какой опыт, какое влияние, какой огромный капитал, какое охватывающее весь мир трудолюбие требовались для того, чтобы поддерживать такую жизнь в беспрестанном движении!
В позднейших дискуссиях с Адольфом Гитлером мне часто приходилось вспоминать об этом, и я говорил ему, как сожалею, что он никогда не видел из Mansion House[9], что такое Британская империя! Сегодня меня обвиняют в том, что я давал ему неправильные советы насчет Англии и будто бы утверждал, что англичане слабы и дегенерировали. Как раз наоборот: во всех моих беседах с фюрером я вновь и вновь подчеркивал гигантское могущество этой империи и указывал на абсолютно героический дух ее руководящего слоя. Но об этом еще будет сказано.
В Лондоне мой брат и я получили первые впечатления о жизни английского общества. Должен признаться, непринужденные манеры англичан нам тогда исключительно импонировали: это были люди, с которыми можно было великолепно болтать о чем угодно. То, что англичане, занимающие руководящие посты, отнюдь не легкомысленны и при всем их кажущемся комфортабельном образе жизни весьма серьезные труженики, я понял гораздо позже и еще больше — в результате моей политической деятельности. В 1920 г., снова посетив Лондон после первой мировой войны, я остановился в скромном отеле «Браун» и город показался мне таким знакомым, словно я не покидал его.
В один прекрасный осенний день 1910 г. я, направляясь из Лондона, плыл на огромном пароходе компании «Уайт-стар-лайн» по широкому течению канадской реки Святого Лаврентия. Миновали печально известный Квебекский мост, который несколько лет назад рухнул во время его постройки. Этот несчастный случай стоил жизни множеству людей, которые оказались зажатыми между металлическими конструкциями и были смыты стремительным потоком. Один из офицеров корабля, очевидец этой катастрофы, рассказал нам ужасающие подробности. А через несколько лет мне самому довелось участвовать в восстановлении этого моста.
После непродолжительного пребывания в Квебеке мы отправились в Монреаль, где нас с большой сердечностью встретили наши канадские друзья. Приехал я к ним сначала просто в гости, а остался на целых четыре года, до самого начала первой мировой войны. Как сложилась бы вся моя дальнейшая жизнь, не покинь я тогда Канаду, что вполне было возможно из-за моей негодности к военной службе? Наверняка не сидел бы сейчас в Нюрнберге. Но стоит ли мне отказаться от всего того прекрасного и величественного, чем с тех пор одарила меня моя жизнь!
Когда я уже слегка акклиматизировался, мои канадские друзья всякими каверзами и злыми шутками постарались отучить меня от того, что они называли лондонскими аллюрами. Так, к примеру, на площадке для гольфа они каждый день стали наполнять камнями карманы моего пальто из типично английской ткани в клетку, пока я наконец скрепя сердце не расстался с ним. Или же, когда я появлялся в обществе, меня встречали насмешливыми репликами «How do you do’s?» или «Don’t you know’s?»[10]. Канадцы были верны «старой доброй Англии», но при этом чувствовали себя до мозга костей именно канадцами и имели свой собственный стиль жизни. Я очень тепло относился ко многим моим канадским друзьям, и это чувство не изменилось у меня и по сей день, несмотря на то что в двух мировых войнах мы противостояли друг другу как враги.
Во время и после первой мировой войны я все еще получал вести от многих канадских друзей; они постоянно писали мне (в военные годы — через нейтральные страны), что, когда наступит мир, я должен вернуться к ним. Однако после тяжелых переживаний времен первой мировой войны я снова внутренне настолько сросся со своей родиной, что покинуть ее теперь уже не смог. Но и позже, в Берлине и будучи послом в Лондоне, я часто встречался со своими старыми канадскими друзьями и знакомыми, которые так обогатили чувствами и сделали столь прекрасными мои молодые годы (от 17 до 21), проведенные в этой гостеприимной стране.
Недавно я прочел поносящую меня статью одного бывшего сотрудника министерства иностранных дел (ныне он живет как эмигрант в Нью-Йорке), в свое время бывшего завсегдатаем в моем доме в Далеме [район Западного Берлина]. В этой статье все лживо, за исключением того факта, что я не антисемит. Мои канадские друзья отказались сообщить автору что-либо обо мне и моих прошлых связях.
Вскоре после приезда в Монреаль я поступил клерком в один банк и прослужил в нем полтора года. Мне сказали, что banking[11] — это фундамент канадского бизнеса, а именно этому я и хотел научиться. Так я провел в Монреале две зимы и одно лето и познакомился со всеми сторонами жизни этого крупнейшего канадского города: его серьезной деловитостью, развлечениями, зачастую отчаянным покером, спортом, теннисом, регби, а особенно со знаменитым канадским хоккеем.
Завершив обучение в банке, я поступил на службу в фирму по строительству мостов и железнодорожных сооружений, что привело меня в Квебек. В этом небольшом городе со старинной франко-канадской культурой я поначалу получил работу в качестве car-checker[12] на восстановлении Квебекского моста. Затем работал на строительстве Национальной трансконтинентальной железной дороги и испытал на себе суровые условия жизни канадских первопроходцев. Увидел я во всем величии и во всей красе девственный канадский лес, узнал и его грозные опасности. Мало есть, пожалуй, таких профессий, которые предъявляли бы к молодому человеку столь суровые требования, но вместе с тем были и столь поучительны, как работа на подобном предприятии в Канаде. Эту мою деятельность внезапно оборвала тяжелая болезнь. Из-за зараженного бактериями молока у меня возник туберкулез почек, приведший к удалению одной из них.
После длительного лечения в больнице и кратковременного пребывания на родине я, вернувшись из Германии, сначала жил несколько месяцев в Нью-Йорке. Случайно у меня установились отношения с одной влиятельной нью-йоркской семьей, и я даже подружился с ней. Мне было тоща 20 лет. Находясь в Нью-Йорке, я получил хотя и поверхностное, но богатое представление о лихорадочной суете этого огромного делового центра Америки. Несколько месяцев я проработал в качестве daily reporter[13] ряда газет, и эта, пожалуй, самая беспокойная на свете профессия позволила мне больше, чем все остальное, понять психологию американцев, их вечное стремление к действию, жажду новостей и сенсаций. Это осталось для меня хотя и коротким, но самым интересным воспоминанием об Америке.
Я с самого начала намеревался вернуться в Канаду и потому принял приглашение одного друга переехать в Оттаву, чтобы попытать там счастья в качестве самостоятельного предпринимателя. Поскольку в моем распоряжении находилась часть имущества матери, перспективы были недурны.
Общественная жизнь канадской столицы обладала своеобразным шармом. Центром ее служил Ридо-холл — резиденция генерал-губернатора; им был тогда герцог Коннаугутский — брат английского короля Эдуарда VII, особенно досточтимый представитель британской короны. Герцогиня по происхождению была германская принцесса Маргарете Прусская, дочь нашего «Красного принца» времен войны 1870 г. Благодаря отцу одного моего друга, верховному лорду-судье Канады, я был введен в Ридо-холл. Я провел в доме этого английского гранд-сеньора и его супруги, которая была особенно любезна со мной как с немцем, немало прекрасных часов. Часто общался я и с ее очаровательной дочерью Патрицией, позднее ставшей леди Патрицией Рамсей. Довелось мне и играть в этом доме на скрипке. Со старым герцогом я виделся и позже, когда находился в Лондоне в качестве посла. Ему было тогда уже за восемьдесят, и он крайне любезно вспоминал некоторые даже мелкие эпизоды тех лет.
Оттавское общество, собиравшееся в губернаторском доме, состояло из семей правительственных чиновников, министров, судей, офицеров и задававших тон представителей делового мира. На приемы и торжественные церемонии в Ридо-холл приглашались все видные семьи страны.
В то время я, еще будучи молодым человеком, с удивлением сознавал, сколь искусным образом Англия умеет, хотя и предоставив своим доминионам полную независимость, тем не менее — причем только благодаря личности генерал-губернатора — сохранять во всем их тесную связь с метрополией. Начиная со времен знаменитого лорда Страткона[14] с его «Хадсон Бэй Кº»[15] и кончая сегодняшним днем, ряд влиятельных и наиболее преуспевающих канадских семей, новых и старых, связан с английской короной благодаря графскому или рыцарскому званию. Точно так же тесны и в иных областях деловые интересы канадцев с Англией, с другими доминионами. По этой причине в Оттаве в 1932 г. была провозглашена новая великая торговая хартия Британской империи. Разумеется, тесные деловые отношения существуют у Канады и с США, но она, как и прежде, твердо держится за Содружество.
Ни первая, ни вторая мировые войны не были в Канаде популярными. Тем не менее английская политика добилась того, что в обеих войнах канадцы без колебаний жертвовали жизнями своих сыновей за британскую метрополию. То же самое происходило и в других доминионах. Сохранение прочных связей внутри Содружества — важная функция английской королевской династии и одна из тайн британской имперской системы, которая, будучи органически выросшей и построенной на опыте многих поколений, в конечном счете представляет собой шедевр организации и искусства править.
Я часто рассказывал Адольфу Гитлеру об этих своих наблюдениях и о структуре Британской империи, а особенно о тех вещах, которые указывают на то мастерство, с каким британцы умеют добиваться слияния вокруг короны в гармоническом единстве укоренившегося в старинных аристократических родах принципа преемственности с олицетворяемым молодым дворянством принципом основательности и деловитости. Когда я обрисовывал фюреру эти особенности английской политической жизни, он всегда слушал с особенным интересом и, полагаю, при ином ходе событий все же перенял бы кое-что из присущих ей институтов. Однако возродилась ли бы когда-нибудь в Германии монархия, я не знаю. Во всяком случае в 1933–1934 гг. Адольф Гитлер не раз повторял мне: «Все говорит в пользу германской императорской династии».
Летом 1933 г. мы завтракали с Адольфом Гитлером наедине в «Кайзерхофе». Фюрер весьма подчеркнуто и с большой теплотой говорил о том, что хочет восстановить в Германии монархию Гогенцоллернов; он намекнул, что при этом думает о сыне принца Августа-Вильгельма, Уже во время торжественного акта в потсдамской Гарнизонной церкви[16] бросалось в глаза, что на предназначенной для кайзеровской семьи трибуне было оставлено свободным среднее кресло для кайзера. Это заметил и французский посол Франсуа-Понсэ (Francois Poncet. Als Botschafter in Berlin. Mainz, 1949. S. 107).
Начало первой мировой войны резко оборвало мое пребывание в Канаде. Мне было в этой стране безгранично хорошо, и я всегда оставался бы там, но я был немцем до глубины души. Никогда еще я не чувствовал это так сильно, как в июльские и августовские дни 1914 г. Меня словно магнитом тянуло на родину. Правда, когда Англия объявила войну Германии, мои друзья убеждали меня, что «калеку» с одной почкой на военную службу все равно не возьмут. Но у меня было такое чувство, что предстоящая война будет тяжелой и моей стране потребуется каждый мужчина. В тот же день я выехал из Оттавы через Монреаль в Нью-Йорк.
Это было 4 августа 1914 г. Я оставил в Канаде все свое имущество, своего тяжелобольного брата, пренебрег деловыми возможностями, которые как раз тогда открылись передо мной, покинул многих друзей и даже девушку, с которой хотел быть помолвленным. Я расстался со всем этим, чтобы отважиться на риск весьма чреватой опасностями поездки на родину, да при этом не зная, пригожусь ли я там, будучи негодным к военной службе.
Прибыв в Нью-Йорк, я узнал, что ни один корабль не возьмет на борт нас, немцев: англичане не пропускали суда с немцами в Европу. Мне не оставалось ничего иного, как попытаться сделать это любыми способами. И вот вместе с еще несколькими сотнями немецких соотечественников я 15 августа отплыл из Нью-Йорка на голландском пароходе «Потсдам», обслуживавшем роттердамскую линию.
Настроение на пароходе было веселым и патриотическим. Поступали победные известия. Один офицер генерального штаба регулярно делал доклады о положении на фронтах. Пели песни, строили планы — словом, вели себя так, будто мы уже дома. Правда, я этого оптимизма не разделял и считал, что англичане не пропустят запросто целый корабль с немецкими резервистами. Я обнаружил, что один мой друг, лейтенант-артиллерист из Меца, имевший швейцарский паспорт, служил на этом пароходе кочегаром, и с его помощью на всякий случай нашел для себя укромное место в угольном бункере.
При приближении к английскому побережью на корабле стало потише. Вскоре показался английский торпедный катер, и на борт поднялись матросы с примкнутыми к винтовкам штыками. Мы в своих каютах с напряжением ожидали, что же произойдет дальше, но пароход продолжал двигаться. Когда же мы заметили, что он изменил свой курс и направляется к английскому берегу, веселое настроение как рукой сняло. Немного погодя — это было уже к вечеру — мы бросили якорь близ Фалмута, у прекрасного берега Корнуолла. На следующий день на борт взошел офицер британского «Интеллидженс дипартмент» и через капитана-голландца объявил, что все немцы будут высажены на берег и интернированы.
Теперь каждый должен был выкручиваться в одиночку. Я прежде всего вышел на рекогносцировку на палубу и, как нарочно, наткнулся на этого офицера. У нас завязался разговор. Тогда я еще говорил по-английски довольно правильно, а он принадлежал к числу тех многочисленных англичан, которые испытывали определенную симпатию к иностранцу, говорящему на их языке. Слово за слово, и, когда я сказал, что еду из Канады, выяснилось, что кэптэн прежде был адъютантом генерал-губернатора герцога Коннаугутского и у него есть в Оттаве много знакомых, именно тех, с которыми я недавно расстался. Теперь мне было легче признаться: да, я немец, визы у меня нет, но мне надо во что бы то ни стало вернуться в Германию. О том, что я, несмотря на свою негодность к военной службе, хочу стать солдатом, я благоразумно умолчал, иначе он бы не решился помочь мне. А так мы договорились, что я могу остаться на борту; и он поставил в моих бумагах штамп: «Passed by Military Authorities»[17].
Но самое тяжкое испытание еще предстояло. Когда все мои немецкие друзья покинули пароход, было объявлено, что на берег следует высадить и всех остальных пассажиров — врачей и граждан нейтральных стран. Мне стало ясно: лишь только я окажусь в Фалмуте, оттуда по телеграфу запросят Канаду, где я известен как немец, и меня задержат. Еще в Нью-Йорке я слышал, что жадные до сенсаций канадские газеты, поддавшись психозу первых дней войны, стали распускать интригующие слухи о «бегстве шпиона Риббентропа». (Этот бессмысленный вымысел — что, собственно, мог уже тогда «выведать» немец в Канаде? — во время войны неоднократно повторялся в различных газетах с успокоительным примечанием, что я все-таки схвачен и интернирован в Кингстауне.)
Итак, если я хотел плыть на «Потсдаме» дальше, надо было действовать немедленно. Всех нас, оставшихся пассажиров, собрали в кают-компании под охраной известного своим дружественным отношением к немцам стюарда. Я сунул ему в руку несколько золотых монет, попросив разрешения отправиться в угольный бункер к моему другу. Стюард выбрал подходящий момент и доставил меня вниз, где мне удалось спрятаться в довольно малоприятном месте за горой угля. Здесь я и оставался, пока «Потсдам» не вошел в устье Шельды; я пробрался в свою каюту, чтобы быстренько умыться. Неожиданно для себя я нашел там свои вещи совершенно нетронутыми. Узнал я и о том, что в поисках меня, исчезнувшего пассажира, пароход был подвергнут обыску. Когда потом мы ехали поездом через всю Голландию, мне пришлось пережить еще одну, последнюю, неожиданность в этом богатом необычайными событиями возвращении на родину: появившийся в моей каюте стюард, тот самый, который отправил меня в угольный бункер, оказался немецким офицером и вернул мне мои золотые монеты.
Очутившись снова на немецкой земле, я испытал неописуемое счастье. Мое прибытие оказалось для родителей в Наумбурге величайшей неожиданностью. Отец как раз готовился принять командование над одной воинской частью. После кратковременного пребывания дома я добровольно поступил на военную службу в 12-й гусарский полк в Торгау. В этом полку во время войны 1870 г. воевал мой дед с материнской стороны. Сложный вопрос, возьмут ли меня в полк, решился неожиданно просто: мне удалось избежать столь пугавшего меня медицинского освидетельствования, и из канадца получился голубой гусар.
В первый же день моего рекрутского бытия я совершил непростительную ошибку: на вопрос моего строгого вахмистра, умею ли я ездить верхом, я, само собой разумеется, ответил утвердительно, ведь с юношеских лет я все-таки на лошади иногда сидел. Мое опрометчивое утверждение обернулось сущим позором: вахмистр тут же приказал мне показать свое умение на норовистом коне. Я падал с него так часто, что под конец и сам уверовал, что никогда в жизни не сидел в седле. Эти старые кавалерийские вахмистры хорошо знают, как обращаться с желторотыми юнцами-рекрутами, когда дело касается святой военной службы! Но потом я с этим грозным унтером хорошо поладил.
Через четыре недели после моего появления в Торгау состоялась первая отправка во фронтовой полк. Но меня еще не сочли достойным этого после такого кратковременного обучения. Ясное дело, считал я, пока меня как следует обучат, и войне конец! В этом самом полку я провоевал на Востоке, а потом на Западе с перерывами, вызванными несколькими ранениями и тяжелым заболеванием, до весны 1918 г. После моего последнего ранения летом 1917 г. я получил Железный крест I степени; сегодня эту награду носит мой старший сын — представитель четвертого поколения нашей семьи.
В оставшихся рукописных воспоминаниях моего мужа в этом месте говорится: «О пережитом во время войны я скажу особо». Сделать это ему не удалось.
Во время войны я служил в действующей армии и затем как ставший негодным к фронтовой службе офицер в апреле 1918 г. был направлен в Турцию адъютантом уполномоченного военного министерства. Там я узнал войну с другой стороны. Деятельность этого уполномоченного имела своей задачей установить, удастся ли вообще и каким именно образом в результате поставок вооружения и военной техники сделать Турцию боеспособной. Когда я прибыл в Константинополь, там уже существовали сильные течения, направленные на то, чтобы дистанцироваться от Центральных держав. За лето эти тенденции приняли столь определенные формы, что меня послали в Берлин для устного доклада военному министерству{3}.
В столице рейха царило странное состояние. Один из господ в центральном отделе военного министерства, к которому я явился, счел мое сообщение столь важным, что уже через несколько часов мне пришлось лично докладывать самому военному министру фон Штайну — бывшему начальнику и хорошему знакомому моего отца. Но принял он меня крайне немилостиво. Признать перед молодым лейтенантом ненадежность турецкого союзника военному министру никак не улыбалось; он прервал мой доклад и стал расспрашивать меня… о немецких школах в Турции! А потом довольно холодно — но с приветами отцу — позволил удалиться.
Тогда мне казалось, что в Берлине в отношении Турции и вообще Балкан ведется безответственная, «страусовая политика», ибо подобные же внушающие тревогу известия шли и из Болгарии. Когда я высказал одному своему знакомому из центрального отдела свои опасения на сей счет, тот очень серьезно ответил мне: «У военного министерства заботы совсем другие». В Берлине скрывалось тогда примерно двадцать тысяч дезертиров с Западного фронта.
По внутриполитическим причинам бороться с ними и хватать их не решались. Мне стало просто не по себе: я увидел в этом больше, чем в чем-либо ином, первые признаки грядущего поражения. Но чем мог помочь тут я, молодой лейтенант? У меня было тогда горячее желание что-то сделать, дабы отвратить грозящую опасность. Я был глубоко разочарован тем, что мне не удалось получить доступ в другие влиятельные учреждения, чтобы обрисовать там истинное положение с нашими союзниками. Я казался сам себе обязанным выполнить чрезвычайно важную миссию, но вместе с тем и беспомощным, а потому проклинал свою судьбу, не позволяющую мне сделать что-то имеющее решающее значение.
Только позже, уже во время второй мировой войны, мне стало ясно, перед каким безнадежным начинанием я тогда стоял и как трудно, даже будучи министром иностранных дел, в критических фазах оказать влияние, чтобы повернуть ход событий. Если фурия войны уже начала бушевать, решающим фактором для обеих сторон становится только одно — тотальная победа.
Когда затем в ноябре 1918 г. германское поражение стало явью и пришла весть, что кайзер покинул страну, для молодого офицера это было равнозначно крушению мира. Я и сегодня вижу эту картину: во время обеда моему начальнику майору Майеру приносят телеграмму, он читает ее, бледнеет и молча протягивает мне: «14 пунктов Вильсона[18], перемирие, кайзер — в Голландии, революция». Первая мировая война проиграна.
После интернирования в азиатской части Турции, ночной переправы через Босфор, чтобы не дать документам военного министерства попасть в руки врага (при этом незабываемую помощь мне оказали мои шведские друзья), после попытки пробраться в Германию через Россию, после уличных боев в Одессе и обратного пути в Константинополь мне наконец посчастливилось вернуться на родину через Италию.
Недолго побыв в родительском доме, я доложил о своем прибытии в военное министерство; меня прикомандировали к генералу фон Вризбергу для подготовки мирной конференции.
Берлин после революции! Город являл собой картину самых резких противоречий. Старики спорили между собой, спекулянты процветали, а молодежь стремилась в вихре удовольствий позабыть о своей четырехлетней героической, но, по всей видимости, бесцельной борьбе во имя Германии. Мы, офицеры, воспринимали как особенный позор замену погон синими нарукавными повязками. Среди политиков пышным цветом расцвели раздробленность и отсутствие всякого единства — это, по-видимому, неистребимое, специфически немецкое наследственное зло. В то время я познакомился с людьми из многих политических лагерей и получил особенно яркое представление о тех чудовищных трудностях, которые противодействовали консолидации нашей молодой республики. Тогда у нас появилось множество евреев, которые с огромной активностью и не всегда в приятной форме действовали во многих областях жизни, в том числе политической, экономической и культурной. Но справедливости ради следует сказать, что и в эти времена я знавал много еврейских семей, которые мыслили точно так же, как и мои строго националистически настроенные друзья, да и я сам, и страдали от поражения точно так же, как все мы.
Того, что все усилия так называемой Комиссии по заключению мирного договора, которая должна была готовить предстоящую мирную конференцию с немецкой стороны и к которой я был прикомандирован, окажутся бесплодными, весной 1919 г. еще не предчувствовал никто из нас. Однажды мне было приказано явиться к генералу Секту[19], которого я знал еще по Константинополю, и отправиться вместе с ним в Версаль. Но до этого дело не дошло. Коеда мы в Берлине получили текст мирного договора, я прочел его за одну ночь и отшвырнул в святом убеждении, что в Германии не найдется такого правительства, которое подписало бы нечто подобное. Министр иностранных дел граф фон Брокдорф-Ранцау подал в отставку, и все-таки этот мирный договор был подписан.
Если до тех пор я еще сомневался, не остаться ли мне офицером на действительной службе, то теперь вопрос этот был решен. Я вышел в отставку и снова стал торговцем.
Решение уйти в хозяйственную жизнь я принял легко, поскольку за время своего пребывания в англоязычных странах приобрел основательные знания в коммерции. И все-таки поначалу я столкнулся с гораздо большими трудностями, чем ожидал. В Германии от отставного гусарского обер-лейтенанта в коммерческой области явно ничего путного не ожидали, а к американскому опыту деловой жизни относились тогда не менее недоверчиво.
Несмотря на это, я уже в начале лета 1919 г. нашел себе подходящее поле деятельности в берлинском филиале одной старой бременской фирмы, занимавшейся импортом хлопка. Трудности, с которыми мы встретились поначалу, не только не испугали меня, но и, наоборот, укрепили мое намерение. И действительно, вскоре я уже добился того, что владельцы фирмы предоставили мне широкие полномочия, а после того как мне удалось осуществить несколько удачных сделок, я приобрел еще большее доверие хозяев, которые относились ко мне с поистине ганзейской купеческой широтой.
Это имело для меня особое значение, ибо мое канадское имущество пропало, а отец в ту пору начинавшейся инфляции из-за крупного долга за лечение моего больного брата в Швейцарии попал в трудное финансовое положение. Я сумел ему помочь и даже спасти его наумбургский дом. Однако на это ушли все мои первые заработки. Но та трогательная любовь, с какой мой отец всегда помнил об этом, служила мне самой большой наградой.
Еще в 1919 г. произошло важное событие, которому суждено было сыграть определяющую роль во всей моей жизни. Находясь на курорте Бад-Хомбург, я на теннисном турнире познакомился с Аннелиз Хенкель, моей будущей женой. Мы поженились в следующем году — 5 июля 1920 г. Она подарила мне больше двадцати пяти лет безмерного счастья и нашу «пятерку» — троих сыновей и двух дочерей. Суждено ли кому-либо пережить столько любви, радости и глубокой преданности друг другу, даже и в горе, чем довелось нам вдвоем? Разве может смертный требовать от судьбы большего блага, чем это?
В конце апреля 1945 г. моя жена хотела прилететь ко мне в Берлин, и только категорический запрет фюрера помешал этому. В июле 1945 г. мы могли бы отпраздновать нашу серебряную свадьбу; в это время я находился в американской тюрьме в Мондорфе и не имел никаких вестей ни о жене, ни о детях.
С деловой точки зрения передо мной в 1920 г. возник выбор между Бременом и Берлином. Фирма моего тестя Хенкеля предложила мне стать вместо ее умершего представителя совладельцем своего берлинского представительства. Я выбрал Берлин, одновременно решив начать собственное импортно-экспортное дело с использованием моих уже существовавших тогда связей в различных странах Европы, прежде всего в Англии и Франции. Мне удалось всего за несколько лет осуществить свой план и добиться немалого успеха. В середине 20-х годов моя импортно-экспортная фирма стала одной из крупнейших в своей области.
Мой муж еще в 1924 г. отказался от представительства фирмы Хенкель и посвятил себя исключительно созданной им самим и принадлежащей лично ему фирме.
В конечном счете мои зарубежные связи в Англии и Франции привели меня в политику. Еще в годы первой мировой войны я неоднократно писал статьи по экономическим, а также политическим вопросам для тогдашней «Фоссише цайтунг». Со времен Версальского договора я поставил себе целью делать на своем месте все ради идеи пересмотра этого диктата. За годы своей коммерческой деятельности я не раз имел случай обрисовать многим влиятельным лицам, в первую очередь в Лондоне и Париже, всю бессмысленность проводимого там политического курса в отношении Германии и его возможные последствия. Совершая свои деловые поездки в столицы западных держав, я не упускал ни одной оказии для подобных бесед, при этом познакомился со многими людьми не только из хозяйственных кругов, но и из сферы политики, прессы и культуры этих стран. В нашем Берлинском торговом доме часто бывали члены дипломатического корпуса и многие прибывавшие в Берлин иностранные деловые друзья. Общение с ними в сфере профессиональной деятельности я зачастую использовал и для того, чтобы беседовать с иностранцами о положении Германии, о неотложной необходимости прекращения выплаты репараций и изменения определенных статей Версальского договора. При этом я имел возможность говорить свободнее, чем могли позволить себе официальные лица, и пользовался такой привилегией где только мог. Но в большинстве случаев я при всей любезности моих собеседников встречал у них мало понимания. Правда, мне иногда удавалось косвенно содействовать тому, чтобы то или иное германское пожелание было скорее услышано по ту сторону границы.
Однако действительное понимание германских забот было доступно лишь узкому кругу лиц. Они были слишком сильно связаны с той системой, которая именовалась «Версалем» и «Лигой Наций» и была столь удобна для победителей. Мне уже тогда стало ясно, сколь бесконечно трудно государству, не обладающему силой и не имеющему друзей, добиться ревизии договора, продиктованного ему победителями. Даже в экономическом секторе, по вопросу об уплате репараций, державы-победительницы шли на уступки только тогда, когда дальнейшее упорствование в прежних требованиях означало бы явную катастрофу{4}.
С 1929 г. германская экономика, а вместе с ней и немецкая внутренняя политика неудержимо шли к кризису. Гайки репарационных требований были закручены слишком сильно. После нездорового экономического подъема 1928 г. на основе займов все вдруг резко пошло на спад: германский экспорт больше уже не мог покрывать импорт, золотой запас Рейхсбанка стремительно сокращался, деловая жизнь находилась в состоянии застоя, производство падало, массовые увольнения на предприятиях, миллионы безработных, бегство от налогов и утечка капиталов за границу — таковы были симптомы все отчетливее наступавшего начиная с 1930 г. экономического кризиса.
Зимой 1930/31 г. стало ясно, что Германия окажется во власти коммунизма. Было очевидно, что ни буржуазные партии, ни обе церкви (католическая и протестантская. — Перев.) не в состоянии надолго воспрепятствовать этому. Единственным шансом остановить коммунистов был, по моему убеждению, национал-социализм. Я был тогда близок к Немецкой народной партии и с ужасом наблюдал упадок буржуазных партий.
Моим иностранным друзьям, спрашивавшим меня в то время о национал-социализме, я неизменно отвечал: «Дайте шанс Брюшину[20], и Гитлер к власти не придет! Не дадите — к рулю власти придет он или коммунисты!» Но шанса Веймарской республике дано не было, и в конечном счете Гитлер победил коммунистов. Можно не сомневаться, что победа эта не являлась легкой.
Как коммерсант, я, несмотря на свои политические интересы, намерения активно участвовать в политике не имел. Но когда я в 1931–1932 гг. увидел, что Германия приближается к пропасти, то приложил все свои усилия, дабы помочь образованию национальной коалиции буржуазных партий и национал-социалистов.