Громкое молчание — «Двенадцать стульев» и критики

Практически все исследователи творчества Ильфа и Петрова сообщают, что критики-современники о «Двенадцати стульях» писать не желали. Наиболее деликатно высказался Б.Е. Галанов: «Первый роман Ильфа и Петрова, по свидетельству современников, сразу был замечен читателями. Однако критика долгое время обходила его молчанием». Прервалось оно, по словам Галанова, лишь «через год после выхода романа»[272]. Почему критики ранее молчали, почему вдруг перестали — не уточняется. Аналогично и Л.М. Яновская указывает: «Несмотря на осторожное молчание критики, “Двенадцать стульев” были тепло и сразу (“непосредственно”, по выражению Е. Петрова) приняты читателем»[273]. Читатели, значит, были непосредственны, а критики выразили свое осторожное отношение посредством почти годичного молчания. Но почему они решили, что нужно проявить осторожность, почему через год передумали — опять не уточняется.

Спору нет, недалекий и трусоватый критик — явление далеко не редкое. Но когда речь идет о сатирическом романе, вышедшем в 1928 году, рассуждения о пресловутой «осторожности» по меньшей мере не убедительны. «Легендарные двадцатые» известны именно как эпоха самых ожесточенных в истории советской литературы критических баталий, где никакие литературные авторитеты не щадились и уж тем более не принято было осторожничать с сатириками. Хрестоматийный пример — травля М.А. Булгакова, Е.И. Замятина, Б.А. Пильняка и т. п. Создатели же «Двенадцати стульев» и авторитет еще не успели заработать: публикации в периодике, пара очень небольших сборников фельетонов и рассказов у Петрова, вот и все. А критики вдруг разом оробели. Допустим, случайно. Однако осмелели они тоже разом. Два совпадения — не случайность. Они могли быть обусловлены только политическими причинами, изучение которых оказалось неуместным и в конце 1950-х годов, и десятилетия спустя.

Обратимся же к политическому контексту.

В конце 1927 года, когда соавторы дописывали последние главы романа, Сталин, одолевший Троцкого, уже не числил Бухарина в союзниках. Готовилась дискредитация очередной группы партийной элиты, хотя Бухарин, возможно, еще и не знал, что именно его объявят лидером новой оппозиции.

13 марта 1928 года в «Известиях» появилось сообщение о раскрытии контрреволюционной организации в Донбассе. А с 18 мая по 15 июля того же года в Москве шел печально знаменитый «Шахтинский процесс». Центральная периодика регулярно публиковала сенсационные материалы суда: более пятидесяти инженеров и техников с многолетним опытом, руководителей угледобывающей промышленности Шахтинского и других районов Донбасса, обвинялись во «вредительстве». Как «буржуазные специалисты», получившие в нэповские годы крупные посты в промышленности, они якобы защищали интересы «международного капитала», прежних владельцев шахт, стремились «подорвать хозяйственное благополучие СССР». Многие подсудимые признавали себя «вредителями», публично каялись. Признания, покаяние и осуждение «шахтинцев» давали партийному руководству возможность списать все неудачи в промышленности на происки уже обнаруженных и еще разыскиваемых «вредителей». Косвенно дискредитировался и нэп — питательная среда «вредителей».

«Шахтинский процесс» был воспринят как начало антибухаринской кампании, так называемой борьбы с «правым уклоном». Поиски «вредителей» и «правых уклонистов» развернулись не только в угледобывающей промышленности. Понятно, что и в литературе без них не обошлось.

Поначалу эти поиски велись исподволь: официально еще не разъяснили, в чем конкретно должен выражаться литературный «правый уклон». К примеру, 19 мая 1928 года (точно к началу «Шахтинского процесса») в двадцатом номере литературного еженедельника «Читатель и писатель» развернулась дискуссия «Угрожает ли нашей литературе правая опасность?». А.В. Луначарский в беседе с представителем еженедельника заявил, что «правой опасности» пока не видит, однако с наркомом согласились далеко не все. Наиболее яростные оппоненты — литераторы, входившие в Российскую ассоциацию пролетарских писателей. Так, рапповский критик С.Б. Ингулов в статье «Симптомы опасности» утверждал, что некоторые писатели «разучились видеть революцию в ее новой формации, на новом этапе ее развития». Вот они-то и опасны: «Глаза этих писателей цепляются за лохмотья, отрепья революции, не видят ее “души”, нутра. Поэтому “героем нашего времени” в их произведениях является никудышник, неприспособленный к действительной жизни неудачник, “лишний” и “бывший” человек. “Герой нашего времени” в их литературном отображении — это не строитель, а растратчик жизни».

Под той же рубрикой через неделю была опубликована статья Ф.В. Гладкова «В чем опасность». Автор, подобно Ингулову, видел опасность «в склонности некоторых литераторов живописать так называемых лишних людей современности». Об этом, полагал Гладков, «писать легче всего, а копаться в мерзости сорного ящика вредно: можно заразиться и серьезно заболеть». Разумеется, ни Ингулов, ни Гладков, ни прочие борцы с «правым уклоном» не обвиняли именно авторов «Двенадцати стульев», хотя объективно к ним это имело отношение. Впрочем, летом споры стихли: это была даже не разведка боем, а лишь пристрелка.

В июле 1928 года, когда закончилась журнальная публикация «Двенадцати стульев», а тираж только что изданной книги поступил в розничную продажу, началось первое серьезное наступление на Бухарина и его сторонников. Имена пока не назывались, но догадаться было несложно. В речи на июльском пленуме ЦК Сталин заявил, что нэп — тупик, причина всех экономических затруднений: по мере построения социализма классовая борьба не ослабляется, но обостряется, возрастает сопротивление буржуазии. Соответственно, «сворачивание нэпа» означает и подавление буржуазии, попытки же представителей правящей элиты продлить нэп — вредная неготовность к подавлению, «правый уклон».

Сталину тогда не удалось добиться решающего перевеса на пленуме: позиции бухаринцев были еще сильны. Потому сталинская речь, широко обсуждавшаяся в партийных кругах, была опубликована лишь несколько лет спустя. Но встревоженный Бухарин сразу же сделал попытку предать гласности полемику. 13 июля «Правда», которой он руководил, опубликовала резолюцию по одному из докладов, куда вошли и сталинские тезисы, и поправки бухаринцев. Благодаря этому в резолюции признавалось и пресловутое возрастание «сопротивления со стороны капиталистических элементов», и необходимость продолжать нэп.

14 июля редакционная статья «Правды» (анонимная, но явно Бухарина) постулировала: «Решительное наступление на капиталистические элементы, провозглашенное XV съездом, велось и будет вестись методами нэпа». Это должно было напомнить, что Троцкого на XV съезде громили именно как противника «методов нэпа». Отказ от них автор статьи сопоставлял с принятием уже осужденных троцкистских воззрений: «Партия не отступит от решений XV съезда ни на шаг, отвергая всякие попытки обойти их с той же решительностью, что и троцкистскую дорожку». И все же на пленуме бухаринцев изрядно потеснили, а статья была понятна лишь посвященным, которые и так все знали. К осени давление на бухаринцев опять усилилось, в прессе все шире разворачивалась кампания по борьбе с «правой опасностью в литературе».

Осень 1928 года была для Ильфа и Петрова не из удачных.

Покровительствовавшего им Нарбута в сентябре сняли со всех постов, исключили из партии. Причиной тому были не «Двенадцать стульев». На фоне борьбы то с «левой оппозицией», то с «правым уклоном» шла своя интрига в ЦК ВКП(б), Нарбут излишне увлекся полемикой со сторонниками Троцкого, у которых остались еще влиятельные друзья, и в результате им просто пожертвовали: наказали за якобы неожиданно вскрывшиеся политические «прегрешения» периода Гражданской войны. Регинин остался завредом, у него скоро появился новый начальник. Но для Ильфа и Петрова это все равно означало лишение главной опоры и защиты. В прессе тогда возобновились «кадровые перестановки», сменилось и руководство «Гудка», ушли многие сотрудники. В октябре был уволен Ильф, официальная причина — «сокращение штатов». Ушел вскоре и Петров.

Именно осенью, в сентябре-октябре, т. е. через полтора-два месяца после издания «Двенадцати стульев» — обычный в таких случаях срок, — соавторы, вероятно, ожидали многочисленных рецензий. Сложилось все несколько иначе. Петров в черновых набросках воспоминаний об Ильфе писал: «Первая рецензия в “вечорке”. Потом рецензий вообще не было». На эту фразу Петрова обычно ссылаются исследователи и мемуаристы, говоря о «молчании» критиков. Однако сама рецензия, весьма важная для понимания литературно-политического контекста, при этом не анализируется.

Она была опубликована газетой «Вечерняя Москва» 2 сентября 1928 года за подписью «Л.К.». Мы приводим ее полностью: «Илья Ильф и Евг. Петров. “Двенадцать стульев”». Роман. ЗИФ. 1928 г. Ц. 2 р. 50 к.

Роман читается легко и весело, хотя к концу утомляет кинематографическая смена приключений героев — прожженного авантюриста Остапа Бендера и бывшего предводителя дворянства Ипполита Матвеевича, разыскивающих стул, в котором предводительская теща зашила бриллианты. Утомляет потому, что роман, поднимая на смех несуразицы современного бытия и иронизируя над разнообразными представителями обывательщины, не восходит на высоту сатиры (здесь и далее выделено автором — М. О., Д. Ф.). Это не более, как беззаботная улыбка фланера, весело прогуливающегося по современному паноптикуму.

Разыскивать приходится двенадцать стульев, так как неизвестно, в каком из составлявших гарнитур помещен клад. Все стулья разбросаны по различным уголкам СССР, и, разыскивая их поочередно, герои романа переносятся из затхлой атмосферы глухого городка в мир московской богемы, оттуда на курорт и т. д. Многие из зарисовок-шаржей очень хлестки. Так, хорошо показаны типы поэтической богемы. В романе много удачно использованных неожиданностей. И самая концовка его, рисующая, как накануне похищения последнего двенадцатого стула из клуба Ипполит Матвеевич, убивший из-за жадности своего компаньона, узнает, что сам клуб построен на ценности, найденные в этом роковом стуле — выполнена очень эффектно.

Но читателя преследует ощущение какой-то пустоты. Авторы прошли мимо действительной жизни — она в их наблюдениях не отобразилась, в художественный объектив попали только уходящие с жизненной сцены типы, обреченные “бывшие люди”. Когда авторы попытались изобразить студенческий быт — кроме бледных полутеней, ничего не получилось. Авторам, очевидно, не чужда наблюдательность и умение передавать свои наблюдения. Жаль было бы, если бы они не пошли дальше многостраничного фельетона, каким по сути дела является роман “Двенадцать стульев”».

Казалось бы, в суждениях «Л.К.» нет ничего особо примечательного. Положительной, конечно, рецензию не назовешь, хотя и не вовсе разгромная. Но здесь важен контекст политический — упреки рецензента напоминают майские инвективы борцов с «правой опасностью»: не о «бывших людях» надо бы рассказывать читателям. Оно и понятно — с началом осени разворачивалась очередная атака на Бухарина, т. е. разоблачение «правых уклонистов» в литературе. Рецензия соответствовала общей направленности.

Вполне вероятно, что сентябрьский отзыв «вечорки» был первым, как писал Петров. Но единственным он точно не был. К примеру, в том же сентябре журнал «Книга и профсоюзы» опубликовал еще более резкую рецензию Г.П. Блока. Ее мы также приводим полностью, сохраняя особенности орфографии: «Илья Ильеф и Евгений Петров. 12 стульев. Роман. ЗиФ. 1928 год. Тираж — 7000 экз., Стр. 422., Цена 2 р. — 50 к.

“12 стульев” — коллективное произведение двух авторов, по своей тематике очень показательных для нового направления, все более крепнущего в нашей литературе. Ильф и Петров с задатками талантливых рассказчиков создали из своего творения милую, легко читаемую игрушку, где зубоскальство перемежается с анекдотом, а редкие страницы подлинной сатиры растворяются в жиже юмористики бульварного толка и литературщины, потрафляющей желудку обывателя.

В книге нет живых людей — есть условные категории героев, которые враждуют между собой, мирятся и стараются в действиях своих походить на настоящего человека. Великий комбинатор Бендер, своеобразный потомок Хлестакова, душа погони за бриллиантами, отец Федор, скинувший рясу для земных сокровищ, и много разного рода и звания — все они призваны веселить читателя.

Смех — самоцель. Неприглядные стороны жизни, наши промахи и несправедливости затушевываются комичными злоключениями, анекдотами и трюками. Социальная ценность романа незначительна, художественные качества невелики и вещь найдет себе потребителя только в кругу подготовленных читателей, любящих легкое занимательное чтение. Цена непомерно дорога, если принять во внимание, что “12 стульев” печатались в течение первого полугодия в журнале “30 дней”».

Вряд ли Ильф и Петров не заметили столь ядовитого, азартного и не слишком внимательного рецензента. Профессиональные журналисты следили за периодикой, особенно московской.

Можно привести еще один отзыв о романе, опубликованный 20 апреля 1929 года в восьмом номере двухнедельного журнала «Книга и революция». Статья — обзор журнала «30 дней» за 1928 год — была озаглавлена «Советский магазин» (от нем. Magazin — иллюстрированный журнал): обозреватель доказывал, что сама концепция издания весьма неудачна, за образец взяты западные журналы, вот и получился даже не американский «магазин», а некое подобие мелочной лавки, где товары в изобилии, но качеством не блещут, да и собраны бессистемно и безыдейно. «Если говорить о литературном отделе журнала, — писал рецензент, — более характерным для него окажется роман-хроника И. Ильфа и Е. Петрова “12 стульев”, гвоздь, центральная вещь журнала, печатание которой растянулось на полгода. Редакция называет это произведение-подражание “лучшим образцам классического сатирического романа”; к этому можно добавить, что подражание оказалось неудачным. За исключением нескольких страниц, где авторам удается подняться до подлинной сатиры (напр., в образе Ляписа, певца “Гаврилы”), — серенькая посредственность. Социальный объект смеха — обыватель-авантюрист — ничтожен и не характерен для наших дней, не его надо ставить под огонь сатиры; впрочем, и самая сатира авторов сбивается на дешевое развлекательство и зубоскальство. Издевка подменена шуткой, заряда глубокой ненависти к классовому врагу нет вовсе; выстрел оказался холостым».

Десять лет спустя Петров не упомянул и об этом обзоре, хотя в 1929 году выпуск «Книги и революции» — «журнала политики, культуры, критики и библиографии» — возобновился после шестилетнего перерыва, потому издание было на виду, считалось достаточно авторитетным, всякое упоминание там — событие.

Маловероятно, чтобы Ильф и Петров не заметили эту публикацию своевременно или вообще не узнали о ней. Было, наконец, и кому подсказать. Например, Ю.К. Олеша, давний приятель и тоже бывший «гудковец», ознакомился с отзывами на «Двенадцать стульев» и печатно сформулировал свою точку зрения. Кстати, в той же «Вечерней Москве», которую имел обыкновение читать Петров. 27 апреля 1929 года, ровно через неделю после выхода обзора в «Книге и революции», «вечорка» опубликовала анкету «Год советской литературы», где известным писателям предложили назвать наиболее значительные художественные произведения из вышедших в 1928 году. Олеша назвал лучшим романом «Двенадцать стульев», добавив, что книга «оплевана критикой». Петров же и об отзыве Олеши не вспомнил.

Стало быть, говоря о критической рецепции «Двенадцати стульев» в течение года после издания, можно выделить две полярные точки зрения: книга «оплеванная» и книга, о которой критики не писали.

Первая точка зрения вполне обоснованна: отрицательные отзывы действительно были. Но и у второй, принятой большинством исследователей, есть некоторые основания. О романе, публиковавшемся в столичном ежемесячнике и выпущенном крупным столичным издательством, о самой популярной книге сезона должны были написать известные критики, их статьи должны были появиться в крупных столичных литературных журналах — «Красной нови», «Октябре», «Новом мире» и т. д. Не появились. Потому у современников не могло не сложиться впечатление, что «Двенадцати стульям» негласно объявлен бойкот. Уж очень громкое получилось молчание. Даже не молчание — замалчивание.

29 января 1929 года газета «Вечерний Киев» напечатала обзорную статью О.Э. Мандельштама «Веер герцогини», охарактеризовавшего поведение критиков как «совсем позорный и комический пример “незамечания” значительной книги. Широчайшие слои, — негодовал Мандельштам, — сейчас буквально захлебываются книгой молодых авторов Ильфа и Петрова, называемой “Двенадцать стульев”. Единственным откликом на этот брызжущий веселой злобой и молодостью, на этот дышащий требовательной любовью к советской стране памфлет было несколько слов, сказанных т. Бухариным на съезде профсоюзов. Бухарину книга Ильфа и Петрова для чего-то понадобилась, а рецензентам пока не нужна. Доберутся, конечно, и до нее и отбреют как следует».

Возможно, Мандельштам впрямь не углядел, что уже добрались и отбрили. Не в том дело. Существенно, что поэт, зная или догадываясь о подоплеке «осторожного молчания», решил говорить с критиками и редакторами на языке, который считал им доступным: рецензии на «Двенадцать стульев» писать и печатать можно и нужно — это не просто насмешка, а «дышащий требовательной любовью к советской стране памфлет», его сам Бухарин одобрил.

Бухарин действительно одобрил. Пусть и не на «съезде профсоюзов», как писал Мандельштам, а на совещании рабочих и сельских корреспондентов, но бухаринское выступление, где обильно и с похвалой цитировался роман, было опубликовано «Правдой» 2 декабря: «Недавно я читал новый роман “12 стульев». Здесь довольно едко изображена фигура халтурящего якобы пролетарского поэта, который ходит по редакциям всяких профорганов и получает всюду гонорар <…> В том же самом романе есть довольно удачная пародия на некоторые стороны нашей общественной жизни. В романе дана картина одного губсоцстрахов-ского учреждения, где сидят беззубые старухи. Тут же красуется лозунг: “Пережевывая пищу, ты помогаешь обществу”. (Смех.) Или на станции общества спасения утопающих развешан плакат со страшно “революционным” кличем: “Дело спасения утопающих есть дело рук самих утопающих”. (Громкий смех всего зала.)»[274].

Как видно, Бухарин адекватно прочитал рискованную игру соавторов с ленинскими «революционными» цитатами, но — одобрил.

Я.С. Лурье утверждает, что похвала Бухарина вызвала «волну рецензий»: «Хвалить книгу, удостоившуюся его внимания, было не обязательно (к концу 1929 года — даже совсем не обязательно), но игнорировать ее — неудобно».

Как раз тут с мнением авторитетного исследователя трудно согласиться. От похвалы Бухарина до апрельского отклика «Книги и революции» прошло почти полгода, а уж до «волны рецензий» — и того больше. Конечно, критики-профессионалы, в отличие от Мандельштама, «Правду» читали регулярно, однако бухаринская похвала их не вдохновила. Иначе б не раздумывали так долго. Да и руководство «Вечернего Киева» тоже сочло нужным сделать оговорку в специальном примечании: «Редакция, помещая интересную статью т. Мандельштама, не вполне соглашается с некоторыми ее положениями». Что и понятно: Бухарин в ту пору утратил былое влияние. Формально он оставался членом Политбюро, партийным теоретиком, главным редактором «Правды» и т. п., однако для «руководящих работников», для редакторов газет и журналов изменения были очевидны. В ЦК Бухарина тогда откровенно травили, дискредитируя почти все им сказанное. В ноябре 1928 года он вынужден был отречься от своих прежних суждений, и пленум ЦК единогласно осудил «правый уклон». В ноябре же Бухарин демонстративно подал в отставку. Ее, впрочем, отклонили. И выступление, упомянутое Мандельштамом, адресовано было не столько «рабселькорам», сколько партийной элите. Посвященные восприняли его как откровенно антисталинское. Следовательно, бухаринские похвалы мало что меняли в сложившейся ситуации.

Для редакций литературных журналов она была сложнейшей. «Двенадцать стульев» — роман откровенно «антилевацкий», цель публикации тогда легко просматривалась. При этом борьба с «левой оппозицией» уже закончилась, в разгаре борьба с «правым уклоном». Стало быть, хвалебные отзывы абсолютно неуместны, тут ненароком в «правые уклонисты» попадешь. Отрицательные отзывы тоже не вполне уместны — есть риск попасть в защитники «левых уклонистов». Потому несколько опубликованных отзывов можно считать исключением из общего правила, результатами редакторского недосмотра. Редакторам целесообразно было не спешить, дождаться какой-либо официальной оценки.

Ожидание затягивалось, и время рецензий вышло. Рецензия, как известно, жанр оперативный, своего рода репортаж — что, где, кем и когда напечатано. Нужна она в течение примерно полугода. Затем наступает черед солидных критических очерков, аналитических статей. Их тоже не было. В редакциях вообще избегали упоминаний о книге Ильфа и Петрова.

Но к зиме 1929 года положение соавторов упрочилось.

Прежде всего, у них появился новый влиятельный покровитель, тоже давний знакомый — М.Е. Кольцов. Он быстро делал карьеру. На исходе 1920-х годов Кольцов — не только один из популярнейших очеркистов и фельетонистов «Правды», но и довольно известный журналист-международник. Бухарин — редактор «Правды» с 1917 года — Кольцова знал и поддерживал. В 1928 году теоретик партии снабдил предисловием первый том зифовского собрания сочинений фельетониста, где дал тому высокую оценку: «Дробные аналитические странички, подчас подымающиеся, однако, до крупных синтетических обобщений, — вот характеристика кольцовских фельетонов»[275]. Хвалил Бухарин и вообще жанр современного «газетного фельетона», сближавший Кольцова с Ильфом и Петровым: «Служа непосредственно практической работе и стоя в непосредственной близости к жизни, такой, какая она есть\ освещая ее под углом зрения того, какой она должна быть — художественно ее “объясняя”, чтобы практически ее “изменять”, газетный фельетон оказался в известной степени застрельщиком и пионером революционного реализма»[276].

Связи Кольцова с Ильфом и Петровым еще более окрепнут в 1930-е годы, когда он отречется от Бухарина и станет исполнителем наиболее деликатных сталинских поручений в области организации мирового общественного мнения (и политической разведки). Ну а в ноябре 1928 года, готовя первый номер еженедельника «Чудак», Кольцов взял на работу в редакцию Ильфа и Петрова. О кольцовских планах некоторое представление дают письма, опубликованные в журнале «Новый мир» за 1956 год. Новое издание, как сообщал Кольцов А.М. Горькому, должно стать доказательством того, что «в СССР, вопреки разговорам о “казенной печати”, может существовать хороший сатирический журнал, громящий бюрократизм, подхалимство, мещанство, двойственность в отношении к окружающей обстановке, активное и пассивное вредительство»[277].

Идея журнала — с учетом специфики тогдашней политической терминологии — была сформулирована четко. «Бюрократизм, подхалимство» — пропагандистское клише, используемое для обозначения пороков государственного аппарата. Их обличение в прессе — подтверждение свободы печати в СССР. «Двойственность в отношении к окружающей действительности», т. е. советскому строю, «пассивное и активное вредительство» — приписывались различного рода «уклонистам». В данном случае речь шла о возможности использования сатиры для дискредитации политических противников сталинской «генеральной линии партии». Подобные инициативы могли реализовываться только при постоянной поддержке в самых высоких инстанциях. Поддержка и тогда была. 19 декабря 1928 года Кольцов — на приеме у Сталина. Неизвестно, что именно там обсуждалось, но «Журнал записи лиц, принятых генеральным секретарем ЦК ВКП(б)» зафиксировал: «М.Е. Кольцов, фельетонист, газета “Правда”, по литературным вопросам».

Попасть в штат кольцовского журнала могли только те, за кого Кольцов ручался лично. Для приятелей опального Нарбута это было большой удачей. В аспекте политическом у Ильфа и Петрова тоже многое изменилось к лучшему. К зиме 1928 года Сталин, успешно завершив очередной этап дискредитации Бухарина, счел нужным снизить активность «борьбы с правым уклоном» в литературе. А заодно — успокоить оппонента, приписав «усердие не по разуму» непосредственным исполнителям своих поручений. 22 февраля 1929 года «Правда» напечатала установочную статью «Об одной путанице (к дискуссии об искусстве)», автор которой — П.М. Керженцев — доказывал, что рассуждения о «правом уклоне» в литературе — нелепость. «Можно говорить о “советских” и “антисоветских” фактах искусства», но недопустимо использование партийной терминологии в литературной полемике. Типично сталинская ирония: именно Керженцеву, еще 2 декабря 1928 года опубликовавшему в «Читателе и писателе» статью «Художественная литература и классовая борьба», где он призывал противостоять всему, «что можно назвать правым или соглашательским уклоном в нашей литературе», именно этому признанному обличителю литературных «правых уклонистов» пришлось теперь себя же опровергать. И не где-нибудь, а в главной партийной газете. А то впрямь возомнил бы себя специалистом по всевозможным уклонам.

Весною 1929 года Ильф и Петров, как принято говорить, на подъеме. Они работают и постоянно печатаются в престижном журнале, с ведома и одобрения советской цензуры во Франции готовится издание перевода «Двенадцати стульев». Что же до отзыва «Книги и революции» о журнальном варианте романа, то удар наносился не по авторам «Двенадцати стульев», а по Нарбуту, прежнему главному редактору рецензируемого ежемесячника. С Нарбутом сводили счеты «задним числом», прием, типичный для советской журнальной полемики, да и руководил «Книгой и революцией» все тот же Керженцев. Конечно, упоминая «Двенадцать стульев», обозреватель нарушал негласный запрет, но ведь игнорировать роман, печатавшийся в семи номерах, он не мог, почему и воспроизвел упреки, высказанные до него — в начальный период борьбы с «правым уклоном».

Но тут ситуация опять изменилась: генеральный секретарь ЦК ВКП(б) активизировал антибухаринсую кампанию, в результате которой главный сталинский оппонент лишился должности редактора «Правды» и других руководящих постов.

22 апреля на пленуме ЦК партии Сталин выступил с речью «О правом уклоне в ВКП(б)». Бухарину был приписан «отказ от марксизма», отказ от классовой борьбы именно в период ее обострения. Обострение же, по словам Сталина, выражалось прежде всего в постоянном «вредительстве» скрытых врагов советской власти. Теперь это уже прямо связывалось с бухаринским попустительством: «Нельзя считать случайностью так называемое шахтинское дело. “Шахтинцы” сидят теперь во всех отраслях нашей промышленности. Многие из них выловлены, но далеко еще не все выловлены. Вредительство буржуазной интеллигенции есть одна из самых распространенных форм сопротивления против развивающегося социализма».

Понятно, что это имело прямое отношение и к печати: любая критика режима, особенно публикация сатирического характера, могла восприниматься как возможное благодаря попустительству бухаринцев сопротивление «буржуазной интеллигенции». Однако Сталин тут же выдвинул и другой лозунг. Нельзя, утверждал он, «улучшать наши хозяйственные, профсоюзные и партийные организации, нельзя двигать вперед дело строительства социализма и обуздания буржуазного вредительства, не развивая вовсю необходимую критику и самокритику, не ставя под контроль масс наши организации». Соответственно, сатирическая публикация могла быть признана необходимой или контрреволюционной — по произволу авторитетного интерпретатора. Авторитетными же признавались идеологи Российской ассоциации пролетарских писателей.

XVI конференция ВКП(б), проходившая с 23 по 26 апреля, закрепила победу Сталина и — в качестве развития установки на пресловутую самокритику — приняла решение о начале генеральной партийной чистки. Теперь каждому коммунисту предстояло отчитаться перед специальной «комиссией по чистке», а комиссия решала вопрос о его пребывании в партии. На той же конференции было принято решение провести «чистку советского аппарата от элементов разложившихся, извращающих советские законы, сращивающихся с кулаком и нэпманом». Этой чистке подлежали все (в том числе и беспартийные), кто занимал административные должности в аппарате государственных, профсоюзных и общественных учреждений и организаций. Проводилась она так же, как и партийная — «чистящиеся» отчитывались перед специальными комиссиями. Нет необходимости доказывать, что помимо «борьбы с бюрократизмом» и иными прегрешениями задачей чисток было устрашение «уклонистов». От них пока что требовалось лишь публичное покаяние — «отказ от заблуждений», признание ошибочными бухаринских и троцкистских лозунгов.

В это время развернулась и дискуссия о статусе сатиры в СССР. Полемика шла, в частности, на страницах «Литературной газеты». Созданная в апреле 1929 года вместо еженедельника «Читатель и писатель», она изначально получила статус «проводника политики партии» при организации единого Союза писателей СССР. Соответственно, дискуссия подразумевала не только литературные, но и — прежде всего — политические выводы.

На тот момент статус сатиры в советской литературе определялся постановлением Отдела печати ЦК ВКП(б) «О сатирикоюмористических журналах» (апрель 1927 года). Постановление не ставило под сомнение правомерность сатиры, а, наоборот, объявляло негативным фактом то, что «большинство сатирико-юмористических журналов не сумело еще стать органами бичующей сатиры»[278]. В обсуждении постановления принимал активное участие Кольцов, который в результате и возглавил Гудковский «Смехач», быстро трансформировав его в новый проект — «Чудак»[279].

Теперь пришло время пересмотреть функцию сатиры в советском обществе. В первом номере «Литературной газеты» (22 апреля 1929 года) была опубликована статья популярного критика А.З. Лежнева «На путях к возрождению сатиры». Он — следуя постановлению 1927 года — доказывал, что сатира по-прежнему актуальна, поскольку возрастает «активность масс», жаждущих покончить с различными проявлениями социального зла, например с бюрократизмом, а коль так, нужда в сатире «делается все более острой», хотя «объектов для нее стало гораздо меньше, чем было во времена ее расцвета», т. е. в досоветский период. Редакционное примечание к статье уведомляло, что печатается она «в порядке обсуждения». Очевидно, что оппоненты были уже наготове.

27 мая «Литературная газета» опубликовала статью влиятельного критика В.И. Блюма «Возродится ли сатира?». В отличие от Лежнева, Блюм был широко известен не только как литератор: в 1924–1925 годах он возглавлял театральную цензуру — Главный комитет по контролю за репертуаром, так называемый Главрепертком. Свой основной тезис Блюм сформулировал предельно жестко: в СССР сатиры быть не должно. Правда, уточнял он, речь идет вовсе не о газетных фельетонах или очерках, где принято сообщать точные «адреса», т. е. имена осмеиваемых — подобного рода «адресная» сатира пока необходима. Иное дело — «художественная», «обобщающая» сатира. В отличие от фельетона или очерка, она, по словам Блюма, никогда не была средством борьбы с социальными бедами, никогда не способствовала ни перевоспитанию, ни отстранению от должности невежественных чиновников, казнокрадов и взяточников. Зато, доказывал критик-рапповец, «художественная сатира» всегда была «острым оружием классовой борьбы. Сатирическое произведение обобщением наносило удар чужому классу, чужой государственности, чужой общественности (здесь и далее курсив автора. — М. О., Д. Ф.)». С октября же 1917 года, утверждал Блюм, «для нас государство перестало быть чужим». Потому «продолжение традиции дооктябрьской сатиры (против государственности и общественности) становится уже прямым ударом по нашей государственности, по нашей общественности», такая сатира способствует возникновению антисоветских настроений.

Подтекст был очевиден современникам: Блюм отождествил сатиру в художественной литературе с «антисоветской агитацией», т. е. с одним из предусмотренных тогдашним уголовным законодательством «контрреволюционных преступлений».

Статьи действующего Уголовного кодекса РСФСР (в редакции 1926 года), что относились к «контрреволюционным преступлениям», давно уже стали для советских писателей сочинением весьма актуальным: отчеты о политических процессах регулярно публиковались в центральной периодике. Формулировки были, как говорится, на слуху. И уж тем более знал «язык закона» Петров, бывший сотрудник угрозыска. На обыгрывании формулировок статей УК в «Двенадцати стульях» строится немало шуток. Применительно к писателям речь могла идти о статье 58/10: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению советской власти», точнее — «изготовление или хранение литературы того же содержания». В случае привлечения к ответственности доказывать, что «совсем не это имелось в виду», было практически бесполезно: специально для подобных случаев Пленум Верховного суда СССР принял 2 января 1928 года опубликованное в периодике постановление «О прямом и косвенном умысле при контрреволюционном преступлении». Термин «прямой умысел» означал, что обвиняемый «действовал с прямо поставленной контрреволюционной целью, т. е. предвидел общественно опасный характер последствий своих действий и желал этих последствий». Ну а термин «косвенныйумысел» был в ходу тогда, когда никаких доказательств «прямого умысла» следствие не находило: подразумевалось, что обвиняемый хоть и «не ставил прямо контрреволюционной цели», однако «должен был предвидеть общественно опасный характер последствий своих действий». Но до суда могло вообще не дойти: инструкции Народного комиссариата внутренних дел разрешали внесудебную ссылку или высылку «лиц, причастных к контрреволюционным преступлениям», т. е. ссылку или высылку не только самого писателя, но и его семьи, знакомых и т. д.

Доносительское выступление Блюма в центральной газете — на фоне принятых XVI конференцией ВКП(б) решений о чистках — могло быть началом очередной репрессивной кампании, к чему в СССР уже привыкли. Потому оно вызвало буквально панику в писательской среде.

Но вскоре на страницах «Литературной газеты» в полемику с Блюмом вступили несколько известных литераторов, настаивавших на том, что сатирик, обличая, например, бюрократов или мещан, вовсе не становится контрреволюционером. 15 июля «Литературная газета» вновь атаковала Блюма и его сторонников. В передовой статье «О путях советской сатиры» декларировалось, что сатира и впредь «будет стремиться к широким художественным обобщениям», так как сатирикам надлежит «низвергнуть и добить предрассудки, религию, национализм», пресловутые бюрократизм и мещанство, беспощадно осмеивать проявления «цивилизованного мещанства» — западные «обаятельные моды, соблазнительные навыки и привычки» и т. п.

В итоге редакционная статья, с одной стороны, отводила от сатириков обвинения в «антисоветской агитации», а с другой — формулировала для них вполне конкретные обязательные задачи, указывая приемлемые объекты осмеяния, точно устанавливая границы дозволенного. И хотя споры о сатире продолжались еще долго, пусть и без прежнего ожесточения, мнение редакции «Литературной газеты» признало верным большинство выступавших в прессе. Это и было важнейшим политическим итогом дискуссии, инспирированной партийным руководством. Получилось, что писатели сами, не дожидаясь официальных партийных или правительственных директив, ввели для себя цензурные ограничения. И сами же определили, какого рода преступлением является попытка игнорировать подобную цензуру.

Для Ильфа и Петрова нападки на сатиру и сатириков были чреваты весьма серьезными последствиями, но соавторы не принимали до поры участия в споре. У них нашлись заступники. 17 июня 1929 года — в разгар дискуссии о сатире — «Литературная газета» опубликовала статью А.К. Тарасенкова «Книга, о которой не пишут». По мнению большинства советских исследователей, благодаря именно этой статье и было прервано «осторожное молчание» критиков. Однако советские исследователи не задавались вопросом, почему на активность критиков так повлияла статья Тарасенкова, почему она появилась именно в «Литературной газете», а не в другом издании.

Случайным совпадением это, конечно, не было. Редакция «Литературной газеты», выводя «Двенадцать стульев» за рамки дисскуссии о сатире, давала Ильфу и Петрову своего рода справку о благонадежности, для чего была затеяна довольно сложная интрига.

Дело в том, что за подписью Тарасенкова «Литературная газета» напечатала рецензию на первое зифовское издание «Двенадцати стульев». Именно рецензию — с полагающимися типичной рецензии атрибутами, то есть основной текст предваряло библиографическое описание книги: авторы, заглавие, жанр, издательство и т. д. Это не могло не удивить читателей: тогда было не принято рецензировать романы почти через год. Тем более в еженедельниках, изданиях по определению оперативных.

Вот почему запоздалой рецензии дали заглавие «Книга, о которой не пишут», использовав его еще и как название новой рубрики. В редакционном примечании сообщалось: «Под этой рубрикой “Литературная газета” будет давать оценку книгам, которые несправедливо замолчала критика». По сути, это была редакционная статья. Редакция «Литературной газеты» отменяла все предшествующие оценки романа, их как бы и не было вообще. Рецензентам «намекали», что прежние суждения следует забыть.

«Намек» формулировался предельно жестко — не только посредством заглавия, но и первой же фразой: «Коллективный роман Ильфа и Петрова, как правильно отметил Ю. Олеша в своей недавней анкете в “Вечерней Москве”, незаслуженно замолчан критикой». Вряд ли Тарасенков не понимал, что «незаслуженно замолчан» и «оплеван» (как на самом деле сказал Олеша в анкете) — далеко не одно и то же. Но Олеше спорить нужды не было: он ведь «правильно отметил», он ведь хотел, чтоб книгу оценили по достоинству — и пожалуйста. Получалось, что и Мандельштам, говоривший о «незамечании», тоже прав был, ему тоже спорить незачем. Кроме того, начало первой фразы — слова «коллективный роман» — напоминали заинтересованному читателю о первом журнальном отклике, где «Двенадцать стульев» рецензент несколько неуклюже именовал «коллективным произведением двух авторов».

«Литературная газета» вводила новые правила игры, и теперь Тарасенков лихо опровергал прежних рецензентов, не называя их имен: кому нужно, тот сам догадается.

Современникам, особенно заинтересованным, догадаться было несложно. К примеру, снисходительный рецензент в «вечорке» писал, что Ильф и Петров «прошли мимо действительной жизни, она в их наблюдениях не отобразилась», роман «не восходит на высоту сатиры», обозреватель в «Книге и революции» называл роман «холостым выстрелом», а у Тарасенкова — строго наоборот: для романа характерно «насыщенное острое сатирическое содержание», это «четкая, больно бьющая сатира на отрицательные стороны нашей действительности». Автор рецензии в журнале «Книга и профсоюзы», ставя в вину Ильфу и Петрову увлечение «юмористикой бульварного толка и литературщиной», давал «коллективному произведению» чрезвычайно низкую оценку и в социальном аспекте, и в аспекте художественности, Тарасенков же настаивал: Ильф и Петров «преодолевают штамп жанра», более того, «Двенадцать стульев» — одна из немногих безусловных удач советской литературы в области сатиры.

Напомнил он, опять же не называя имен, и об инвективах писателей, спешивших в мае 1928 года разглядеть литературную «правую опасность». Например, Ингулову, утверждавшему, что глаза правых уклонистов «цепляются за лохмотья, отрепья революции», не видят ее «души», «нутра», Тарасенков отвечал: «Глазами живых, по-настоящему чувствующих нашу современность людей смотрят на мир Петров и Ильф», это «глаза не врагов, а друзей». Получил отповедь и Гладков, предупреждавший, что склонность «некоторых литераторов живописать так называемых лишних людей современности» может привести к нежелательным социальным последствиям. Согласно Тарасенкову авторы «Двенадцати стульев» окончательно и бесповоротно разоблачают всех «лишних» и «бывших»: с «приспособленца и рвача» Остапа Бендера «сорваны все поэтизирующие его покровы и одеяния», жестоко высмеяны и «халтурщики-поэты», и любители «претенциозно-“левых” исканий», а также «кумовство, карьеризм, интеллигентщина» и т. п. Но при этом, писал Тарасенков, «авторы на редкость обладают чувством меры и такта. Они прекрасно знают, где нужно дать теплую иронию друга, где насмешку, где сатиру».

Исходя из этого, настаивал Тарасенков, «роман должен быть всячески рекомендован читателю. Одна оговорка: вся история с попом “отцом Федором” чисто искусственно прилеплена к основному сюжету романа и сделана слабо. При повторном издании “12 стульев” (которое уже предполагается ЗИФ’ом) лучше было бы ее выбросить».

Если бы не общий тон статьи, такая «оговорка» воспринималась бы как плохо — намеренно плохо — скрытая ирония: нельзя же без ущерба для романа «выбросить» одного из трех основных персонажей, сюжетную линию, с ним связанную. Однако здесь важно не то, что сказано, а то, зачем сказано, не семантика, а прагматика. «Оговорка» адресована не столько «массовому читателю», сколько критикам. В отличие от Мандельштама, Тарасенкову (точнее, редакции) были известны доводы, способные успокоить осторожных коллег. Пусть предложенная правка нецелесообразна или даже вовсе бессмысленна. Важно, что некие недостатки отмечены, о них можно спорить, но это недостатки не политического характера. Политических, стало быть, не обнаружено вовсе. Критикам надлежало усвоить, что «Литературная газета» — в статье по сути редакционной — сообщает о готовящемся «повторном издании». Стало быть, вопрос уже решен, вот-вот будет тираж — третья публикация, считая журнальную. Значит, смена главного редактора журнала «30 дней» и руководителя издательства «ЗиФ» действительно не связана с выпуском «Двенадцати стульев»: «идеологическая выдержанность» романа подтверждена год спустя.

«Литературная газета» защищала роман Ильфа и Петрова настойчиво и даже агрессивно. Такая защита — особенно в разгар дискуссии о статусе сатиры — не воспринималась как случайное совпадение. Зачем же понадобились авторитетнейшему изданию выводить «Двенадцать стульев» за рамки дискуссии?

Можно, конечно, объяснить это усилиями покровителя — Кольцова. Но даже если так, намерения покровителя вполне соответствовали изменению политической ситуации. Дискуссия о сатире, проводимая в контексте борьбы с «шахтинцами», изрядно напугала литераторов, среди которых было немало симпатизирующих Бухарину. Разгром Бухарина продолжался, продолжалось и так называемое сворачивание нэпа. Потому окончательно утратил актуальность выдвинутый Бухариным в разгар нэпа знаменитый лозунг — «обогащайтесь!». Он был адресован крестьянам, но трактовался гораздо шире. В связи с этим сюжет «Двенадцати стульев» интерпретировался как опровержение бухаринского лозунга и развернутое доказательство тезиса, сформулированного В.И. Лениным: «Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя». В романе даже нэпманы, чье частное предпринимательство легально, постоянно одолеваемы страхом — стремление разбогатеть вынуждает их нарушать закон, а значит, и ежедневно ожидать ареста. Стремление же главных героев романа разбогатеть нелегально, не участвуя в «социалистическом строительстве» — попросту безумно, убийственно.

Сюжет «Двенадцати стульев» в основе своей не изменился, но задуманный как антитроцкистский, точнее «антилевацкий», роман использовался теперь в борьбе с «правым уклоном». Был здесь и оттенок иронии, в сталинском духе иронии, придававший интриге некое изящество: бухаринский лозунг дискредитировался романом, полгода назад удостоившимся бухаринской похвалы в «Правде».

Уместно предположить, что Тарасенков писал свою рецензию не в июне, а в мае, почему и назвал апрельское высказывание Слеши «недавним». Но и в мае редакторы «Литературной газеты» знали, что зифовское «повторное издание» не «предполагается», а давно подготовлено. Более того, роман переводили на французский язык, его публикация за границей доказывала, что СССР — страна подлинной демократии, сатира там не запрещена. К моменту публикации тарасенковской рецензии новый — сокращенный и «почищенный» — вариант «Двенадцати стульев» был подписан в печать. И вскоре действительно выпустили тираж. А 30 июня вышел во Франции перевод «Двенадцати стульев».

Редакторы журналов адекватно восприняли мнение «Литературной газеты». Но осторожности, разумеется, не утратили. Ответом на тарасенковскую рецензию стали не статьи аналитического характера, не критические очерки о «Двенадцати стульях», а рецензии. Аналитические статьи о романе могли бы опять оказаться несвоевременными в политическом аспекте, с рецензий же спрос невелик: оповещение читателей — долг журнала. Конечно, рецензировать как новинку роман, вышедший более года назад и в журнале и книгой, да еще и неоднократно обруганный — занятие странное. Тем не менее формальный повод был — второе зифовское издание. Его и рецензировали. Маститые критики, которым не пришлось высказаться раньше, в этой игре не участвовали — ретивость, как и раньше, проявляли мало кому известные литературные поденщики.

Уже в седьмом — июльском — номере «Октября» рецензент хоть и полемизировал с Тарасенковым (не называя имени), но не оспаривал главные выводы. Роман он признавал «веселой, энергично написанной книгой» и снисходительно резюмировал: «В целом, конечно, “Двенадцать стульев” — удача». Отметим, что эта рецензия публиковалась как срочный материал: на исходе июня 1929 года, когда появилось второе зифовское издание, июльский номер «Октября» был уже сверстан. Следовательно, пожелания «Литературной газеты» были восприняты редакцией «Октября» в качестве приказа, подлежащего немедленному исполнению. Журнал был рапповским, а руководство Российской ассоциации пролетарских писателей получало директивы непосредственно от ЦК ВКП(б).

Редакция рапповского же двухнедельного журнала «На литературном посту» была не столь оперативна, хотя и там не медлили: соответствующая рецензия на второе зифовское издание появилась в восемнадцатом (августовском) номере. Здесь автор тоже не во всем согласился с Тарасенковым, но, подобно своему коллеге из «Октября», признал книгу «бесспорно положительным явлением». Особо отмечен был «успех, выпавший на долю романа И. Ильфа и Е. Петрова у читателей». Тут, правда, возникла некая логическая неувязка: судить об успехе романа по результатам продажи тиража второго издания время еще не пришло, а первое и журнальный вариант, как и соответствующие отзывы на них, в рецензии не упоминались. Но таковы были правила игры, введенные «Литературной газетой»: никаких отзывов на «Двенадцать стульев» до июня 1929 года не существовало.

Не нарушила правил игры и рапповская же «Молодая гвардия». В восемнадцатом (сентябрьском) номере была опубликована почти хвалебная рецензия, где указывалось, что «Двенадцать стульев» «не только роман с сюжетной емкостью, он вместе с тем роман сатирический», почему «его принципиальная значимость (если учесть всю бедность и выхолощенность современной сатиры) двойная». При этом рецензент, подобно Тарасенкову, счел нужным упрекнуть коллег, заявив, что «книга Ильфа и Петрова прошла мимо нашей критики». И опять возникла все та же неувязка: судить об активности критиков по реакции на второе зифовское издание было еще рано, а первое, как и журнальная публикация, в рецензии вообще не упоминались.

Еженедельник «Чудак», где работали Ильф и Петров, тоже поддержал своих сотрудников. В тридцать шестом (сентябрьском) номере появилась рецензия на опубликованную в серии «Библиотека “Огонька”» брошюру «Двенадцать стульев» — сокращенный вариант второго зифовского издания. Отзыв был откровенно панегирическим: «Это — лучшие главы из недавно вышедшего романа, имеющего выдающийся успех и уже переведенного на несколько иностранных языков. Как в советской, так и в иностранной критике роман И. Ильфа и Е. Петрова признан лучшим юмористическим произведением, изданным в СССР. Действительно “Двенадцать стульев” изобилуют таким количеством остроумных положений, так ярко разработан сюжет, так полно и точно очерчены типы, что успех романа следует считать вполне заслуженным. Книжка, изданная в “Библиотеке ’Огонек’”, дает читателям полное представление о талантливом произведении молодых авторов».

Говоря о повсеместном признании романа, рецензент явно привирал — в духе поговорки «кашу маслом не испортишь». Зато и он следовал правилам игры, не упоминая ни журнальную публикацию, ни первую книгу. Речь шла лишь о «недавно вышедшем», т. е. втором зифовском, издании. Неосведомленному читателю оставалось только гадать, каким же образом новинку так быстро перевели и опубликовали за границей. Но рецензентом и редакцией принимались в расчет только осведомленные читатели.

Достаточно благожелателен был и ленинградский ежемесячник «Звезда», опять же рапповский, опубликовавший рецензию в десятом номере. «Гиперболический бытовизм “12 стульев” еще не сатира, но эта талантливая книга интересна как один из первых шагов на пути к советской сатирической литературе», — отмечал рецензент. Не обошелся он и без ставшего традиционным упрека в адрес коллег: «Книга Ильфа и Петрова, вышедшая уже во французском переводе и вызвавшая восхищение парижской прессы, прошла у нас совершенно незамеченной». Разумеется, ни первое зифовское издание, ни журнальный вариант столь же традиционно не упоминались.

Примеры можно приводить и дальше. Но пока подчеркнем еще раз: не выдерживает проверки версия отечественных исследователей, согласно которой критики, синхронно оробев, не желали замечать роман, а затем синхронно же осмелели год спустя. «Ан-тилевацкий» роман был замечен, однако в редакциях авторитетных изданий заметили также изменение политической ситуации, потому широкое обсуждение романа состоялось. Почти год спустя ситуация вновь изменилась, и «Литературная газета» затеяла интригу, явно поддержанную в самых высоких инстанциях. Вот почему редакция позволила Тарасенкову рецензировать популярный роман с таким опозданием и — вопреки очевидности — утверждать, что ранее о «Двенадцати стульях» вообще никто не писал. Потому и авторитетные журналы предложили читателям рецензии на третью публикацию «Двенадцати стульев», словно на первую. Роман срочно вывели за рамки дискуссии о сатире, представили в качестве «идейно выдержанного», авторов обезопасили от последствий блюмовских инвектив, адресованных сторонникам Бухарина. Таковы были тогдашние правила игры.

Напомним, кстати, что в 1948 году Секретариат ССП объявил выговор сотруднику издательства «Советский писатель» А.К. Тарасенкову, «допустившему выход в свет книги Ильфа и Петрова без ее предварительного прочтения». Да, тому самому, чья рецензия на «Двенадцать стульев» цитировалась выше. Маловероятно, чтоб о ней не знал бывший рапповец А.А. Фадеев. Просто в 1929 году развивалась одна интрига, а в 1948-м — другая. Правила игры не менялись, обсуждаемая книга была для Фадеева картой в игре, как для Тарасенкова, Блюма и прочих игроков.

На исходе 1930-х годов, когда Петров писал о единственной рецензии в «вечорке», он вряд ли забыл о критических откликах на первое издание «Двенадцати стульев». Набрасывая план воспоминаний об Ильфе, Петров следовал правилам игры, предложенной «Литературной газетой» в 1929 году. Тем более что правила эти приняли в свое время оба соавтора. Своеобразной поддержкой Тарасенкову был их фельетон «Мала куча — крыши нет», опубликованный в четвертом (январском) номере «Чудака» за 1930 год: «Но бывает и так, что критики ничего не пишут о книге молодого автора. Молчит Аллегро. Молчит Столпнер-Столпник. Безмолвствует Гав. Цепной. В молчании поглядывают они друг на друга и решаются начать. Крокодиловы сомнения грызут критиков.

— Кто его знает, хорошая это книга или плохая? Кто его знает! Похвалишь, а потом окажется, что плохая. Неприятностей не оберешься. Или обругаешь, а она вдруг окажется хорошей? Засмеют. Ужасное положение!

И только через два года критики узнают, что книга, о которой они не решились писать, вышла уже пятым тиражом и рекомендована главполитпросветом для сельских библиотек.

Ужас охватывает Столпника, Аллегро и Гав. Цепного. Скорей, скорей бумагу! Дайте, о дайте чернила! Где оно, мое вечное перо? И верные перья начинают скрипеть».

Связь фельетона с историей публикации романа была для современников очевидна. В фельетоне книга, о которой критики не решались писать, через два года «вышла уже пятым тиражом и рекомендована главполитпросветом для сельских библиотек». Роман Ильфа и Петрова через год вышел третий раз и был признан «Литературной газетой» вполне «идеологически выдержанным». Дабы и вовсе не оставалось сомнений, авторы заставили каждого из осмеиваемой троицы лицемерно сожалеть, что роман почему-то «прошел мимо нашей критики»…

Почти двадцать лет спустя отечественные мемуаристы и литературоведы, по-прежнему работавшие в условиях цензурных ограничений, не вышли за рамки легенды, предложенной «Литературной газетой» и поддержанной авторами «Двенадцати стульев». Легенда эта позволяла соблюдать запреты на упоминание о высланном и убитом Троцком и, конечно же, о расстрелянном в 1938 году Бухарине — оба почти полвека числились во «врагах народа».

Загрузка...