РАЗРЫВ С РОССИЕЙ{32}

Осенью 1939 г. советское правительство перешло к оккупации Прибалтийских государств. Именно в тот момент, когда я во второй раз прибыл в Москву, я видел, как прибалтийские министры с побледневшими лицами покидали Кремль. Незадолго до того Сталин сообщил им, что его войска вступят в их страны.

В день подписания нашего договора о границе и дружбе Советский Союз заключил с Эстонией, затем 5 октября 1939 г. — с Латвией, а 10 октября — с Литвой договоры о военной взаимопомощи. СССР оговорил для себя право создавать в этих странах базы для военно-морского флота и береговой артиллерии, а также размещать на их территории аэродромы для своей военной авиации и, наконец, содержать гарнизоны своих сухопутных войск и военно-воздушных сил.

Несколько недель спустя Россия в результате зимней войны с Финляндией осуществила новые территориальные приобретения. Во время этой войны симпатии очень многих немцев, в том числе и Гитлера, были на стороне финнов. По-человечески это было понятно. Я тоже, помня о нашем братстве по оружию в первой мировой войне, сочувствовал финнам в их борьбе. Но все-таки я старался, чтобы из этого спонтанного чувства, учитывая наши отношения с Советским Союзом, не возникли многие трудности для германской внешней политики.

В середине июня 1940 г. вся Литва, в том числе и ее входившая в сферу германских интересов часть, была без всякого предварительного уведомления имперского правительства занята Советским Союзом. Вскоре то же самое произошло и с Латвией и Эстонией. И наконец, 3, 5 и 6 августа 1940 г. Эстония, Латвия и Литва решением Верховного Совета СССР были включены в состав Советского Союза в качестве союзных республик. Экономические соглашения Германии с этими государствами, которые, согласно итогам московских переговоров, не должны были понести никакого ущерба, были советским правительством ликвидированы в одностороннем порядке.

К концу французской кампании, 23 июня 1940 г., в Берлин поступила телеграмма нашего посла в Москве: Советский Союз намерен в ближайшие дни оккупировать румынскую провинцию Бессарабию, а нас собирается только известить о том. Одновременно до фюрера дошел вопль румынского кораля о помощи: тот просил у него совета в связи с предъявленным ему русскими ультиматумом. Адольф Гитлер был тогда поражен быстрым русским наступлением без предварительной консультации с нами. Но, выполняя принятые нами в Москве обязательства, он порекомендовал румынскому королю не сопротивляться оккупации. Румынское правительство согласилось на требование Советского Союза, попросив лишь дать ему достаточный срок для эвакуации этой большой области. Тогда Советский Союз предъявил новый ультиматум и, не дожидаясь срока его истечения, начал захват Буковины и прилегающей к ней на Дунае Бессарабии. То, что при этом подлежала оккупации преимущественно населенная немцами Северная Буковина, исконная земля австрийской короны, особенно ошеломило Гитлера. Он воспринял этот шаг Сталина как признак русского натиска на Запад.

Ранней осенью 1940 г. фюрер получил сообщение об усиливающейся концентрации советско-русских войск вдоль границы Восточной Пруссии, в Польше и в Бессарабии. Согласно этому сообщению, только перед Восточной Пруссией были сосредоточены 22 советские дивизии, затем крупные группировки войск в восточной части Польши, а также 30 русских корпусов в Бессарабии. После окончания французской кампании Гитлер в первый раз сообщил мне о таких симптомах необычного развертывания вооруженных сил против все еще дружественного государства. Я старался успокоить фюрера. Больше он к этому вопросу не возвращался и лишь сказал, чтобы я бдительно следил за такими вещами.

В конце августа 1940 г. меня посетил генерал-фельдмаршал Кейтель для разговора по русскому вопросу. Фюрер говорил с ним о возможной угрозе со стороны Советского Союза. Я пообещал Кейтелю, который имел насчет конфликта с Россией опасения военного характера, что предприму у фюрера все возможное, дабы сохранить с нашей стороны хорошие отношения с Россией.

Некоторое время спустя я опять имел беседу по русскому вопросу с Адольфом Гитлером, она состоялась в новом, специально построенном для фюрера корпусе [Коричневого дома] в Мюнхене. Он был очень возбужден. Поступили новые сведения о передвижениях войск на русской стороне. Фюрер упомянул также сообщения о русских намерениях на Балканах. Одновременно у него имелись и донесения об усилившейся деятельности коммунистических агентов на германских предприятиях. Он впервые очень резко высказался насчет предполагаемого им намерения Советского Союза. Он взвешивал и такую возможность, что Сталин вообще заключил пакт с нами исходя из предположения о длительной войне на Западе, чтобы продиктовать нам сначала экономические, а затем и политические условия.

По моему мнению, Адольф Гитлер находился тогда уже долгое время под влиянием определенных кругов, также и внутри партии, утверждавших, что последствиями русско-германского пакта о дружбе могут быть только ущерб и опасность для Германии. Определенное антирусское влияние оказывали на него и военные, которые в связи с финской войной считали, что мы по военно-стратегическим причинам не имели права жертвовать Финляндией. Гитлер привык почти демонстративно говорить в своем кругу о «храбрых финнах». Поскольку Советы в вопросе о Финляндии использовали свое право, позиция фюрера являлась во внешнеполитическом отношении явно неудобной. С другой стороны, Россия в своем давлении на Румынию, вне всякого сомнения, выходила за рамки своего права.

Крупная концентрация советских войск в Бессарабии вызвала у Адольфа Гитлера серьезные опасения и с точки зрения дальнейшего ведения войны против Англии: мы ни при каких обстоятельствах не могли отказаться от жизненно важной для нас румынской нефти. Продвинься здесь Россия дальше, и мы оказались бы в дальнейшем ведении войны зависящими от доброй ноли Сталина.

Такие перспективы, естественно, должны были пробуждать у Гитлера недоверие к русской политике. Во время одной нашей беседы в Мюнхене он высказал мне, что со своей стороны обдумывает военные меры, ибо не хочет быть застигнутым Востоком врасплох.

Я со всей серьезностью заявлял тогда фюреру, что, по моему убеждению, ожидать нападения со стороны Сталина нельзя. Я предостерегал фюрера от каких-либо превентивных действий против России. Я вспоминал слова Бисмарка о превентивной войне, при которой «Господь Бог не дает заглядывать в чужие карты». Фюрер вновь высказал подозрение насчет возможности еврейского влияния на Сталина в Москве и, несмотря на все мои возражения, выражал решимость принять хотя бы военные меры предосторожности. Он был явно озабочен и очень взвинчен. В ответ на его категорическое желание мне пришлось пообещать ему ничего никому не говорить об этом.

В последующем я сосредоточил все свои усилия и силы на прояснении и интенсификации наших отношений с Россией. Прежде всего я хотел устроить встречу Сталина и Гитлера. План сорвался, потому что Сталин, как думал фюрер, не мог выехать из России, а Гитлер — из Германии. Поэтому я написал Сталину подробное письмо, в котором обрисовал общее положение — так, как мы воспринимали его после окончания французского похода, — и пригласил министра иностранных дел Молотова в Берлин.

В этом письме моего мужа Сталину от 13 октября 1940 г., в частности, говорилось[140]:

«Более года назад по Вашему и фюрера желанию отношение Германии к Советской России было пересмотрено и поставлено на новую базу. Думаю, что решение о достижении взаимопонимания между обеими нашими странами, которое возникло в результате осознания того, что жизненные пространства наших народов хотя и соприкасаются, но не должны взаимопересекаться, и которое Привело затем к разграничению сфер обоюдных интересов и к германо-советским пактам о ненападении и дружбе, оказалось для обеих стран полезным. Последовательное дальнейшее проведение этой политики добрососедства и еще большее углубление политического и экономического сотрудничества принесет в будущем еще более благодатные результаты для обоих великих народов — таково мое убеждение. Во всяком случае Германия к этому готова и полна решимости пойти на то.

При такой поставленной цели, как мне кажется, особое значение приобретает непосредственный контакт между ответственными лицами обеих стран…[141] Подводя итог, хотел бы сказать, что, на взгляд фюрера, историческая задача четырех держав — Советского Союза, Италии, Японии и Германии — урегулировать свою политику на длительную перспективу и разграничением их интересов в соответствии с эпохальными масштабами направить будущее развитие своих народов по правильным путям.

Дабы разъяснить и в конкретной форме обсудить такие решающие для будущего наших народов вопросы, мы приветствовали бы, если бы господин Молотов пожелал в ближайшее время посетить Берлин. Смею от имени имперского правительства передать самое сердечное приглашение. После моего двукратного визита в Москву видеть однажды господина Молотова в Берлине было бы для меня лично особенной радостью. Его визит дал бы фюреру возможность лично изложить господину Молотову свои мысли о будущем формировании отношений между нашими обеими странами.

По возвращении господин Молотов сможет наиболее полным образом доложить Вам о целях и намерениях фюрера. Если при этом, как я полагаю, возникнет возможность дальнейшего расширения совместной политики в духе моих вышеприведенных высказываний — для меня будет радостью затем вновь посетить Москву, чтобы продолжить обмен мнениями с Вами, глубокоуважаемый господин Сталин, и совместно побеседовать — возможно, вместе с представителями Японии и Италии — об основах нашей политики, что могло бы возыметь для всех нас лишь практическую пользу»{33}.


В коротком ответе Сталина сделанное Молотову предложение принималось. От этого визита я ждал очень многого. У меня было намерение предложить советскому министру иностранных дел вступление России в заключенный тем временем Пакт трех держав, чтобы таким образом укрепить и углубить несколько поколебленные германо-русские отношения доверия. К сожалению, получилось по-другому.

Визит Молотова в Берлин не стоял под счастливой звездой, как я того желал. Молотов весьма энергично потребовал свободу рук для советского правительства в Финляндии. Гитлер же перед беседой не обрисовал мне подробнее свою позицию в финляндском вопросе. В этом вопросе Молотов опирался на свое право (по секретному дополнительному протоколу]. Но фюрер не хотел отдавать Финляндию; при этом он, вероятно, считал, что не может отказаться от финского никеля. Дело дошло до весьма упорных дискуссий, в заключение которых Гитлер просил Молотова в этом вопросе пойти ему навстречу.

Мой муж пытался преодолеть возникшие трудности следующими ссылками (см. служебные записи бесед фюрера с председателем Совета Народных Комиссаров Молотовым в Берлине 13 ноября 1940 г.[142]):

«Имперский министр иностранных дел, обобщая, указывает на то, что

во-первых, фюрер заявил, что Финляндия останется в сфере интересов России, а Германия туда никаких войск посылать не будет;

во-вторых, Германия не имеет ничего общего с демонстративными действиями против России, а употребит все свое влияние в противоположном направлении и,

в-третьих, решающее значение эпохального характера имеет сотрудничество между обеими странами, которое в прошлом уже приносило большие выгоды России, а в будущем даст ей такие, по сравнению с которыми обсуждаемые сегодня вопросы покажутся совершенно незначительными. Собственно говоря, нет никаких причин вообще делать из финского вопроса какую-то проблему. Пожалуй, речь здесь вдет просто о каком-то недоразумении. В остальном же Россия своим миром с Финляндией добилась осуществления всех своих стратегических желаний. Демонстрации в побежденной стране не являются чем-то совершенно ненормальным, и если, скажем, проход германских войск якобы вызывает у финского населения определенную реакцию, то она исчезнет вместе с окончанием этой акции. Если смотреть на вещи реально, никаких расхождений между Германией и Россией не имеется».

Молотов больше не настаивал, а перешел к вопросу о Балканах, выразив русское недовольство гарантией, данной Германией Румынии. Молотов спросил, не направлена ли она против России. Ответ Гитлера был таков: поскольку Советский Союз никогда намерения напасть на Румынию не имел, эта гарантия тоже никогда не была направлена против него. (После Венского арбитража и нашей данной Румынии гарантии я послал в Москву длинную телеграмму, в которой объяснил необходимость этих действий для предотвращения венгеро-румынской войны и решительно подчеркнул, что эта гарантия по всему положению для никоим образом не затрагивает германо-советских дружеских отношений.)

Молотов поставил вопрос, согласны ли мы с тем, чтобы Россия дала такую же гарантию Болгарии. На вопрос Гитлера, а просила ли Болгария такую гарантию, как это имело место в нашем случае со стороны Румынии, Молотов ответил уклончиво. Гитлер же не захотел связывать себя согласием и заявил, что сначала должен обсудить болгарский вопрос со своим союзником Муссолини. Таким образом, беседа пошла по не очень-то удовлетворяющему пути и закончилась без всяких решений. От этих бесед с Молотовым у Гитлера окончательно сложилось впечатление о серьезном русском стремлении на Запад.

Несмотря на такой ход наших бесед с Молотовым, я все же добился, что советско-русский министр иностранных дел смог снова повести переговоры об эвентуальном вступлении России в Пакт трех держав. Адольф Гитлер был согласен со мной, что в такой взаимосвязи он готов рассмотреть возможные русские требования. В тот же день состоялся ужин в советском посольстве. Он был прерван первым серьезным налетом английской авиации на Берлин, и я воспользовался этим, чтобы пригласить Молотова в мое бомбоубежище на Вильгельмштрассе, где мы просидели вместе довольно долго. Но и эта беседа оказалась не очень-то плодотворной, так как русский министр иностранных дел был беседой с фюрером не удовлетворен. То, что Молотов в ходе наших переговоров бросил реплику насчет русской заинтересованности в выходе из Балтийского моря в Северное, лишь подчеркнуло ощущавшееся Гитлером русское стремление на Запад.

Официальная запись заключительной беседы имперского министра иностранных дел фон Риббентропа с председателем Совета Народных Комиссаров В. М. Молотовым в Берлине 13 ноября 1940 г. воспроизведена в кн.: A. Seidl. Op. cit. S. 278. ff.

О высказанной Молотову концепции хода развития в будущем в предшествующей записи от 12 ноября 1940 г. говорится следующее[143]:

«По причине той позиции, которую Россия, Германия, Италия и Япония занимают в мире, ударная сила их территориальной экспансии нормальным образом, при проведении умной политики, должна была бы быть нацелена в южном направлении. Япония уже пошла по пути на Юг и делала бы это веками, дабы консолидировать приобретенное на Юге пространство. Германия определила бы сферы своих интересов вместе с Россией и после установления нового порядка в Западной Европе тоже предприняла свою территориальную экспансию в южном направлении, т. е. в Центральной Африке, в районе бывших германских колоний. Экспансия Италии равным образом будет направлена на Юг, на африканскую часть Средиземного моря, т. е. на Северную и Восточную Африку. Он, имперский министр иностранных дел, задает себе вопрос, не найдет ли Россия, если подходить к этому с эпохальной точки зрения, свой естественный и столь важный для нее выход в Мировой океан тоже в южном направлении».

Молотов в детальное рассмотрение этой идеи входить не стал, но в своем ответе упомянул вопросы, касающиеся Турции, Болгарии, Румынии и Финляндии.

В итоге Молотов пообещал мне поговорить о русском вступлении в Пакт трех держав со Сталиным. Одновременно я дал Молотову согласие еще раз обсудить с фюрером весь комплекс германо-русских отношений, чтобы найти выход из сложившихся трудностей.

Так как Молотов уже на следующий день должен был возвращаться, никакой возможности продолжить беседы не имелось. Визит закончился охлаждением отношений, и Адольф Гитлер своих соображений мне больше не высказывал. Его сдержанность в русском вопросе бросалась в глаза. Кое-какие признаки говорили за то, что к этому делу приложили свою руку те влиятельные силы, которые стремились к принятию решения против России.

После отъезда Молотова переговоры о проекте присоединения Советского Союза к Пакту трех держав были возобновлены по дипломатическим каналам через германское посольство в Москве. Советское правительство дало нам понять, что такую возможность оно полностью исключать не хочет, но выдвинуло кроме требования свободы рук в Финляндии также и требование примата, т. е. гарантий с определенными военными правами, в Болгарии и пожелало, кроме того, создания своих военных баз на турецких проливах [Босфор и Дарданеллы].

Об этих русских желаниях и условиях у меня в декабре 1940 г. состоялся подробный обмен мнениями с Адольфом Гитлером. Я самым настойчивым образом рекомендовал ему пойти навстречу Советскому Союзу и на согласие с ним примерно на требуемой Сталиным основе. Балканские вопросы должны быть выяснены (также и с Италией). Надо предпринять попытку сделать из Пакта трех держав пакт четырех с участием России. Если нам это удастся, мы приобретем благоприятную позицию: при такой расстановке сил США остались бы нейтральными, а Англия оказалась бы изолированной и испытывающей угрозу на Ближнем Востоке. Благодаря такой сильной системе союзов — во всяком случае не без нее — можно было бы еще добиться быстрого окончания войны с Англией дипломатическим путем. Новое предложение мира Англии, для которого мы тогда получили бы свободу рук, было бы в таком случае более перспективным, чем после Дюнкерка. Однако для этого надо пойти на жертвы в пользу России.

После этого обмена мнениями мне казалось, что Гитлер стал в финском вопросе, пожалуй, более уступчивым, чем прежде. Но русское требование насчет Болгарии он считал (из-за позиции царя Бориса, который никогда на это не пойдет) невыполнимым. Адольф Гитлер заявил, что установление советского военного влияния на Болгарию означало бы автоматическое установление русского влияния на Балканы в целом, а особенно на Румынию с ее нефтяными областями. Создание русских военных баз на Дарданеллах он считал невозможным, потому что Муссолини вряд ли согласится на это. Но тогда в ответ на мои настойчивые представления он еще абсолютно отрицательной позиции не занял. Более того, в заключение нашей долгой беседы, проходившей в бомбоубежище Имперской канцелярии, он сказал насчет компромисса с русскими обнадеживающие слова: «Риббентроп, мы уже многое сделали сообща; вероятно, мы справимся и с этим делом».

Я постарался прозондировать итальянцев насчет морских проливов — как и предполагалось, здесь можно было констатировать совершенно отрицательную позицию. Относительно Болгарии фюрер, вне всякого сомнения, был прав. Царь Борис был для идеи «русской гарантии» совершенно недоступен, как я в этом убедился в связи с визитом в Болгарию. Таким образом, дело затягивалось и вперед не двигалось. Граф Шуленбург неоднократно сообщал из Москвы, что без решающих уступок заключения пакта четырех не добиться.

В течение зимы и весны 1941 г. при всех моих докладах по русскому вопросу Адольф Гитлер постоянно занимал все более отрицательную позицию. Сильно сбивали его с толку и весьма настойчивые требования Москвы в вопросах торговли, и мне стоило большого труда и даже потребовало многих споров, чтобы в январе 1941 г. довести дело до подписания германо-советского торгового договора. Другая сторона сильно настраивала фюрера против этого договора. У меня уже тогда было такое чувство, что в своей русской политике я одинок.

В эти месяцы я все чаше указывал фюреру на политику Бисмарка в отношении России и не упускал ни одной попытки, чтобы все-таки добиться окончательного германо-русского союза. Думаю, что, несмотря на все, мне все же удалось бы сделать это, если бы между Россией и Германией не существовало противоречия в мировоззрении, при наличии которого никакой внешней политики вести было нельзя. Прежде всего из-за идеологических взглядов, а также русской политической позиции, военных приготовлений и требований Москвы у Адольфа Гитлера все больше вырисовывалась картина чудовищной коммунистической опасности для Германии. Мои аргументы против этого действовали все меньше и меньше.

Вызывали беспокойство у Гитлера, кроме того, и сообщения об англо-советских беседах, о визите в Москву сэра Стаффорда Криппса[144] и его переговорах в Кремле. Информация об англо-русских отношениях предвещала нам нерадостный ход событий.

Тем не менее я не верю, что Гитлер уже тогда окончательно решил выступить против Советского Союза. Утверждения маршала Антонеску, что во время его визитов в Германию фюрер зимой и весной 1941 г. уже пришел к намерению напасть на Россию, в любом случае неверны. Я присутствовал на этих переговорах и ничего подобного не слышал. Протоколы бесед, вероятно, сохранились и находятся сейчас в руках союзников. Хотя фюрер и говорил тогда о мерах предосторожности, о намерении нападения он не сказал ни слова. Только во время третьего визита Антонеску, в июне 1941 г., он заговорил о предстоящем выступлении.

Так как по военным вопросам меня никогда не информировали, о различных касающихся Советского Союза военных приказах я узнал только на Нюрнбергском процессе. О существовании твердого намерения напасть на Россию я впервые узнал только после югославской камлании, начавшейся б апреля 1941 г.[145]

Я находился в Вене, когда мне позвонил фюрер и попросил срочно прибыть в его специальный поезд, стоявший где-то поблизости. Там он открыл мне, что принял окончательное решение о нападении на Советский Союз. По его словам, все имеющиеся у него военные донесения говорят о том, что Советский Союз предпринимает крупные приготовления на всем фронте от Балтийского моря до Черного. Он, мол, не хочет подвергнуться внезапности, раз уже осознал грозящую опасность. Пакт, который Москва заключила с сербским путчистским правительством Симовича, — это ярко выраженный афронт Германии и явный отход от германо-советского договора о дружбе. Во время этой беседы я порекомендовал фюреру принять посла графа Шуленбурга, что и было сделано 28 апреля в Вене. Сам я желал во что бы то ни стало дипломатического выяснения вопросов с Москвой. Но Гитлер теперь отклонял любой подобный шаг и запретил мне говорить с кем-либо об этом деле: все дипломаты, вместе взятые, не смогут изменить ставшей ему известной русской позиции, но они могут лишить его при нападении важнейшего тактического момента внезапности. Фюрер просил меня занять для внешнего мира более четкую позицию в его духе. Он сказал, что однажды Запад поймет, почему он отклонил советские требования и выступил против Востока.

* * *

Политические соображения, которые привели Адольфа Гитлера к решению напасть на Советский Союз, были, по его тогдашним словам и адресованным мне позднее высказываниям, таковы.

Как известно, Гитлер еще примерно с 1938 г. был убежден в том, что Англия и Америка вступят в войну против нас, как только достаточно вооружатся. Он боялся, что обе державы заключат союз с Россией и тогда Германия однажды подвергнется нападению одновременно и с Востока, и с Запада, как это уже произошло в 1914 г. В течение 1941 г. эти опасения снова овладели им, он считал возможным, что Россия на основе своих возобновленных переговоров с Англией нападет на нас одновременно с англо-американским наступлением. Одновременное использование общего потенциала Америки и России казалось ему ужасной опасностью для Германии. Большую тревогу у фюрера вызывала и возможность в дальнейшем ходе войны оказаться зажатым в восточно-западные клещи, быть втянутым в пожирающую и людей, и технику гигантскую войну на два фронта. Он надеялся обеспечить себе возможность свободно дышать на Востоке вплоть до того момента, пока не вступит в действие англо-американский потенциал на Западе.

Таково было важнейшее соображение Адольфа Гитлера, которое он разъяснил мне после начала русской войны в 1941 г. Он решился на нападение в надежде в течение нескольких месяцев устранить Советский Союз. Ошибка его в оценке потенциала России и помощи Америки стала роковой. Вполне уверен он и сам не был, ибо категорически сказал мне тогда: «Мы не знаем, какая сила стоит за теми дверями, которые мы собираемся распахнуть на Востоке».

Зимой 1940/41 г. вся Европа, за исключением Испании, которая на наши предложения ответила отказом[146], а также немногих нейтральных государств, таких, как Швейцария и Швеция, полностью находилась под влиянием стран оси. Англия, несмотря на свое поражение на континенте, как и прежде, идти на мир не желала. Единственным театром военных действий, на котором Англия боролась в 1941 г., была Северная Африка, причем и там с переменным успехом как ввиду ненадежных коммуникаций, так и потому, что Италия оказалась весьма слабым нашим союзником.

Япония, хотя и была к началу войны с Россией нашим союзником по оборонительному Союзу трех держав, никоим образом надежным союзником не являлась. Все поступавшие оттуда известия говорили о том, что влиятельные японские круги стремились Пакт трех держав выхолостить и изыскивали различные возможности для того, чтобы превратить функционирование или нефункционирование этого пакта в объект торга с США. За нашей спиной в апреле 1941 г. японский министр иностранных дел Мацуока[147] заключил с Россией пакт о ненападении.

Решающим для Адольфа Гитлера являлся в конечном счете тот факт, что позиция США, которые еще до войны политически были против Германии, тем временем стала ярко выражение враждебной. Хотя Гитлер с начала войны по моей просьбе строжайше запретил любые нападки нашей прессы на США, никакого действия на ведущуюся там антигерманскую травлю это не оказало. Не была достигнута и главная цель Пакта трех держав: ссылкой на опасность войны на два фронта в случае вмешательства США в Европе подкрепить позиции американских изоляционистов. Фюрер вместе со мной был убежден в том, что, если Англия не заключит мира, мы должны считать, что рано или поздно США против нас в войну вступят. Любой случайный или преднамеренный инцидент типа потопления «Лузитании» в первой мировой войне при столь лихорадочно обрабатываемом общественном мнении мог не сегодня-завтра привести США в состояние войны.

В этом случае — таково было неоднократно выраженное мнение Адольфа Гитлера — при ставшей в 1940–1941 гг. явной русской позиции дело могло прийти к тому, что Германия только с весьма слабой Италией и, по всей вероятности, даже стоящей в стороне Японией, с распыленными по всей Европе силами вынуждена была бы одна выдержать невероятный натиск трех сильнейших великих держав — Англии, США и России. Нет никакого сомнения в том, что именно тревога Адольфа Гитлера по поводу такой возможности и привела его к решению напасть на Россию. Конечно, значительную роль сыграло при этом уже упомянутое представление о тесной антигерманской связи еврейства Востока и Запада. Какие бы убедительные аргументы я ни приводил Гитлеру, они не могли поколебать его убеждения в этом вопросе.

Повторяю: для предотвращения опасности нападения на Германию с двух сторон Гитлер видел один-единственный выход: разделаться с Советским Союзом. Он напал на Россию прежде всего для того, чтобы самому не оказаться зажатым одновременно с Запада и Востока, как это все же случилось потом. В совместном нападении трех великих держав Адольф Гитлер видел проигрыш войны{34}.

До визита Молотова в Берлин Гитлер, несомненно, еще питал надежду добиться прочной договоренности с Россией. Требования Молотова, вероятно, породили у него этот поворот.

Отныне он во все более резком свете рассматривал любые военные меры, принимаемые Россией. Я, как уже упоминалось, не был информирован об этом детально, но позже слышал, что в первую очередь были констатированы следующие советские меры: укрепление новой западной границы, устройство аэродромов вблизи нее, мощная концентрация войск, гигантский рост военного производства, ориентация на военную экономику. Незадолго до того как разразилась война, у Советов имелось 158 дивизий, а к началу польской кампании их было всего 65. Причем речь шла, как сообщалось при этом фюреру, якобы только о моторизованных и танковых соединениях. Весной 1941 г. уже имели место значительные нарушения границы со стороны России. Интересны в этом отношении показания трех русских офицеров, которые позже попали в наш плен. Они собственными ушами слышали речь, которую Сталин произнес в Кремле в мае 1941 г. Он совершенно открыто сказал тогда, что будущие цели Советского Союза отныне могут быть достигнуты только силой оружия. Красная Армия к этому готова.

Политические действия, которые советское правительство предпринимало в то время против нас вопреки германо-русскому договору, были, если их кратко перечислять, следующие.

Советский посол в Берлине Деканозов официально заявил 17 января 1941 г. в нашем министерстве иностранных дел с вручением соответствующего документа: советское правительство считает своим долгом «предостеречь, что появление каких-либо иностранных войск на территории Болгарии и в зоне обоих морских проливов будет считаться нарушением интересов безопасности СССР».

В ответ на это я велел заявить советскому послу, в частности, следующее:

«1. Имперское правительство не располагает никакими сведениями, согласно которым Англия намеревается занять морские проливы. Имперское правительство не верит также в то, что Турция потерпит вступление на свою территорию английских вооруженных сил. Однако имперское правительство информировано о том, что Англия имеет намерение и уже приступила к тому, чтобы высадиться на территории Греции.

2. Фюрер вторично указал председателю Молотову во время визита последнего в Берлин в ноябре 1940 г. на то, что Германия всеми военными средствами воспрепятствует любой попытке Англии закрепиться в Греции.

Неизменным стремлением имперского правительства является ни в косм случае не допустить никакого закрепления английских вооруженных сил на греческой территории, которое означало бы угрозу жизненным интересам Германии на Балканах. Поэтому оно в настоящее время осуществляет определенную концентрацию войск на Балканах, имеющую своей исключительной задачей недопущение любой английской высадки на греческой территории.

3. Германия не имеет намерения захватить морские проливы. Она будет уважать суверенитет турецкой территории даже в том случае, если Турция со своей стороны займет враждебную позицию в отношении германских войск. Но с другой стороны, при проводимых, скажем, против Греции военных операциях германская армия пройдет через болгарскую территорию. Имперское правительство, само собой разумеется, не имеет намерения каким-либо образом нарушить советско-русские интересы безопасности, и при проходе германских войск через Болгарию это ни в коем случае не должно было бы иметь места.

4. Германия осуществляет для возможно подлежащей проведению акции против действий Англии в Греции концентрацию своих войск на Балканах в таком масштабе, который заранее позволит ей пресечь в зародыше любую английскую попытку создать фронт в этом районе. Имперское правительство полагает, что тем самым оно служит и советским интересам, которым противоречило бы закрепление Англии в данном районе.

5. Имперское правительство, как оно дало это осознать и в связи с берлинским визитом председателя Молотова, проявляет понимание советских интересов в вопросе о морских проливах и готово в надлежащий момент выступить за пересмотр их установленного в Монтрё статуса[148]. Со своей стороны Германия в вопросе о морских проливах собственных политических интересов не имеет и после проведения ею операций на Балканах свои войска оттуда выведет».

Когда затем в начале марта 1941 г. ввиду создавшегося из-за Греции положения был осуществлен ввод германских войск на территорию Болгарии, Молотов заявил, что наш шаг является «вызывающим сожаление», означает «нарушение интересов безопасности СССР» и что германское правительство «не может рассчитывать на поддержку его действий в Болгарии со стороны СССР». Аналогичное резкое заявление было направлено и болгарскому правительству, а затем опубликовано в печати. Все это происходило, несмотря на то что я еще 27 февраля поручил нашему посольству в Москве разъяснить, что, как только английская опасность в Греции минует, за этим автоматически последует вывод германских войск из Болгарии.

В ответ на это советское правительство 5 апреля 1941 г. заключило договор о дружбе с югославским путчистским правительством Симовича. Это явилось особенно недружественным актом против Германии, ибо это путчистское правительство всего за два дня до того заняло место дружественного по отношению к нам прежнего правительства.

Все это происходило в противоречии с советским заявлением от 28 сентября 1939 г., в котором говорилось, что Россия желает оказать Германии свою моральную поддержку, в случае если обоюдные усилия по установлению мира не приведут к цели. Это относилхь к тем областям, которые по договору не входили в русскую сферу интересов.

Уже сами по себе тесные отношения, которые советское правительство еще летом 1940 г. через британского посла в Москве сэра Стаффорда Криппса установило с Лондоном, означали разрыв с нашими соглашениями. Черчилль тогда будто бы сказал, что не пройдет и полутора лет, как Россия выступит против Германии. Происходило также сближение Соединенных Штатов с Россией, так что Рузвельт «на основе новейшей информации» смог намекнуть: вскоре произойдет вступление России в войну против Германии.

Для враждебной позиции советского правительства, проявлявшейся в этом ходе политических событий, есть только два объяснения: или влияние и уступки Америки и Англии побудили Россию к новой ориентации, или же это было имевшееся у Сталина с самого начала намерение вообще не соблюдать заключенный с нами договор. Последнее объяснение отвечало взглядам Адольфа Гитлера, в то время как сам я считал и продолжаю считать правильным и сейчас объяснением поворота в русской политике первое. Мое мнение таково: столкновения с Россией можно было избежать, однако для этого требовались уступки с нашей стороны.

Огромная мощь и развертывание силы Советского Союза логично выдвигают вопрос: был ли Адольф Гитлер с его восприятием событий прав перед историей? Или же тот путь, к которому стремился я, был в долгосрочном плане все же возможным?

Когда позже через одного своего посредника в Стокгольме я дал русским понять, что фюрер, учитывая имеющиеся у нас материалы об агрессивных намерениях России, относится к возможным дальнейшим соглашениям с Москвой весьма скептически, русские в ответ дали мне тоже понять, что вопрос о вине им, собственно говоря, довольно безразличен. Выяснение вопроса «что было раньше — курица или яйцо, — отвечали они, — затея типично немецкая».

Начало военных действий против Советской России 22 июня 1941 г. было концом начатой по моему предложению в 1939 г. политики компромисса между обеими империями на самый длительный срок.

* * *

Когда германо-русская война уже разразилась, мне казалось важным сделать и во внешнеполитическом отношении все для того, чтобы сокрушить этого нового крупного противника. При этом я думал прежде всего о роли Японии. Однако ее выступлению против России препятствовал заключенный в Мхкве японским министром иностранных дел Мацуокой при его возвращении на родину из Берлина советско-японский пакт о ненападении от 13 апреля 1941 г. Мацуока сообщи»! мне еще тогда в Берлине, что он предложил в Москве русским пакт о ненападении, но Молотов в ответ выдвинул предложение насчет соглашения о нейтралитете. В любом случае по возвращении в Москву он прежде всего должен вернуться к вопросу о пакте о ненападении. Мацуока спросил меня, должен ли он эти вопросы сильно углублять или же в конечном счете подойти к ним поверхностно. На это я ответил, что, на мой взгляд, уместно лишь формальное, не идущее вглубь рассмотрение этих пунктов, а также сообщил японскому министру иностранных дел, что наши отношения с Россией хотя и корректны, но не очень дружественны. Я проинформировал Мацуоку и о тех условиях, которые поставил Молотов, и сообщил ему, что фюрер на них не пошел, ибо придерживается точки зрения, что Германия не сможет длительное время одобрять подобную русскую политику.

В беседе с Мацуокой Гитлер высказал свое мнение, заявив, что Англия в борьбе против нас надеется, во-первых, на американскую помощь, а во-вторых, — на Россию. В последующие дни я еще раз категорически заявил Мацуоке, что Германия бдительно следит за Советским Союзом и — Мацуока должен при всех обстоятельствах знать об этом — она подготовлена ко всем эвентуальным возможностям. Во время моего заключительного разговора с японским министром иностранных дел я еще раз упомянул о его предстоящей беседе в Москве. Я снова высказал ему мою точку зрения, что, учитывая общее положение дел, лучше всего было бы не слишком углублять переговоры с русскими. Я не знаю, как будет дальше развиваться ситуация. Не ясно, продолжит ли Сталин свою нынешнюю недружественную по отношению к Германии политику или же нет. В любом случае я хочу обратить внимание Мацуоки на то, что конфликт с Россией все же находится в сфере возможного. Так или иначе, но по возвращении в Японию он не может сообщить своему императору, что такой ход развития исключен.

Несмотря на это четкое указание на возникшую германо-советскую напряженность, Мацуока все же заключил тогда свой договор с Кремлем.

До германо-русской войны я думал прежде всего о том, что Япония возьмет Сингапур и тем самым нанесет Англии решающий удар. После же начала этой войны, летом 1941 г., я попытался склонить Японию к вступлению в войну против России и побудить ее отказаться от своих намерений в отношении Сингапура. Мне также казалось важным, что Япония таким образом определилась бы и не начала военные действия, скажем, против американских Филиппин, ибо это могло бы еще до разгрома России навлечь на нас нового противника в лице США.

Фюрер отверг это мое мнение и серьезно упрекнул меня за одну посланную в данной связи телеграмму в Токио. Он заявил мне, что надеется справиться с Россией один и что было бы лучше, если Япония атакует британские владения. Я обратил его внимание на связанные с этим опасности возможного распыления сил держав Тройственного пакта. В конечном счете японцы не сделали ни того, чего желал Гитлер, ни того, чего хотел я: они просто взяли и без нашего ведома напали на Пёрл-Харбор. Думаю, этого решения добился японский военно-морской флот, имевший большое влияние. Тем самым в результате действий одного из наших союзников произошло именно то, чего, учитывая положение на Востоке, мы, безусловно, хотели избежать: возникла германо-американская война.

Позже, когда исход битвы за Москву в военном отношении решили сибирские дивизии, мне часто приходилось вспоминать о моих тщетных шагах в отношении Токио с целью концентрации сил против одного противника, а именно русского. Раздробление сил держав Тройственного пакта вскоре отчетливо дало себя знать — оно способствовало тому, что войну проиграла не только Германия, но и Япония.

В июле 1942 г., когда наши войска подходили к Кавказу, я через посла Осиму снова указал Токио, что теперь наступил тот момент, когда Япония должна напасть на Россию, если она чувствует себя достаточно сильной для этого. В любом случае Японии больше никогда не представлялось столь благоприятной возможности устранить русского колосса как потенциальную опасность для себя в Восточной Азии. Но и этот шаг не возымел никакого действия на Токио, и к концу войны Японии пришлось пережить то, что она сама подверглась нападению России.

* * *

Здесь я хотел бы сказать несколько слов о Пёрл-Харборе.

Когда Япония (вместо того чтобы напасть на Россию, как хотел я, или на Англию, как желал фюрер) напала на США, я оценил это событие с весьма смешанными чувствами, поскольку с самого начала хотел избежать втягивания в войну Соединенных Штатов. Но японцы и тогда, и потом делали то, что сами считали для себя нужным. Когда это начало становиться для нас все более чувствительным, я не раз просил фюрера, а особенно Геринга дать мне самолет дальнего радиуса действия, чтобы я смог слетать в Токио. Я считал срочно необходимым определить вместе с японским правительством общую политику. Но из-за того, что один такой самолет упал над Сиамом, я не получил ни согласия, ни самолета. Тогда я стал просить отправить меня в Японию на подводной лодке, но и это предложение было отклонено.

Лишь только первые известия о Пёрл-Харборе поступили к нам (для меня это явилось полной неожиданностью), первой моей мыслью было: никакие договоры не обязывают нас тоже вступить в войну против США. Заведующий правовым отделом министерства иностранных дел посол Гаус, с которым я переговорил об этом, считал, что так вести себя нельзя, ибо тогда Пакт трех держав окажется «политически мертв». Тем не менее я затем совершенно твердо изложил фюреру свою позицию с договорно-правовой точки зрения: мы не несем никакого обязательства объявлять войну США. Согласно тексту Тройственного пакта, мы обязаны оказать помощь Японии только в том случае, если бы она подверглась нападению третьей державы. Гитлер ответил мне тогда следующими аргументами: «Ведь американцы уже стреляют в нас, а следовательно, мы уже находимся в состоянии войны с ними. Мы должны сделать теперь отсюда выводы, иначе Япония никогда не простит нам этого. И очень скоро, вероятно, даже немедленно наша война с Америкой все равно начнется, ибо это с самого начала было целью Рузвельта».

Действительно, сегодня уже нет никакого сомнения в том, что Гитлер не был не прав в этой оценке намерений Рузвельта. Однако внутренние взаимосвязи, приведшие к такому развитию событий, будут осознаны и поняты лишь постепенно[149]. Как известно, еще в ноябре 1938 г. доверенный человек президента Рузвельта посол Буллит многозначительно говорил польскому послу Потоцкому: желание Рузвельта, чтобы «дело дошло до военного столкновения между Германией и Россией» и чтобы «затем демократические страны атаковали Германию и заставили ее капитулировать». Если сегодня кем-то задается вопрос, почему мы «пошли с Японией, а не с США», то такая ложная постановка вопроса людьми непосвященными еще может восприниматься как всеобщий психоз проигранной войны. Однако, когда этот вопрос задается определенными лицами министерства иностранных дел и командования вермахта, которые знают все взаимосвязи, это мне совершенно не понятно.

При абсолютной враждебности президента Рузвельта непосредственную германскую дипломатическую деятельность в Вашингтоне следовало считать бесперспективной{35}. В свое время я предлагал послать в Вашингтон Шахта. Но Гитлер, учитывая положение дел, счел бесцельным и это. Поэтому мы могли стремиться только к нейтрализации американцев Японией. Мы надеялись, что нам удастся удержать Соединенные Штаты от вступления в войну в Европе лишь их латентным опасением войны на два фронта. Адольф Гитлер ожидал усиления позиций Японии в Восточной Азии в результате овладения находящимися там британскими военными базами. Это должно было бы подчеркнуть функцию Японии как угрозы США и оказать усиленное воздействие в направлении желаемой нами нейтрализации Америки. Но ошеломившее нас нападение Японии на Пёрл-Харбор свело эту политику к нулю.

Впрочем, агрессивные намерения Рузвельта в отношении Германии дал ясно осознать и последнее американское предложение Японии, которым он надеялся побудить Токио к разрыву с Тройственным пактом. На самом деле движущей силой здесь были не мы, а американцы. Мы не преследовали никакой иной цели, кроме как удержать США от вступления в войну.

Эта политика требовала от германской стороны непомерной сдержанности. Хотя нам было совершенно ясно, что англо-французское объявление войны 3 сентября 1939 г. последовало под давлением Рузвельта, мы не ответили ни на одну из тех бесчисленных провокаций, которые я воскрешаю в своей памяти, лишь кратко обозначая их суть: огромного масштаба поставки военной техники и материалов в Англию; эффективное участие американских летчиков в действиях английской авиации; передача Англии 50 миноносцев; занятие Исландии; закрытие германских консульств в США и, наконец, пресловутый приказ Рузвельта американским кораблям открывать огонь по немецким подводным лодкам, в результате чего положение командиров наших субмарин стало крайне тяжелым. Тем не менее германская сдержанность, в правильности которой мне постоянно удавалось убеждать фюрера, оставалась неизменной.

Даже тоща, когда американские корабли нападали на немецкие подводные лодки и [командующий германским ВМФ 1 гросс-адмирал Редер неоднократно делал по этому поводу представления фюреру, я считал своей задачей не допустить никакого изменения германской политики в отношении США, тем более что у Германии не было никаких интересов, расходящихся с интересами Америки. Дабы избежать конфликта, все провокации оставлялись нами без ответа.

Учитывая ясно распознаваемую и к тому времени доказанную политику Рузвельта, нацеленную на фактическое, а также формальное вступление США в войну, германская внешняя политика в то время не могла делать по отношению к Японии и Америке ничего иного, как:

1) заботиться о том, чтобы Америка вступила в войну как можно позже (что мы и делали), и

2) следить за тем, чтобы, когда американское вступление в войну станет фактом, Япония определенно оказалась на нашей стороне. Японское нападение на Пёрл-Харбор по крайней мере избавило нас от одной из крупных забот, а именно произойдет ли это на самом деле[150].

После начала войны против России министерство иностранных дел от всех вопросов, касающихся Советского Союза, было отстранено. Весь Советский Союз с самого начала рассматривался Адольфом Гитлером как более не существующий. Когда я захотел передать здание советского посольства в Берлине под охрану, мне было отказано, и по указанию фюрера оно было предоставлено в распоряжение министерства по делам восточных территорий. В процессе похода на Восток планы Гитлера шли все дальше и дальше. Если прежде его занимала мысль только об объединении всех живущих в одном и том же пространстве немцев, то теперь его размышления этим уже не ограничивались. Теперь он думал не только о пространстве для расселения немцев на Востоке, но и о взрывающем все прежние пространственные понятия развитии военной техники, особенно авиации, и о связанной с этим в целях безопасности охране более крупных территорий. Я же, напротив, и устно и письменно заявлял фюреру, что в территориальных вопросах мы должны «вести себя осмотрительно» и нам не следует предпринимать ничего, что сделало бы впоследствии невозможным заключение разумного мира.

В конечном счете Гитлер желал своего рода разделения нашей внешней политики на восточную и западную, чтобы такие страны, как Финляндия, Турция, а также страны Ближнего Востока и некоторые другие больше министерством иностранных дел не курировались. Только мое решительное заступничество за единство германской внешней политики смогло не допустить такого распоряжения. В конце концов мне своей памятной запиской удалось добиться (в противоположность требованиям министерства по делам восточных территорий, которое претендовало на то, чтобы вести сношения с другими странами непосредственно самому, без министерства иностранных дел), чтобы дипломатические отношения и по восточным вопросам были оставлены в компетенции моего министерства. Но это ровным счетом ничего не изменило в том факте, что из всей сферы Советского Союза мы были исключены. Не знаю, что и кто тогда постоянно настраивал Гитлера против меня лично и против министерства иностранных дел. Но фактом остается то, что после начала войны против России он говорил [начальнику Имперской канцелярии] имперскому министру Ламмерсу: на Востоке сейчас идет война, а во время войны у министерства иностранных дел, собственно, никакой функции нет, она появляется вновь только при заключении мира. Это высказывание целиком показывает отношение Гитлера к министерству иностранных дел как правительственному органу: он отвергал его, он даже, пожалуй, ненавидел его, и я, к сожалению, не сумел тут что-либо изменить. О том, какие трудности это приносило мне порой, нечего и говорить.

Потеря министерством иностранных дел всего руководства восточной политикой неблагоприятно сказывалась в деловом отношении. В Восточном пространстве имелась политика министерства по делам восточных областей, которая, однако, не являлась единой: существовала и политика вермахта, и гиммлеровская политика, а также политика министерства пропаганды и т. п. и т. д. Таким образом, в итоге здесь вообще никакой политики не делалось.

(У Обвинения здесь, в Нюрнберге, свои собственные методы: так, донесения нашего связного при одной группе армий, д-ра Пфлайдерера, в которых тот в весьма критическом тоне информировал нас насчет административного управления на Востоке и которые побудили меня предпринять новые серьезные попытки включиться в дела там, представлены обвинением как уличающие министерство иностранных дел и меня лично документы.)

Я был вынужден ограничиваться эпизодическим вмешательством — например в вопрос об опознавательных знаках для русских военнопленных. Случайно я услышал о плане выжигать с этой целью русским военнопленным на руке клеймо с номером; это было, разумеется, совершенно недопустимо не только с точки зрения международной политики. По моему докладу фюрер не разрешил применения этой меры. В другой раз, когда речь зашла об открытии церквей в оккупированных областях, я имел только тот «успех», что в результате моего вмешательства Гитлер (как это уже имело место в 1938 г.) захотел забрать у министерства иностранных дел и дипломатические отношения с Ватиканом.

В этой связи интересна следующая запись моего мужа о г-не фон Папене. Мой муж пишет:

«В своей памятной записке Папен предложил новую церковную политику в Восточной Европе. Я доложил эту записку фюреру, но он ее отклонил. Папен всегда был патриотом и как таковой вновь предоставил себя в распоряжение правительства после 30 июня 1934 г., хотя национал-социалистом никогда не являлся. За свой католицизм Папен подвергался резким нападкам со стороны партии, а особенно Гиммлера, и, если бы я не распростер над ним охранительную длань, у него возникли бы серьезные трудности из-за его деятельности в духе «Католической акции». Сам же я в церковном вопросе, хотя бы уже по одним только внешнеполитическим причинам, занимал позицию позитивную и примирительную.

В свое время Папен по моему предложению был послан фюрером в Анкару. Его задание гласило: удержать Турцию от вступления в войну. Это задание он выполнил вопреки английской политике расширения войны. По возвращении из Анкары он по моей инициативе получил от фюрера Рыцарский крест к Кресту за военные заслуги и был очень счастлив.

В конце 1939 г. Папен предложил мне в качестве посредника для заключения мира одного голландского дипломата, некоего Виссера из Анкары. Я сообщил об этом фюреру со своим ходатайством и неоднократно обменивался с Папеном телеграммами для уточнения подробностей. Но фюрер повел себя по отношению ко мне отрицательно, ибо незадолго до того я убедил его, чтобы в речи, произнесенной им в рейхстаге в октябре 1939 г., еще раз протянуть Западу руку мира, а это привело только к тому, что она была отвергнута[151].

Затем Папен вернулся в Берлин, чтобы доложить непосредственно фюреру предложение Виссера, но успеха не имел».

Такова запись моего мужа насчет Франца фон Папена.

Весной 1942 г. между Адольфом Гитлером и мной возникла серьезная размолвка. Внешний повод для нашего конфликта был сначала совсем незначителен. В связи с представлением к награждению военными знаками отличия ряда сотрудников министерства иностранных дел, которые заслужили их, рискуя собственной жизнью, я просил права направить их наградные листы [начальнику штаба Верховного главнокомандования вермахта (ОКБ)] фельдмаршалу Кейтелю. Итак, речь снова шла о вопросе компетенции, на сей раз весьма второстепенном. Но обсуждение его становилось все более возбужденным с обеих сторон и вскоре распространилось и на другие проблемы; под конец оно затронуло наши противоположные взгляды по еврейскому вопросу, а также и прочим вопросам мировоззрения. Это переполнило чашу моего терпения: я в возбуждении потребовал своей отставки и получил на нее согласие.

Адольф Гитлер пришел при этом в такое сильное возбуждение, в каком я его еще никогда не видел. Когда я вознамерился выйти из кабинета, он в резких выражениях бросил мне упрек, что, постоянно противореча ему, я совершаю преступление, ибо этим подрываю его здоровье. Он выкрикнул это тяжкое обвинение с таким ожесточением, что оно глубоко потрясло меня и заставило в тот момент опасаться, как бы с ним не случилось какого-нибудь припадка. Я стал искать слова, которые могли бы его успокоить. Фюрер попросил меня больше никогда не требовать моей отставки, и я дал ему честное слово, что во время войны этого требования не повторю.

В те дни Гитлер находился под сильным впечатлением катастрофы первого отступления в России; на него продолжал действовать и полет Гесса со всеми его последствиями. Если так будет продолжаться и дальше, во всем мире может возникнуть впечатление, что внутри германского имперского правительства имеются тяжелейшие разногласия. Но я никоим образом не мог отвечать за такой серьезный урон ведению войны Германией. Мне никогда не забыть этой сцены, и я сказал тогда своим сотрудникам, что подам в отставку в тот самый день, как будет заключен мир. Конечно, что касается формы, в какой я выразил свою точку зрения, я зашел слишком далеко: например, возразил фюреру резким движением руки, но Гитлер стал вести себя столь диктаторски, что просто не выносил больше никакого противоречия себе. Тем не менее я не переставал высказывать ему свое мнение и постоянно пытался отстаивать собственные взгляды. Насчет памятных записок, которые я ему направлял, он однажды сказал: «Я их читаю, а выводы из них делаю сам».

Однако никаких конспиративных действий я против Адольфа Гитлера никогда не предпринимал и в деловых вопросах был всегда с ним лоялен, оставшись верным ему лично до конца.

Обширной памятной запиской зимой 1941/42 г. я попытался убедить Гитлера в необходимости созыва европейской конференции, на которой следовало констатировать и гарантировать самостоятельность и целостность государств Европы. В окончательном заключении мира с Францией, Бельгией, Голландией, Норвегией, Балканскими государствами и восстановленной Польшей я видел первую предпосылку, вероятно, все же возможного позже взаимопонимания с Англией. Контраргумент Гитлера против окончательного урегулирования состоял прежде всего в указании на еще существующее состояние войны, во время которого вопросы захваченных нами областей могли рассматриваться лишь с военной и стратегической точек зрения, а германским войскам находилось не только поддерживать внутренний порядок в этих областях, но и защищать их от нападений извне. Другим последствием этой установки Адольфа Гитлера было также то, что министерство иностранных дел в ходе развития военных событий в Европе политически все больше и больше от него отстранялось. Это в конечном счете относилось не только к захваченным областям, но и к союзническим государствам.

Я только понаслышке случайно узнал о планах фюрера по созданию «Германского рейха» («Germanisches Reich») с Германией в качестве его ядра и федеративным объединением других германских государств. Со мной он об этом не говорил; беседовал ли он о том с Гиммлером, я не знаю, но остается фактом, что органы последнего оказывали на европейскую политику Германии влияние в таком всевозрастающем масштабе, что Гитлер, к примеру, принимал высших чинов СС и полицейских начальников оккупированных областей, не приглашая меня, и что на приемах определенных германских деятелей присутствовал только Гиммлер.

Судить о том, насколько сильно верил Гитлер в реализуемость такой политики германизации, трудно. Причиной того, что он держал меня в стороне от этих замыслов, как можно предполагать, являлось то, что я постоянно высказывал ему свои соображения насчет ограничения германских притязаний в Европе. Имея в виду в будущем установление взаимопонимания с другими державами, прежде всего с Англией, я считал абсолютно необходимым никаких юридически предрешающих изменений подобного рода не производить.

Часто высказываемое сегодня утверждение, будто было возможно превратить такие государства, как Франция, Бельгия, Дания, Норвегия, Сербия, Греция, Польша, и захваченные нами области России в политические факторы нашего ведения войны или даже в наших союзников, — просто утопия. Национальная динамика этих государств была слишком сильна и чересчур ограничена традициями, а их вера в германскую победу с самого начала — слишком мала. В качестве примера можно привести Францию. Хотя французы решительно отклонили сделанное Черчиллем после Дюнкерка предложение о государственной унии Франции с Англией, но и нам тоже нашей великодушной политикой в духе Монтуара не удалось привлечь Францию на свою сторону! То, что касается Франции, относилось в большей или меньшей степени и ко всем другим оккупированным нами государствам. Подобный опыт имелся у нас повсюду. Разумеется, если бы в том или ином случае действовали половчее, мы смогли бы достигнуть большего и в экономическом отношении. Однако сама мысль, что эти страны дали бы решающим образом использовать себя для победы Германии, вне всякого сомнения, совершенно ложна.

Напротив, мы убедились в том, насколько трудно побудить друзей и союзников пойти на по-настоящему серьезные военные усилия. Эго относилось в первую очередь к Италии, ведение войны которой постоянно саботировалось влиятельными кругами этой страны. В Венгрии же постоянно думали о сепаратном мире, а в Румынии нам создавали все новые и новые трудности. К тому же в Будапеште и Бухаресте желали в самый разгар мировой войны вести свою приватную войну из-за Трансильвании. Венгерские сепаратные стремления зашли так далеко, что Гитлер в 1944 г. был серьезно озабочен тыловыми коммуникациями своей армии, защищавшей Венгрию, и поэтому хотел оккупировать ее. Он говорил мне тогда, что в случае отказа Хорти[152] окажется вынужденным передать общественности все материалы о двойной игре венгерского премьер-министра Каллаи, которую тот ведет от имени Хорти. В конце концов германские войска смогли с согласия Хорти вступить в Венгрию. Но это отнюдь не положило конец политическим стремлениям Будапешта. Когда русские приблизились к Венгрии, Хорти вел с ними переговоры, а в это же самое время германские войска ожесточенно сражались против них. В конце концов Адольфу Гитлеру не осталось ничего иного, как начать действовать. Он осадил будапештскую крепость, а Хорти заявил о своем желании поставить себя под защиту фюрера и был доставлен в один небольшой замок в Верхней Баварии. Сын Хорти был арестован, ибо стала очевидной его измена. Мне пришлось сообщить Хорти это весьма неприятное известие. Фюрер постоянно верил в личную враждебность к нему Хорти и часто называл его великим интриганом, который, в частности, пытался вызвать разногласия между ним и Муссолини. Словакия тяготела к России, а в Финляндии давали себя знать такие же стремления к сепаратному миру, как и в Будапеште. Испания бросила нас на произвол судьбы в один из важных моментов войны…[153] Но если столь велики были трудности с нашими друзьями, то как же мы могли привлечь на нашу сторону побежденных врагов, чтобы они сражались за германскую победу?!

* * *

Несмотря на первоначальные крупные военные успехи на Востоке, с осени 1941 г. я уже никак не мог отделаться от чувства глубокого опасения за дальнейший ход событий.

Когда после Пёрл-Харбора — полностью вопреки моему совету — было объявлено состояние войны с США, я сказал Адольфу Гитлеру дословно следующее: «У нас остался теперь еще один год, чтобы отрезать Россию от американского подвоза через Мурманск и Персидский залив, а Япония должна за это время захватить Владивосток. Если же это не удастся и американский военный потенциал соединится с русским людским потенциалом, война вступит в такую стадию, в которой выиграть ее будет очень трудно». Фюрер воспринял мои слова молча.

После вызванной погодными условиями катастрофы зимой 1941/42 г., в результате которой наша армия, как известно, застряла перед Москвой и весь Восточный фронт зашатался, я по случаю новогоднего поздравления на рубеже 1941–1942 гг. впервые заговорил с фюрером о возможности заключения мира с Россией. На это Гитлер ответил мне всего лишь, что такой мир он не считает возможным, на Востоке речь может идти только о несомненном решении хода войны в нашу пользу.

В течение 1942 г. нам удалось пробиться до Волги, но затем начались тяжелые бои в Сталинграде.

На Севере мы прочно закрепились под Москвой и у Ленинграда, то же самое имело место на Кавказе — мы и здесь не продвигались вперед. Хотя мы и находились на Волге, но дальше тут дело не шло. Фронт на Дону, удерживавшийся нашими менее опытными в военном отношении союзниками, уже тогда представлялся мне крайне угрожаемым. В течение всего 1942 г. я не раз пытался узнать более подробно о военных планах Адольфа Гитлера. Но он был очень замкнут, и из него ничего нельзя было выжать, кроме того, что он хочет отрезать русских от подвоза нефти с Кавказа и затем нанести удар вдоль Волги на север.

В начале ноября 1942 г. произошла высадка англо-американских войск в Северной Африке. В тот момент я как раз находился в Берлине. В первых же сообщениях меня поразил тот тоннаж, который был использован для высадки. Говорилось о четырех миллионах тонн. Стало ясно, сколь необычайно серьезна операция такого масштаба и что мы, по всей вероятности, основательно ошиблись в оценке того тоннажа, которым располагал противник. Гитлер позже признался мне в этом. Учитывая весьма неустойчивую картину возникшего еще ранее положения на Африканском театре войны, я боялся самого худшего для средиземноморской позиции держав оси. Связавшись с фюрером, я, поскольку Муссолини не мог покинуть страну, пригласил графа Чиано на немедленную встречу в Мюнхен. Сам же вылетел в Бамберг, где пересел в возвращавшийся с Востока специальный поезд фюрера.

Во время последовавшей беседы я кратко доложил следующее.

Англо-американская высадка — дело серьезное. Она показывает. что мы основательно ошиблись в оценке вражеского тоннажа, а тем самым и в возможностях нашего ведения подводной войны. Если изгнать англо-американцев из Африки (что, учитывая наш опыт в отношении транспортных средств в Средиземном море, кажется весьма сомнительным) нам не удастся, она вместе с армией оси будет для нас потеряна. Средиземное море окажется в руках врагов, а и без того слабая Италия попадет в тяжелейшее положение. Я придерживаюсь взгляда, что фюреру необходимо совершенно решающим образом облегчить ведение нами войны, а потому прошу его немедленно предоставить мне полномочия для установления через советского посла в Стокгольме мадам Коллонтай контакта со Сталиным с целью заключения мира — причем, раз того уже не миновать, со сдачей большей части завоеванных на Востоке областей.

Едва я заговорил о сдаче захваченных восточных областей, как фюрер тут же отреагировал на это самым бурным образом. Лицо его налилось кровью, он вскочил, перебил меня и с неслыханной резкостью заявил, что желает разговаривать со мной исключительно об Африке, и ни о чем ином! Форма, в какой все это было сказано, не позволила мне в тот момент повторить свое предложение. Вероятно, имея дело с Адольфом Гитлером, мне тактически надо было действовать как-то иначе. Но я был настолько озабочен, что пошел к своей цели напрямик.

Моя сопротивляемость таким сценам весной 1942 г. значительно ослабла. Тогда, а также и позже я постоянно был вынужден думать, что люди, пережившие такую ситуацию, какую довелось пережить, мне с Адольфом Гитлером той весной, при любых обстоятельствах должны с ним расстаться. После столь серьезного разрыва личных отношений ни о каком успешном сотрудничестве речи больше быть не может.

Теперь мне оставалось только обсудить еще некоторые детали предстоящего визита Чиано, а затем фюрер резко прекратил разговор.

В последующие дни мне тоже не представилось никакой возможности еще раз заговорить с ним о моем плане установления контакта со Сталиным. В это время — до сталинградской катастрофы — мы еще имели несравнимо более благоприятную позицию для переговоров с Москвой, чем вскоре после того. Через восемь дней началось русское наступление, произошел крах войск наших союзников на Дону, а затем последовала катастрофа 6-й армии в Сталинграде, так что пока ни о каких переговорах с Россией и думать не приходилось, особенно в том духе, который отвечал точке зрения Гитлера.

В те тяжелые дни после окончания боев за Сталинград у меня состоялся весьма примечательный разговор с Адольфом Гитлером. Он говорил — в присущей ему манере — о Сталине с большим восхищением. Он сказал: на этом примере снова видно, какое значение может иметь один человек для целой нации. Любой другой народ после сокрушительных ударов, полученных в 1941–1942 гг., вне всякого сомнения, оказался бы сломленным. Если с Россией этого не случилось, то своей победой русский народ обязан только железной твердости этого человека, несгибаемая воля и героизм которого призвали и привели народ к продолжению сопротивления. Сталин — это именно тот крупный противник, которого он имеет как в мировоззренческом, так и в военном отношении. Если тот когда-нибудь попадет в его руки, он окажет ему все свое уважение и предоставит самый прекрасный замок во всей Германии. Но на свободу, добавил Гитлер, он такого противника уже никогда не выпустит. Создание Красной Армии — грандиозное дело, а сам Сталин, без сомнения, — историческая личность совершенно огромного масштаба.

Пользуясь этим случаем, а также в более поздней памятной записке я снова предложил немедленно провести мирный зондаж в отношении Москвы. Участь этой памятной записки, которую я передал через посла Хевеля, оказалась бесславной. Хевель сказал мне: фюрер и слышать не желает об этом и отбросил ее прочь. В дальнейшем я еще несколько раз заговаривал об этом с самим Гитлером. Он отвечал мне: сначала он должен снова добиться решающего военного успеха, а уж тоща посмотрим, что нам делать дальше. Его точка зрения и тогда и позже была такова: наш зондаж в поисках мира является признаком слабости.

Но я все же установил через своего связного Клейста косвенный контакт с мадам Коллонтай в Стокгольме. Однако без его одобрения Гитлером я ничего решительного сделать не мог.

После измены правительства Бадольо[154] в сентябре 1943 г. я предпринял новый весьма энергичный маневр. На этот раз Гитлер занял позицию уже не столь отрицательную. Он вместе со мной подошел к карте и сам показал на ней демаркационную линию, на которой можно было бы договориться с русскими. Когда же я попросил полномочий, он решил отложить этот вопрос до утра и еще поразмыслить. Однако на следующий день опять ничего не произошло. Фюрер сказал мне, он должен это дело еще раз поглубже продумать. Я испытал большое разочарование. Я чувствовал, что здесь действуют те силы, которые постоянно снова и снова укрепляют Гитлера в его несгибаемой позиции противодействия договоренности со Сталиным.

Когда Муссолини после своего освобождения[155] был доставлен в ставку фюрера [«Волчье логово»], Гитлер, совершенно неожиданно для меня заявил ему: он хочет договориться с Россией. На мою высказанную затем просьбу дать мне соответствующее указание я, однако, снова никакого определенного ответа не получил. А на следующий день Гитлер опять запретил мне установление любого контакта с Россией. Он явно заметил, насколько сильно я удручен этим, ибо вскоре посетил меня в моей ставке и как бы мимоходом вдруг сказал: «Знаете ли, Риббентроп, если я сегодня и договорюсь с Россией, то завтра снова схвачусь с ней, иначе я не могу!» Я в полной растерянности ответил: «Так никакой внешней политики вести нельзя, ведь тогда всякое доверие к нам будет потеряно». Сознание своего бессилия и невозможности что-либо изменить привело меня в ужас перед будущим.

30 августа 1944 г. я снова передал фюреру памятную записку с просьбой уполномочить меня немедленно предпринять зондаж во всех направлениях с целью заключения мира.

Свою памятную записку я начал словами: «Задача дипломатии — заботиться о том, чтобы народ не героически погиб, а продолжал существовать. Любой путь, ведущий к этой цели, оправдан, а неиспользование его может быть охарактеризовано лишь как достойное проклятия преступление». Эти слова были не чем иным, как цитатой из «Майн кампф», которую я сознательно поставил в самом начале своей памятной записки, чтобы напомнить Адольфу Гитлеру его же собственными словами о задаче любой дипломатии. Я хотел, с одной стороны, обратить внимание на то, что мы уже собрались героически погибнуть, а с другой — на то, что он сам же считал: дипломатия обязана попытаться не допустить этого. Но и эта памятная записка успеха не возымела, а полномочий, которые я просил, мне так и не было дано.

Через некоторое время ко мне поступила от Клейста информация, что русские тоже выразили желание вступить в контакт с нами. Я передал это сообщение фюреру и наконец-то получил от него разрешение распространить мой зондаж на Стокгольм. Правда, я несколько сомневался в истинности этого сообщения и испытывал такое чувство, что здесь, скорее, желаемое принималось за действительное. Но я хотел прежде всего иметь полномочия от Гитлера. Однако русский представитель действительно так и не появился.

Здесь следовало бы упомянуть и о том, что (после того как Гитлер неизменно отказывался начать с русским послом в Стокгольме прямые переговоры о мире) моя жена осенью 1944 г. написала фюреру письмо, в котором она как «разведенная» жена, которую он может в любой момент дезавуировать, выражала готовность вступить в контакт с мадам Коллонтай, чтобы таким образом, возможно, получить отправные точки для суждения о том, имеются ли вообще какие-либо возможности для серьезного разговора с Россией о мире. Однако Гитлер эту инициативу отверг, заметив при этом: намерение разведать позицию русских на сей счет означало бы не что иное, как желание «схватить рукой докрасна раскаленную печку, дабы убедиться, что она горяча».

В январе 1945 г. я решил предпринять последний натиск в этом направлении. Я сказал фюреру: я готов вместе со своей семьей полететь в Москву, чтобы априори убедить Сталина в честности наших намерений; таким образом, я и моя семья послужим своего рода залогом в его руках. На это Гитлер ответил: «Риббентроп, не устраивайте мне никаких историй вроде Гесса!»

Такова трагическая глава моих попыток прийти к миру с Россией, чтобы затем получить возможность закончить войну компромиссом с Западом.

* * *

Надо упомянуть здесь и об одной сцене, относящейся к последним неделям. Однажды (это было вскоре после крупных воздушных налетов на Дрезден) мне позвонил по телефону посол Хевель: фюрер по одному сделанному ему предложению хочет в качестве репрессии за каждого убитого в Дрездене расстрелять одного военнопленного. Вермахт, а также партийное руководство высказались против, но фюрер настаивал на этом, поскольку злодеяние в Дрездене, где погибли десятки тысяч женщин и детей, было слишком ужасающим. Однако фюрер пожелал предварительно переговорить со мной насчет Женевской конвенции. Я попросил срочной аудиенции. Гитлер ожидал меня в саду Имперской канцелярии. Я сказал ему, что внесенное предложение ни в коем случае осуществлено быть не может, указал на его тяжелые последствия и дал фюреру ясно понять, что ни в каком отступлении от Женевской конвенции я участия не приму. Фюрер находился в весьма возбужденном состоянии, он резко оборвал меня, однако распорядился приказ не отдавать. Беседа была очень краткой; хотя Гитлер ничего окончательного мне и не сказал, я знал, что такого приказа он не отдаст. Вскоре посол Хевель зашел ко мне и сообщил: фюрер был намерен, несмотря на наличие противоположных точек зрения вермахта и партии, все же такой приказ отдать и только мое вмешательство удержало его от этого.

* * *

Адольф Гитлер считал борьбу на Востоке борьбой народов за обладание жизненным пространством. Усиливающаяся суровость этой борьбы за достижение великих целей, которые он поставил перед собой, делала его все более несгибаемым. Предложения о компромиссе вызывали у него в последние годы взрывы возмущения. Чудовищные перегрузка и ответственность подорвали его здоровье (он жил на инъекциях витаминов и гормонов и ходил с согнутой спиной). Но твердость его характера превратилась в упрямство, а спокойный разговор с ним на политические темы стал попросту невозможен. Он видел все только с военной точки зрения, он уже не верил ни в какие возможности компромисса. Кто же из нас был прав: он или я? Кто может ответить сегодня на этот вопрос? Во всяком случае любой проведенный мной в годы войны зондаж — через Швейцарию, через Стокгольм, а под конец и через одно доверенное лицо в Мадриде (причем не только после появления формулы безоговорочной капитуляции) — показывал, что ни с Англией, ни с Америкой серьезно говорить о мире было невозможно.

Трагической судьбой Германии всегда являлось то, что она должна была сдерживать натиск Востока своей собственной кровью. Так было со времен битвы на Каталаунских полях[156], затем во времена войн с турками, которых привела в Европу Франция, и вплоть до нынешней мировой войны, в которой западные державы своим выступлением против Германии открыли путь в Европу Востоку.

Адольф Гитлер до самого конца был убежден, что великая трагедия этой войны состояла в том, что в столкновении двух миров — Востока и Запада — Запад ударил в спину именно тому народу, который вел эту борьбу ради Европы и всего культурного мира.

Он не хотел поверить в поражение и становился в своих мерах все более крутым. Он был почти фанатически убежден в неисчерпаемых способностях немецкого солдата воевать и немецкого рабочего — трудиться.

Он неоднократно говорил мне: наше особое оружие — сначала подводные лодки, затем самолеты-снаряды и ракеты «Фау»[157], а также новые самолеты — несмотря ни на что, обеспечит нам победу. Он верил в это даже всего за шесть недель до горького конца.

Гитлер так и не расстался с убеждением, что победа еще может прийти, пока держится фронт. Он вновь и вновь говорил о «грядущем повороте». Вероятно, он ясно осознал, что иначе остается только капитуляция. Он считал, что конец национал-социализма означает большевизацию Германии.

Загрузка...