Поэтика метатекста — «Золотой теленок»

В «Двенадцати стульях» из арсенала метатекстовых средств — не считая иллюстраций — задействовано только посвящение (маркер катаевского мотива); в «Золотом теленке» соавторы к посвящению не обращались, но им понадобились эпиграф и предисловие[303]. Причем, очевидно, по причинам не поэтологическим, а идеологическим.

Эпиграф

Принято считать, что эпиграф отражает основную идею художественного произведения в целом или той его части, которую он предваряет. Ну, а если и не основную идею, то по крайней мере некую установку, важную для читательского восприятия. Своего рода намек.

В «Двенадцати стульях» эпиграфов нет — в «Золотом теленке» Ильф и Петров лишь один раз воспользовались эпиграфом. Многие помнят его с детства: «Переходя улицу, оглянись по сторонам (Правило уличного движения)».

Для начала обратимся к пятитомному собранию сочинений Ильфа и Петрова, выпущенному в 1961 году. Вот отдельный титульный лист романа, где напечатано заглавие, затем — краткое предисловие «От авторов», далее, с новой страницы:



Эпиграф, стало быть, относится к первой части романа. И это довольно странно. К двум другим частям романа эпиграфов нет. Не то чтоб они были обязательны, но ведь есть некая традиция, есть своего рода композиционная обусловленность, хотя, конечно, авторам виднее. И все же сомнения уместны.

Потому обратимся к рукописи.

Она хранится в Российском государственном архиве литературы и искусства. Титульный лист отпечатан на машинке:



В архивном экземпляре предисловия «От авторов» нет. Оно, вероятно, было написано при подготовке романа к публикации. Но сути это не меняет. В любом случае понятно, что эпиграф там относится к роману в целом. Также понятно, что какой бы смысл ни вкладывали Ильф и Петров в эпиграф, они считали «правило уличного движения» важным для понимания «Золотого теленка».

Подчеркнем: авторам всегда виднее. Однако очевидно и то, что в итоге положение эпиграфа изменилось по сравнению с изначальным. Были, значит, какие-то обстоятельства, обусловившие изменение.

В 1927 году, когда Ильф и Петров работали над «Двенадцатью стульями», И.В. Сталин в союзе с И.И. Бухариным вел полемику с Л.Д. Троцким и «левой оппозицией». Сталин и Бухарин, как известно, приписали «левым» стремление отказаться от нэпа и вернуться к методам руководства эпохи Гражданской войны. Первый роман Ильфа и Петрова был задуман именно как «антилевацкий». Но к 1928 году ситуация изменилась. Изменение ситуации обусловило и цензурные вмешательства при подготовке к печати журнального варианта «Двенадцати стульев», и специфическую реакцию тогдашних критиков. Сходным образом складывались обстоятельства и при работе над «Золотым теленком». К концу августа 1929 года Ильф и Петров практически подготовили к публикации первую часть, однако Сталин опять активизировал борьбу с правыми и т. д. В связи с этим Ильф и Петров завершили подготовку нового варианта «Золотого теленка» лишь год спустя, когда Сталин объявил о «головокружении от успехов».

Титульный лист архивного экземпляра «Золотого теленка» был напечатан не ранее осени 1930 года. Авторы тогда полагали, что эпиграф находится там, где ему положено быть. И можно выяснить, когда возникло иное мнение.

Упоминавшееся выше пятитомное собрание сочинений готовилось, если верить составителям, на основе четырехтомника, выпущенного издательством «Советский писатель» в 1938–1939 годах. Выбор был сделан в соответствии с традициями текстологии советской литературы: Ильф умер в 1937 году, Петров погиб пять лет спустя, потому четырехтомник считался «последним прижизненным изданием, отражающим в полной мере последнюю авторскую волю». Обратимся к четырехтомнику.

Второй том его, куда вошел «Золотой теленок», напечатан в 1938 году. Эпиграф там — к первой части. Значит, авторы и тогда не видели возможности (или необходимости) вернуться к замыслу, отраженному в рукописи. Более двадцати лет спустя этот вариант романа был, по словам составителей последующих изданий, еще и сверен «со всеми предшествующими изданиями». Так что начнем с первого — журнального.

Впервые роман печатался в 1931 году иллюстрированным ежемесячником «30 дней». В журнальном варианте эпиграфа нет. Нигде. Сняли его. Зато, как уже упоминалось выше, есть краткое предисловие «От авторов», которого нет в рукописи романа. Потому уместно предположить, что эпиграф сняли не из-за экономии места.

Публикация «Золотого теленка» началась в январском номере журнала и закончилась в декабрьском. Год спустя в издательстве «Федерация» был подписан к печати уже набранный в типографии роман. Довольно большой по тому времени тираж — 10 200 экземпляров — отпечатан к концу декабря 1932 года, но в выходных данных указан 1933 год. В первом книжном издании роман по-прежнему начинался авторским предисловием и по-прежнему эпиграфа нет.

Полгода спустя в «Советском писателе» было подписано к печати новое издание. Тираж почти вдвое увеличен по сравнению с тиражом, выпущенным «Федерацией». Роман, стало быть, пользовался успехом. В новом издании книга опять начинается авторским предисловием, но эпиграф там есть. Сразу же за предисловием:



Как и в рукописи, эпиграф относится к роману в целом.

15 сентября 1934 года в «Советском писателе» подписано к печати очередное издание романа, тираж которого вскоре был отпечатан. В новом варианте эпиграф переместился — предваряет уже не роман в целом, а только первую часть. Этот порядок и был принят как оптимальный. Остается только выяснить, кто и почему признал его оптимальным.

Допустим, это были авторы. Тогда придется признать, что Ильфу и Петрову было безразлично, войдет ли «правило уличного движения» в роман и где ему там находиться. Но такое маловероятно. Дважды — в рукописи и во втором книжном издании — авторы выразили свое отношение к эпиграфу и его месту в романе. Потому есть достаточно оснований для вывода: отказ от эпиграфа и его перемещение не соответствовали авторской воле.

Кстати, вряд ли стоит объяснять исчезновение или перемещение эпиграфа ошибкой работников типографии. Уместнее предположить, что похождения эпиграфа — результат вмешательства цензоров и редакторов. Чем-то им не нравилось «правило уличного движения», предваряющее роман в целом. Что же касается авторов, то они — по мере возможностей — пытались настоять на своем.

Отметим, что сама по себе тема уличного движения запретной не была. Кампания «реконструкции Москвы» активизировалась на рубеже 1920-1930-х годов, и в московской периодике она тогда постоянно обсуждалась. Участвовали в этом также Ильф и Петров. Начало их очерка «Меблировка города», опубликованного (под псевдонимом Ф. Толстоевский) еженедельником «Огонек» в двадцать первом (июльском) номере 1930 года, почти совпадает с началом первой главы «Золотого теленка»: «Пешехода надо любить. Его надо лелеять и по возможности даже холить».

Описаны в этом очерке и очередные административные «перегибы» — городская администрация заботилась в первую очередь об автомобилистах, уделяя внимание преимущественно расширению и ремонту проезжей части улиц, до расширения же тротуаров дело обычно не доходило. «По справедливости площадь московских улиц следовало бы переделить заново, — утверждали Ильф и Петров. — Двум миллионам пешеходов предоставлены только узкие полоски, асфальтовые тесемки тротуаров, а пяти тысячам авто отданы довольно широкие мостовые. Между тем, при существующих пропорциях следовало бы поступить наоборот — отдать мостовые пешеходам, а машинам предоставить тротуары. Это, конечно, крайняя точка зрения, приближающаяся к шутке. Но в ней есть сладчайшая капля истины, заключающаяся в том, что пешеходов надо уважать, ибо они составляют далеко не худшую часть человечества».

Не забыли авторы очерка и о своего рода муниципальном рэкете — штрафах, неправомерно взимаемых с пешеходов. «Обычно пешеходов изображают каким-то диким стадом, отдельные представители которого только и думают, как бы поскорее попасть под колеса автомобиля. — В соответствии с этим ложным представлением многие муниципальные перегибщики и головокруженцы не так давно охотились на пешеходов, как на бекасов. То один, то другой пешеход, сошедший с тротуара на мостовую, падал жертвой милиции движения. Он уплачивал четвертак (двадцать пять копеек. — М. О.,Д. Ф.) штрафа и, жалко улыбаясь, спрашивал: “Где же мне прикажете ходить?” Милиционер принимался объяснять, что ходить следует по тротуару, но, взглянув на тротуар, по которому лавой текли граждане, безнадежно взмахивал рукой. Однако четвертака не отдавал».

Ильф и Петров сочли нужным несколько смягчить насмешку, указав, что сотрудники городской администрации, перестав быть «перегибщиками и головокруженцами» — перестроившись в соответствии со статьей Сталина «Головокружение от успехов», т. е. вспомнив о человеке, — занялись наконец и проблемами пешеходов. Но сути оговорка не меняла, потому что муниципальная администрация вспомнила о пешеходах только летом 1930 года, тогда как штрафы по-прежнему взимались, а надлежащих условий все еще не было. О чем и напоминали авторы «Золотого теленка» во вступлении к роману, говоря о «нарушении правил уличного катехизиса». Подчеркнем, кстати, что публикация «Золотого теленка» началась через четыре месяца после выхода номера «Огонька» с очерком «Меблировка города».

Итак, очерк Ильфа и Петрова напечатан в центральной периодике, фрагменты его вошли в роман, а вот «правило уличного движения», вынесенное в эпиграф к роману, снято цензурой при первой журнальной публикации. Может быть, дело в самом правиле?

О правилах уличного движения тогда тоже немало писали как в массовой периодике, так и в специализированных изданиях, анализировали иностранный и отечественный опыт. К примеру, М.Г. Диканский, автор монографии «Проблемы современных городов», опубликованной московским издательством «Вопросы труда» в 1926 году, приводил выдержку из приказа «префекта Парижа» — о «поведении пешеходов». Парижанам префект рекомендовал «не читать газет и писем, переходя улицу, и не вести разговоров», улицу же пересекать «не по диагонали, а под прямым углом, перпендикулярно к тротуару», дабы «сократить до минимума пребывание на мостовой». При этом пешеход должен был «раньше, нежели стать на мостовую, оглянуться налево», а затем, «дойдя до середины улицы, оглянуться в противоположную сторону».

Весьма важно, что аналогичный пункт отечественных «Правил уличного движения», действовавших в период работы над романом (да и нынешних тоже), формулируется примерно так же: пешеходу надлежит «прежде, чем переходить проезжую часть улицы, убедиться в полной безопасности (сначала посмотреть влево, а дойдя до середины улицы, посмотреть вправо)». Аналогично формулировались правила во всех странах с левосторонним уличным движением. Призыва просто оглянуться «по сторонам», вынесенного в эпиграф к «Золотому теленку», подобного рода документы не содержали. Последовательность действий всегда описывалась конкретно: сначала оглянуться налево, откуда движутся ближайшие к той стороне улицы, где находится пешеход, автомобили (повозки, экипажи), после чего — направо, на встречный поток, движущийся по другой стороне проезжей части.

Таким образом, эпиграфом к роману Ильф и Петров поставили не цитату, а обиходный вариант «правила», упрощенную формулировку.

Вряд ли этим обусловлены похождения эпиграфа. Формулировку «правила» можно было б и уточнить, если здесь так важна точность. Гораздо более вероятно иное: в тогдашнем политическом контексте вызывающей показалась формулировка, предложенная авторами романа.

Само упоминание «правила уличного движение» — аллюзия на обстоятельства, сопутствовавшие выпуску дилогии о похождениях Остапа Бендера.

И «Двенадцать стульев», и «Золотого теленка» Ильф и Петров писали, постоянно следя за перипетиями партийных склок. Особенно трудной была работа над «Золотым теленком». Сталин то обрушивался на «левых перегибщиков», троцкистов, то преследовал «правых уклонистов», сторонников разгромленного Бухарина. И — в зависимости от ситуации — соавторы переносили срок издания нового романа. 29 июня 1930 года «Правда» опубликовала Политический отчет ЦК ВКП(б) XVI съезду ВКП(б). Последовательно дискредитировавший свое недавнее окружение Сталин объяснил делегатам съезда (и партии в целом), что «левые» давно выражают точку зрения «правых уклонистов», а те — «левых», и даже привел пословицу, якобы придуманную рабочими: «Пойдешь “налево”, — придешь направо»[304]. А к осени, когда готовился к журнальной публикации «Золотой теленок», понятия «левый» и «правый» утратили прежний политический смысл. В общем, почти три года — с осени 1927 года по осень 1930 года — Ильфу и Петрову постоянно приходилось оглядываться то «налево», то «направо», то вновь «налево» и т. д., о чем и напоминал эпиграф.

Пошутить, вероятно, можно было и потому, что Сталин в «Заключительном слове по Политическому отчету» дал понять, что «правые» и «левые» больше не опасны. Но, похоже, журнальные редакторы и цензоры сочли политическую аллюзию рискованной, да и два года спустя, когда роман готовился к публикации в издательстве «Федерация», положение не изменилось. И лишь в третьей публикации авторы добились, чтобы эпиграф находился там, где они считали нужным. Снимать эпиграф вновь при подготовке четвертой публикации вряд ли было целесообразно. Читатели его уже видели, отсутствие эпиграфа в новом издании могло бы привлечь внимание к нежелательной аллюзии. Вероятно, поэтому выбран был компромисс: «правило уличного движения» теперь предваряло первую часть «Золотого теленка». И для большинства читателей соотносилось с первой главой романа, начинавшейся рассуждениями именно о пешеходах. Правда, к другим частям романа не было эпиграфов, что нарушало логику композиции, но на это мало кто обращал внимание.

Следы политических баталий тех лет обнаруживаются не только при изучении похождений эпиграфа. Они заметны и в предисловии к «Золотому теленку». Напомним, что впервые оно появилось в журнальной публикации, где был снят эпиграф.

Предисловие

Причины, побудившие соавторов предварить краткой вступительной статьей роман «Золотой теленок», практически не исследованы. А ведь соответствующие вопросы, казалось, должны были бы возникнуть. Действительно, первый роман Ильфа и Петрова печатался журналом «30 дней» без предисловия, хотя в 1928 году соавторы еще не снискали известности. Какие-то пояснения тогда были бы небезынтересны. Три года спустя «Двенадцать стульев» неоднократно переиздали, соавторы прославились в СССР и за границей, но вот тут, публикуя продолжение романа в том же самом журнале, они вдруг сочли необходимым написать предисловие ко второй части дилогии. Так и публиковалась дилогия позже: первая часть — без всяких объяснений, вторая часть — с предисловием.

Не исключено, конечно, что в 1928 году соавторы обошлись без объяснений не по своей воле, а по редакторской. Только сути это не меняет. В любом случае ясно: к 1931 году они решили что-то объяснить дополнительно и редакторы согласились. Даже если при последующих изданиях предисловие и воспринималось как неотъемлемая часть «Золотого теленка», то изначально вопрос непременно был согласован. Значит, вопрос о причинах, обусловивших решение объясниться в предисловии, был и остается правомерным.

В принципе необходимость каких-то объяснений по поводу второй части дилогии тогда подразумевалась. Хотя бы потому, что главный герой — Остап Бендер — погиб в финале «Двенадцати стульев». С ним Ильф и Петров расправились окончательно и бесповоротно — описание убийства столь натуралистично, что сомнений в исходе не возникает. Коль так, читатель мог сделать вывод: продолжение одиссеи великого комбинатора не планируется. Но герой вдруг ожил. Читатель был вправе рассчитывать, что авторы сообщат хотя бы о том, почему их планы изменились, почему они решили написать продолжение «Двенадцати стульев». Наконец, уместен был бы и просто рассказ авторов о себе.

Ничего этого в предисловии вроде бы нет. Стало быть, правомерен вопрос: а зачем вообще оно было написано, что же тогда Ильф и Петров собрались объяснить?

Об этом и пойдет речь ниже. Текст предисловия мы приводим по первой журнальной публикации.

От авторов


Обычно по поводу нашего обобществленного литературного хозяйства к нам обращаются с вопросами вполне законными, но весьма однообразными: «Как это вы пишете вдвоем?»

Сначала мы отвечали подробно, вдавались в детали, рассказывали даже о крупной ссоре, возникшей по следующему поводу: убить ли героя романа «12 стульев» Остапа Бендера или оставить в живых? Не забывали упомянуть о том, что участь героя решилась жребием. В сахарницу были положены две бумажки, на одной из которых дрожащей рукой был изображен череп и две куриные косточки. Вынулся череп — и через полчаса великого комбинатора не стало, он был прирезан бритвой.

Потом мы стали отвечать менее подробно. О ссоре уже не рассказывали. Еще потом перестали вдаваться в детали. И, наконец, отвечали совсем уже без воодушевления:

— Как мы пишем вдвоем? Да так и пишем вдвоем. Как братья Гонкуры! Эдмонд бегает по редакциям, а Жюль стережет рукопись, чтоб не украли знакомые.

И вдруг единообразие вопросов было нарушено.

— Скажите, — спросил нас некий строгий гражданин, из числа тех, что признали советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции, — скажите, почему вы пишете смешное? Что за смешки в реконструктивный период? Вы что, с ума сошли?

После этого он долго убеждал нас в том, что сейчас смех вреден. — Смеяться грешно! — говорил он. — Да, смеяться нельзя. И улыбаться нельзя! Когда я вижу эту новую жизнь и эти сдвиги, мне не хочется улыбаться, мне хочется молиться!

— Но ведь мы не просто смеемся, — возражали мы. — Наша цель — сатира, сатира именно на тех людей, которые не понимают реконструктивного периода.

— Сатира не может быть смешной, — сказал строгий товарищ, и подхватив под руку какого-то кустаря-баптиста, которого он принял за стопроцентного пролетария, повел его к себе на квартиру. Повел описывать скучными словами, повел вставлять в шеститомный роман под названием: «А паразиты никогда!»

Все рассказанное — не выдумки. Выдумать можно было бы и посмешнее.

Дайте такому гражданину-аллилуйщику волю, и он даже на мужчин наденет паранджу, а сам с утра до вечера будет играть на трубе гимны и псалмы, считая, что именно таким образом надо помогать строительству социализма.

И все время, пока мы сочиняли «Золотого теленка», над нами реял лик строгого гражданина.

— А вдруг эта глава выйдет смешной? Что скажет строгий гражданин?

И в конце концов мы постановили:

а) роман написать по возможности веселый,

б) буде строгий гражданин снова заявит, что сатира не должна быть смешной, — просить прокурора республики т. Крыленко привлечь упомянутого гражданина к уголовной ответственности по статье, карающей за головотяпство со взломом.

И. Ильф, Е. Петров

Итак, примерно треть объема предисловия занимают шутливые жалобы на однообразность читательских вопросов, а еще две трети — описание давнего спора сатириков и некоего принципиального противника сатиры и юмора. Причем соавторы не только издеваются над оппонентом, но и пугают «уголовной ответственностью», коль тот возобновит полемику.

Можно, конечно, все предисловие, в том числе описание спора и угрозу, воспринимать как шутку. Правда, Ильф и Петров нашли нужным специально оговорить, что дискуссия со «строгим гражданином» — «не выдумки». Да и не принято было в ту пору шутить по поводу советского законодательства. Опять же, страж закона, вмешательством которого грозили сатирики, указан вполне конкретно: фамилия и должность.

Стоит уточнить: в тогдашней иерархии «прокурор республики» — официальное название должности руководителя прокуратуры республики, входившей в Советский Союз. Прокурор каждой из республик назначался республиканским Центральным исполнительным комитетом, но его деятельность контролировалась центром — Прокурором Верховного суда СССР. Упоминаемый авторами Н.В. Крыленко, один из основоположников советского права, с 1928 по 1931 год возглавлял прокуратуру РСФСР, затем народный комиссариат юстиции РСФСР, а в 1936 году стал наркомом юстиции СССР. Ссылка на Крыленко сохранялась во всех прижизненных изданиях «Золотого теленка» — за исключением последнего, 1938 года. Оно увидело свет, когда карьера Крыленко уже завершилась: в 1938 году он был — среди многих прочих советских сановников — обвинен в принадлежности к «антисоветской организации», осужден и расстрелян. Позднейшие издания «Золотого теленка» готовились — как принято в СССР — на основе последнего прижизненного. Потому Крыленко более никогда в предисловии не упоминался, хотя и был реабилитирован в 1955 году. Тут цензурный запрет соблюдался неукоснительно. Что, конечно, нарушало логику предисловия: и в 1938 году, и позже читателям оставалось только гадать, почему авторы пугают безымянного оппонента безымянным же прокурором неизвестно какой республики, почему они собрались решать проблему на республиканском, а не на союзном уровне и т. д. Однако вряд ли нужно доказывать, что в 1930 году, когда роман готовился к публикации, советские писатели не называли фамилии таких прокуроров одной только шутки ради. Тут ведь и дошутиться недолго.

Прежде всего, обращение к Крыленко, по-видимому, аллюзия на стихотворение В.В. Маяковского 1927 года с показательным заглавием — «Моя речь на показательном процессе по случаю возможного скандала с лекциями профессора Шенгели». В стихотворении, в котором поэт продолжал полемику с критиками левого искусства, он использовал конструкцию, совершенно идентичную той, к которой позднее прибегли Ильф и Петров: «А вызовут в суд, — / убежденно гудя, // скажу: / — Товарищ судья! // Как знамя, / башку / держу высоко, // ни дух не дрожит, / ни коленки, // хоть я и слыхал // про суровый / закон // от самого / от Крыленки»[305].

Но литературная игра никак не отменяет вопросы о реальной цели, о том, с кем Ильф и Петров спорили, что собрались объяснять, если собирались, а если нет — зачем вообще понадобилось предисловие.

Нет оснований сомневаться в том, что необходимость предисловия обусловлена политической ситуацией рубежа 19201930-х годов, рассматривавшейся нами ранее. На исходе 1930-х годов, когда печаталось первое собрание сочинений Ильфа и Петрова, упоминать о той ситуации было уже не принято — по причинам идеологического характера. По сходным причинам ее не анализировали и позже — до 1990-х годов. Со временем память о реальных событиях была вытеснена легендами, что настойчиво утверждали в массовом сознании ангажированные или же «опекаемые» цензурой мемуаристы и литературоведы. Но в контексте политической ситуации рубежа 1920-1930-х годов причины, побудившие Ильфа и Петрова объясняться дополнительно, были очевидны. Более того, в предисловии даны ответы на все подразумевавшиеся и перечисленные выше вопросы.

Если обратиться к периодике времен создания романа, то можно отметить, что спор со «строгим гражданином» — аллюзия на дискуссию о статусе сатиры в СССР 1929–1930 годов. Для Ильфа и Петрова, подготовивших к изданию вторую часть сатирической дилогии, опасность быть обвиненными в нарушении цензурных границ оставалась актуальной. И тогда соавторы воспользовались оружием своих противников. Предисловие к «Золотому теленку» — образец изощреннейшей политической риторики, и адресовано оно прежде всего коллегам-литераторам, наизусть знавшим газетно-журнальный контекст эпохи.

Первая же фраза — рассуждение «по поводу нашего обобществленного литературного хозяйства» — достаточно прозрачный намек. На рубеже 1920-1930-х годов в советских директивных документах определение «обобществленное» использовалось как синоним «социалистического». Особую актуальность термин приобрел в период коллективизации: создание колхозов официально именовалось «обобществлением» крестьянских хозяйств. Соответственно, и опубликованный «Правдой» 29 июня 1930 года Политический отчет ЦК ВКП(б) XVI съезду ВКП(б), с которым выступил И.В. Сталин, содержал лозунг «организации наступления социализма по всему фронту», что означало полное вытеснение частного предпринимательства во всех областях экономики, т. е. «обобществление» глобальное. Для этого же доклада характерны противопоставления в экономике страны «обобществленного (социалистического) сектора» — «частнохозяйственному сектору», требования обеспечить «победу обобществленного сектора промышленности над сектором частнохозяйственным». Интерпретируя тогдашнее словоупотребление в связи со своим общим — соавторским — «литературным хозяйством», Ильф и Петров выстраивают псевдосинонимический ряд: соавторское — общее, т. е. принадлежащее коллективу соавторов — обобществленное — социалистическое. Ну а если «хозяйство» социалистическое, значит, и продукция — сатирические романы — социалистическая, безупречная в аспекте идеологии. Искушенному читателю-современнику предлагалось самому прийти к выводу: подобным образом шутить могут позволить себе лишь такие писатели, лояльность которых вне сомнений.

Рассказ о жребии, посредством которого была решена судьба Бендера в финале «Двенадцати стульев», можно считать своего рода объяснением причин, побудивших Ильфа и Петрова написать роман «Золотой теленок». Если решение о смерти Бендера не диктовалось принципиальными соображениями, а было случайным, то «воскрешение» великого комбинатора для продолжения дилогии нельзя считать изменой первоначальному замыслу. Была ли смерть великого комбинатора решена именно так, был ли вообще о ней спор — судить трудно. Как правило, рассказы писателей о себе — тоже литература. Но весьма вероятно, что тему «лотереи» Ильф и Петров уже в начале 1930-х годов считали неотъемлемым элементом автобиографической легенды. Эту легенду они в дальнейшем старались утвердить в памяти читателей. Версию «жребия» Петров повторил и в предисловии к опубликованным восемь лет спустя «Записным книжкам Ильфа»: «Это верно, что мы поспорили о том, убивать Остапа или нет. Действительно, были приготовлены две бумажки. На одной из них мы изобразили череп и две косточки. И судьба великого комбинатора была решена при помощи маленькой лотереи». Неизвестно, решалась ли судьба Бендера именно так, да и вообще был ли о ней спор.

Задав предисловию, что называется, политический тон и объяснив, почему продолжение «Двенадцати стульев» они сочли возможным и уместным, Ильф и Петров переходят к рассказу о себе, о соавторстве. Нечто подобное они уже делали раньше — в «Двойной автобиографии», небольшом эссе, опубликованном 2 августа 1929 года во французском еженедельнике “Le merle”. «Двойная автобиография» тогда была неизвестна отечественным читателям. В предисловии же очевидная ирония вызвана не столько «однообразием» вопросов или назойливостью читателей, сколько неприятием тогдашней «социологически-литератур-ной» моды. Имеется в виду характерное для второй половины 1920-х годов и официально поощряемое направление в литературоведении, связанное с исследованием «технологии писательского ремесла», «творческой мастерской»[306]. В угоду этой моде известным литераторам постоянно приходилось описывать свои «творческие приемы», способы «сбора и обработки материала» и т. д., а часто и заполнять различного рода анкеты. Результаты опросов тогда регулярно печатались в массовой периодике. Серию подобного рода статей поместил в 1927 году и журнал «30 дней», где тогда планировалась первая публикация первого романа Ильфа и Петрова. В 1930 году, когда соавторы завершали работу над «Золотым теленком», по материалам анкетирования писателей была издана книга «Как мы пишем», где о своей работе более или менее откровенно и серьезно рассказывали А. Белый, А.М. Горький, Е.И. Замятин, М.М. Зощенко, В.Б. Шкловский и другие. Особенно комичными в подобного рода исследованиях выглядели и попытки наиболее азартных составителей анкет свести писательство к «производственной деятельности», ремеслу, совокупности технических приемов, и одобрительное отношение к этому литераторов, выражающих желание (искреннее, нет ли — в данном случае не так и важно) «слиться с массой трудящихся».

Впрочем, шутка, связанная с упоминанием «братьев Гонкуров», была не просто данью «анкетной» моде, откликом на литературную «злобу дня». Как известно, Эдмон Гонкур (1822–1896) и Жюль Гонкур (1830–1870) вошли в историю литературы не только в качестве романистов и эссеистов, их творчество и биографии традиционно рассматривались в качестве хрестоматийного примера соавторства, предсказуемо ассоциируясь с феноменом Ильфа и Петрова. В 1898 году издательство известного петербургского журнала «Северный вестник» выпустило том выдержек из дневниковых записей знаменитых соавторов — «Дневник братьев Гонкур. Записки литературной жизни». Такого рода хронику, ориентированную на публикацию, братья вели с момента издания своего первого романа, а напечатал ее Эдмон после смерти Жюля. Гонкуровский дневник был в сфере внимания исследователей, публиковавших в 1920-е годы статьи о «технологии писательства». Ильф и Петров, адресуясь узкому кругу друзей и коллег, комически обыгрывают описанные в «Дневнике братьев Гонкур» характеры и методы работы.

«Два абсолютно различных темперамента: брат мой — натура веселая, здоровая, экспансивная; я — натура меланхолическая, мечтательная, сосредоточенная, — писал Эдмон Гонкур, — и факт любопытный — два мозга, получавшие от столкновения с внешним миром впечатления совершенно одинаковые». Известная друзьям и коллегам история создания романа «Двенадцать стульев» также интерпретировалась в «гонкуровском» контексте. «Вся рукопись, — сообщал Эдмон об истории дневника, — можно сказать, была написана моим братом, под нашу диктовку друг другу: наш прием работы над этими записями». В литературной игре, затеянной авторами «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», Ильфу, который, по свидетельствам современников, был молчалив, ироничен, склонен к уединению, отводилась роль Эдмона, а энергичному и жизнерадостному Петрову — роль Жюля. Своего рода «попарное» сходство характеров и «писательской технологии» были очевидны. Аналогичным образом и роман «Двенадцать стульев» был написан именно под «диктовку друг другу», причем рукою Петрова. «Гонкуровская» тема оставалась актуальной для Ильфа и Петрова не только в 1931 году. Они вернулись к ней и четыре года спустя — в автобиографии «Соавторы», опубликованной в сборнике «Кажется смешно (к 10-летию Московского театра сатиры»): «Очень трудно писать вдвоем. Надо думать, Гонкурам было легче. Все-таки они были братья. А мы даже не родственники». Шутка, построенная на «попарном» сопоставлении соавторов с Гонкурами, оказалась отчасти пророческой — применительно к судьбам Ильфа и Петрова. Возможно, желая напомнить об этом посвященным, Петров ввел «ироническую автобиографию» в свое предисловие к изданным в 1939 году «Записным книжкам» Ильфа.

Закончив с рассказом о себе, авторы предисловия возвращаются к главной задаче — политической полемике.

Ильф и Петров дают понять, что оппонента — «строгого гражданина» — всерьез не воспринимают. Ревнитель официальной идеологии, оказывается, «из числа тех, что признали советскую власть несколько позже Англии и чуть раньше Греции». Конечно, далеко не каждый и в 1931 году точно помнил, что Англия признала СССР 1 февраля 1924 года, а Греция — 8 марта, но читатель-современник вряд ли успел забыть, как эти события интерпретировала советская пропаганда. Шаг, сделанный британским правительством, превозносился в качестве триумфа советской дипломатии: едва ли не самая мощная европейская держава, победившая в мировой войне, согласилась считать законным большевистский режим. Ну а затем начался своего рода прорыв, когда СССР признали Италия, Норвегия, Австрия. Греческое же правительство, по сути, лишь запоздало согласилось с мнением правительств куда более авторитетных, проявило конформизм. Сходным образом и все высказывания «строгого гражданина» надлежало понимать как проявление избыточного конформизма, переходящего в верноподданническую истерику. К Блюму все это относилось непосредственно: ему, в отличие от Ильфа и Петрова, уже перевалило за пятьдесят, соответственно и начало его карьеры литератора пришлось на годы отнюдь не революционные.

Весьма интересна и первоначальная формулировка вопроса «строгого гражданина» — «почему вы пишете смешное?». В последующих публикациях она была несколько иной — «почему вы пишете смешно?». Правка здесь не только стилистическая, смысл вопроса изменился. В первом варианте «строгий гражданин» выяснял, на каком основании соавторы позволяют себе описывать в советской действительности именно то, что вызывает смех. Речь, таким образом, шла о принципиальной допустимости сатиры в советской литературе. Ну а во втором варианте «строгий гражданин», спрашивая соавторов, почему они, так сказать, забавно излагают, ставил им в упрек лишь недостаточно серьезное отношение к советской действительности.

С точки зрения политической полемики, на которую ориентировано предисловие, весьма важно упоминание о «реконструктивном периоде». В советской политической лексике 1920-1930-х годов постоянно соседствовали термины «реконструктивный период» (от лат. гесопзНисПо — восстановление) и «восстановительный период», однако синонимичными они не считались. «Восстановительным периодом» официально именовали первую половину 1920-х годов: подразумевалось, что цель новой экономической политики — нэпа — восстановление экономики страны, разрушенной Первой мировой и Гражданской войнами. «Реконструктивным» же называли период постепенного отказа от нэпа, вытеснения частного предпринимательства, т. е. эпоху не «стройки», а «перестройки», как принято было тогда говорить. Соответственно, и само слово «реконструкция» понималось как «коренное переустройство». Так, V Съезд Советов СССР, утверждая в мае 1929 года первый пятилетний план, охарактеризовал его как «развернутую программу социалистической реконструкции народного хозяйства». В уже цитированном сталинском Политическом отчете ЦК ВКП(б) XVI съезду ВКП(б) указывалось: «Если при восстановительном периоде речь шла о загрузке старых заводов и помощи сельскому хозяйству на его старой базе, то теперь дело идет о том, чтобы коренным образом перестроить, реконструировать и промышленность, и сельское хозяйство, изменив их техническую базу, вооружив их современной техникой». Термин «реконструктивный период», постоянно встречавшийся в тогдашней периодике, вызывал у современников не только экономические, но и политические ассоциации: Сталин подчеркивал, что «задача реконструкции» — «усилить процесс вытеснения капиталистических элементов». Разумеется, под лозунгом «вытеснения капиталистических элементов», т. е. всех, кто позволяет себе критиковать действия власти, можно было отказывать сатире в праве на существование, что и декларирует «строгий гражданин».

Однако соавторы утверждают, что именно в «реконструктивный период» возможна и даже необходима «сатира именно на тех людей, которые не понимают реконструктивного периода». В данном случае Ильф и Петров, будучи опытными журналистами, используют все тот же Политический отчет, где Сталин указывал на необходимость борьбы со «своими», не понимающими современных условий: «Опасность представляют не только и не столько старые бюрократы, застрявшие в наших учреждениях, но и — особенно — новые бюрократы, бюрократы советские, среди которых коммунисты-бюрократы играют далеко не последнюю роль». Перед партией, таким образом, ставилась задача дальнейшего «усиления самокритики». Для Сталина это означало, с одной стороны, возможность перехватить лозунги оппозиции, обвинявшей сталинских соратников в том, что они полностью «обюрократились», а с другой — держать в напряжении партийную элиту, любой представитель которой мог быть в любой момент объявлен бюрократом. Для авторов же «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» официальные призывы к «самокритике» — идеальное оправдание сатирической установки. Пресловутые бюрократы — один из важнейших объектов сатирического описания в их новом романе.

Сославшись на лидера партии, соавторы вновь опровергли суждения «строгого гражданина». Азатем показали, что оппонент их вообще неспособен адекватно воспринимать политические задачи. Хочет быть эталонно советским, да не получается: собрался описать «кустаря-баптиста» как «стопроцентного пролетария». Эта ошибка была особенно комична в связи с антибаптистской кампанией рубежа 1920-1930-х годов. Ранее баптисты, или, как они еще себя называли, евангельские христиане, таким гонениям не подвергались. До захвата власти большевики видели в них потенциальных союзников: в Российской империи, где православная церковь не отделялась от государства, баптисты — дискриминируемая конфессия. И после захвата власти партийное руководство относилось к баптистам сравнительно терпимо, что обусловливалось борьбой с православием. Так, в 1925 году возобновилось издание выходившего с 1907 по 1914 год журнала «Баптист», открывались новые молельные дома и т. п. Однако на исходе 1920-х годов правительство, резко активизировав антирелигиозную пропаганду, отказывается от практики любых исключений и предпочтений. В 1929 году журнал «Баптист» закрыт, а евангельские христиане объявлены едва ли не самым опасным идеологическим противником среди прочих верующих. Советская пресса инкриминирует баптистам злонамеренное искажение марксизма для нужд религиозной пропаганды и проникновение в официальные организации с той же целью.

К примеру, в 1929 году юмористический еженедельник «Чудак» (там сотрудничали Ильф и Петров) публикует в четвертом выпуске статью «Свинья под дубом» — о коварстве некоего «инженера-химика, преподавателя сельскохозяйственного института», организатора «ячейки из 32 баптистов». Цель изобличений подобного рода «двурушников» (большей частью выдуманных) — утвердить мнение, что большинство евангельских христиан — не рабочие промышленных предприятий, т. е. «стопроцентные пролетарии», а ремесленники (так называемые кустари) и служащие, которые обманом завлекают наивных граждан в баптистские общины. Аналогично и Л. Римский, чья статья «Вороньи гнезда» опубликована в восемнадцатом номере еженедельника «Красная нива» за 1929 год, утверждает, что баптисты — «сектанты, ловко перестраивающие свои ряды в легально-советскую шеренгу. Сектанты охотно принимают все наши кампании, но с виртуозностью, достойной лучшего применения, толкуют их… навыворот. Дню международной солидарности пролетариата они противопоставляют свой праздник — “братской внеклассовой солидарности всех верующих во Иисуса Христа”. Международному женскому дню (8 Марта) они противопоставляют “международный день женщин-христианок”» и т. п. В том же 1929 году «Новый мир» публикует в февральском номере статью Н.А. Асанова «Корпуса, которые не сдаются», где описан баптистский проповедник, утверждающий, что «Ленин и Маркс — истинные христиане, только теперь идет извращение их линии». Изображен там и один из рядовых баптистов, ловко вербующий паству среди заводской молодежи, в том числе комсомольцев. «Дети евангелистов, — сетует автор, — идут в пионеры. Дети евангелистов идут в комсомол. Отцы евангелистов пытаются проникнуть в партию. И те и другие довольны собой, когда им это удается».

Таким образом Ильф и Петров доказывают, что «строгий гражданин» — всего лишь конъюнктурщик, причем неумелый. И это еще раз подчеркивается упоминанием о «шеститомном романе», аллюзией на развернувшиеся во второй половине 1920-х годов дискуссии о возможности возрождения традиций русского реализма XIX века. Первоначально едва ли не главным пропагандистом этой идеи считался народный комиссар просвещения А.В. Луначарский, однако вскоре гораздо большую известность в литературной среде получили выступления теоретиков Российской ассоциации пролетарских писателей, осенью 1926 года предложивших, в свою очередь, лозунг «учебы у классиков». Идеи Луначарского в интерпретациях рапповцев, полагавших образцом эпопеи роман Л.И. Толстого «Война и мир», весьма иронически воспринимались многими писателями. С рапповцами довольно резко полемизировали и теоретики «левого искусства» — В.Б. Шкловский, С.М. Третьяков и другие. К примеру, статья Третьякова (впервые опубликованная в 1927 году и вошедшая в сборник «Литература факта», что два года спустя был выпущен московским издательством «Федерация») как раз и называлась «Новый Лев Толстой». Пародируя суждения рапповцев, Третьяков откровенно издевался над их «фанатической верой в пришествие “красного Толстого”, который развернет «полотно» революционного эпоса и сделает философское обобщение всей эпохи». Соответственно, и недалекий оппонент Ильфа и Петрова пишет «шеститомный роман», явно стремясь превзойти четырехтомную толстовскую эпопею. Заглавие же осмеиваемого романа — «А паразиты никогда!» — напоминало читателю не только о последней строфе «Интернационала», тогдашнего государственного гимна СССР («Лишь мы, работники всемирной / Великой армии труда / Владеть землей имеем право, / Но паразиты — никогда!»), но и о цитировавшейся выше новомировской статье, где автор приводил образец баптистских переделок советских песен в церковные гимны: «Вставай, грехом порабощенный / Весь мир беспомощных рабов, / Иди на бой непримиримый / И будь на смерть и жизнь готов! / Весь мир насилья мы разрушим / До основанья, а затем / Любовь и правда воцарятся, / В сердцах не будет зла совсем!» Если учесть, что «строгий гражданин» собрался описывать в романе «А паразиты никогда!» именно «кустаря-баптиста», связь новомировской статьи и заглавия становится вполне очевидной.

Окончательно скомпрометировав условного оппонента, обезумевшего от желания казаться верноподданным, авторы предисловия еще и нарекают его «аллилуйщиком». Определение, восходящее к рефрену в православном богослужении, отнюдь не безобидное на рубеже 1920-1930-х годов. «Аллилуйщиной» тогда называли не просто славословия как таковые, а наивные или же злокозненные попытки подменить реальные результаты разговорами об «успехах социалистического строительства». На это и намекают Ильф и Петров, говоря о «гимнах и псалмах»: наивный или же злокозненный оппонент и сам не может выполнить задание партии, и другим хочет помешать.

Потому-то соавторы и грозят вмешательством Крыленко, наделенного достаточными полномочиями, чтобы «привлечь упомянутого гражданина к уголовной ответственности по статье, карающей за головотяпство со взломом». Формулировка выделена Ильфом и Петровым далеко не случайно. «Головотяпство со взломом» — аллюзия на используемое в юридической литературе словосочетание «кража со взломом». Речь шла, конечно, не о сопоставлении полемических приемов «строгого гражданина» с кражей, «тайным похищением чужого имущества», преступлением, ответственность за которое предусматривалась статьей 162 действующего тогда УК РСФСР. Говоря о «взломе», Ильф и Петров напоминали читателю, что кража со взломом, в отличие от обычной, считалась, согласно УК, «квалифицированной кражей», т. е. более тяжким преступлением, представляющим существенно большую «общественную опасность».

Что касается «головотяпства», то «головотяпами», как известно, именуются персонажи сатирической антиутопии «История одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина. «Головотяпами же, — писал Щедрин, — прозывались эти люди оттого, что имели привычку “тяпать” головами обо все, что бы ни встретилось по пути. Стена попадется — об стену тяпают, богу молиться начнут — об пол тяпают». Подразумевались здесь русские пословицы и поговорки об «усердии не по разуму»: «Дурак стену лбом прошибает», «Заставь дурака богу молиться, он лоб расшибет» и т. п.

Революционные вожди первого призыва почитали Щедрина — и не только в качестве обличителя царской России. Так, Бухарин в том самом принципиальном выступлении, где хвалил «Двенадцать стульев», напоминал рабселькорам: «Я советовал бы вам читать старых сатириков, например Щедрина, хотя бы его “Историю города Глупова”. У нас остались еще старые элементы, да и среди новых иногда подрастают “молодые да из ранних”. Колупнуть немного наши административные кадры — можешь наткнуться и на Грустиловых, и на Негодяевых, и на Великановых, и на Угрюм-Бурчеевых»[307].

Щедрин — наиболее часто цитируемый Сталиным писатель. Характерно, что в напечатанной «Правдой» 2 марта 1930 года сталинской статье «Головокружение от успехов», чье значение для публикации романа уже отмечалось нами, высмеяны «головотяпские упражнения» администраторов, абсолютизирующих и таким образом — вольно или невольно — доводящих до абсурда партийные директивы.

Вождям вторят советские писатели. Маяковский в первых же строках стихотворения «Мрачное о юмористах» («Чудак», 1929) призывает современников следовать дореволюционному классику: «Где вы, / бодрые задиры? // Крыть бы розгой! / Взять в слезу бы! // До чего же / наш сатирик // измельчал / и обеззубел!» И немедленно — об обязательных салтыковских типах, помпадурах и глуповцах-головотяпах: «Для подхода / для такого // мало, / што ли, / жизнь дрянна? // Для такого / Салтыкова / — Салтыкова-Щедрина? // Дураков / больших / обдумав, // взяли б / в лапы / лупы вы. // Мало, што ли, / помпадуров? // Мало — / градов Глуповых?»[308]В итоге салтыковское словечко утратило связь с литературой и трансформировалось в заезженный политический термин. «Это слово, — записывает М.М. Пришвин в марте 1930 года, — употребляют вообще и все высшие коммунисты, когда им дают жизненные примеры их неправильной, жестокой политики»[309].

Ссылка на сталинский доклад, равным образом и юридические термины, подчеркивали специфику деятельности упоминаемого выше Крыленко. В конце 1930 года, когда роман готовился к печати, фамилия этого «прокурора республики» была своего рода символом: с первых месяцев советской власти практически на всех крупных политических процессах (ныне признанных хрестоматийными примерами фальсификации, беззакония) Крыленко — главный государственный обвинитель. Особую известность ему принесло Шахтинское дело. Пресса славила Крыленко как правоведа высочайшей квалификации, сурового, но справедливого стража законности. Не менее громким был и «процесс Промпартии» в ноябре-декабре 1930 года: группу инженеров обвиняли в создании конспиративной организации («Промышленной партии») с целью «вредительства», но уже гораздо более масштабного, чем то, что было известно по Шахтинскому делу. Подсудимые опять признавали себя «вредителями» и публично каялись, пресса же вновь превозносила обвинителя.

Заявление Ильфа и Петрова о готовности обратиться к самому «т. Крыленко» весьма значимо в контексте «вредительских» процессов и описанной выше дискуссии о принципиальной допустимости сатиры в СССР. Соответственно, и обвинение, что при оказии следовало предъявить «строгому гражданину», намек — с учетом тогдашнего политического контекста — вполне прозрачный. Раз уж сатира признана необходимым средством борьбы с пресловутыми бюрократами и мещанами, то любой «строгий» ревнитель официальной идеологии (особенно Блюм, специалист по театральной цензуре) должен был бы знать об этом. Если не узнал вовремя, если мешает сатирикам по недомыслию, поспешности, излишнему усердию, то — «головотяп», тут налицо «косвенный умысел». А если знает и все равно мешает, да еще и грозит статьей УК, это уже «головотяпство со взломом». Проявляя излишнее усердие и тем самым препятствуя решению партийной задачи, «строгий гражданин» объективно помогает врагам СССР, совершает «контрреволюционное преступление», тут уж налицо «прямой умысел». В силу чего «строгий гражданин» может быть признан «вредителем» в области литературы, привлечен к уголовной ответственности по той же 58-й статье. Так «строгому гражданину» (в первую очередь — Блюму) хоть и шутливо, но недвусмысленно объяснили, что в ответ на «антисоветчиков» он получит «вредителя». В итоге Ильф и Петров, сославшись на Крыленко, предупредили оппонентов: авторы «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка» готовы к полемике, они сумеют адекватно ответить критикам, выдвигающим политические обвинения.

Что же касается собственно Блюма, то со «стрелочником» Ильф и Петров свели счеты лично, причем задолго до публикации романа. 8 января 1930 года в Политехническом музее состоялся, можно сказать, заключительный диспут о сатире[310]. Председательствовал М.Е. Кольцов, еще возглавлявший в ту пору журнал «Чудак». 13 января заметку о диспуте поместила «Литературная газета», а вскоре «Чудак» опубликовал во втором (январском) номере фельетон Ильфа и Петрова «Волшебная палка». «Уже давно, — писали соавторы, — граждан Советского Союза волновал вопрос: “А нужна ли нам сатира?” Мучимые этой мыслью, граждане спали весьма беспокойно и во сне бормотали “Чур меня! Блюм меня!” Для их успокоения и был организован диспут в Политехническом. С участием Блюма. “Она не нужна, — сказал Блюм, — сатира”. Удивлению публики не было границ. На стол президиума посыпались записочки: “Не перегнул ли оратор палку?” В. Блюм растерянно улыбался. Он смущенно сознавал, что сделал с палкой что-то не то. И действительно. Следующий же диспутант, писатель Евг. Петров, назвал Блюма мортусом из похоронного бюро. Из его слов можно было заключить, что он усматривает в действиях Блюма (курсив наш. — М. О., Д. Ф.) факт перегнутая палки». Ну а завершилось все полным разгромом мавра, сделавшего свое дело. «“Лежачего не бьют!” — сказал Мих. Кольцов, закрывая диспут. Под лежачим он подразумевал сидящего тут же В. Блюма. Но, несмотря на свое пацифистское заявление, немедленно начал добивать лежачего, что ему и удалось. “Вот видите! — говорили зрители друг другу. — Ведь я вам говорил, что сатира нужна. Так оно и оказалось”».

Весьма характерно здесь сочетание «усматривает в действиях Блюма факт перегнутия». Оно отсылало искушенных современников к терминологии правовых документов — Уголовного кодекса, постановлений Пленума Верховного суда («должен был предвидеть общественно опасный характер последствий своих действий») и т. д. Ильф и Петров недвусмысленно напоминали ретивому оппоненту, что сатира признана необходимой, а значит, ее противнику, бросающемуся политическими обвинениями, т. е. препятствующему выполнению государственного задания, можно — при случае — обвинения вернуть. Как говорится, палка о двух концах.

Опус Луначарского

В случае журнальной редакции «Золотого теленка» метатекстовую функцию экстравагантно выполняет также статья Луначарского «Ильф и Петров».

Как отмечалось выше, публикация романа, начавшаяся в январском номере журнала «30 дней» за 1931 год, была прервана после выхода июльского. В августовском же номере — вместо новых глав «Золотого теленка» — читатели обнаружили пространные рассуждения бывшего наркома о романной дилогии.

Луначарский, оставивший пост наркома, сохранил прежний статус представителя большевистской элиты, а потому его статья трансформировалась в хоть и запоздалое, но установочное, фактически правительственное мнение.

Начал он с констатации читательского успеха «Двенадцати стульев». Как на Западе — где это таким образом укрепляет культурный престиж СССР, так и на родине: «“Двенадцать стульев” имеют европейский успех. Роман этот переведен почти на все европейские языки. В некоторых случаях, например, в той же Германии, он произвел впечатление настоящего события на рынке смеха.

Что и говорить, роман действительно заставляет хохотать.

Со мной был такой случай: я ехал из Москвы в Ленинград. В вагоне я приметил сравнительно пожилую женщину, которая, стесняясь окружающих, заливалась хохотом, всячески стараясь удержаться. Книжка, которую она читала, была сложена таким образом, что названье нельзя было увидеть.

Сидящий против нее молодой человек, который все время улыбался, зараженный ее весельем, сказал: “Бьюсь об заклад, что вы читаете ’Двенадцать стульев’”.

Молодой человек, конечно, угадал»[311].

Читательский успех тем более убедителен, что роман захватил все поколения: от «пожилой женщины» — до «молодого человека». Секрет успеха прост: роман — веселый:

«Ильф и Петров очень веселые люди. В них много молодости и силы. Им всякая пошлость жизни не импонирует, им, что называется, море по колено. Они сознают не только свою внутреннюю силу, а стало быть, свое превосходство над окружающей обывательщиной, над жизненной мелюзгой, над мелочным бытом, но они знают — эта сторона советского быта, эта мелочь, обывательщина являются только подонками нашего общества, только испачканным подолом одежд революции».

Парируя выпады критиков романа, Луначарский переходит от констатаций к определениям. Веселье в «Двенадцати стульях» отнюдь не «самоцель» (как полагал, к примеру, Г.П. Блок). Авторы, исполненные революционным пафосом, высмеивают общественные пороки, разумеется, не «левый уклон» (что было различимо еще Бухарину), а «обывательщину» (ср. упоминание «обывательщины» в парадигматической статье из «Вечерней Москвы»). Вместе с тем они слишком «веселые», слишком уверены в неизбежной победе общества будущего, настолько уверены, что не изображают этот сложный процесс: «Вот почему Ильф и Петров в “Двенадцати стульях” позволили себе зубоскальствовать, не жаля никого, не бичуя, а просто хохоча во все горло над этим болотом, по которому революция шагает в своих семимильных ботфортах. Однако авторам надо поставить в вину, что этого гиганта в семимильных ботфортах они не показали».

И Луначарский уверен (в отличие от автора рецензии в «вечорке»), что критиковать соавторов за их творческий метод не стоит: сатира — эффективный способ осмеяния пороков (как выяснилось в результате специальной дискуссии), но и юмор — не развлечение, атоже способ осмеяния, притом вполне полезный советскому государству: «Пусть придут другие, которые напишут сатиру на остатки старого человека, копошащегося под нами, но Ильф и Петров пишут об этом человеке юмористически. Беды в этом никакой нет. Уверенность подлинного советского человека только крепнет от этого».

Покончив с анализом «Двенадцати стульев» и с прямо не названными спорами о романе, Луначарский объявляет, что второй роман дилогии есть повторение первого: «Все это я говорю о романе “Двенадцать стульев”, но все это относится с кое-какими переменами и оговорками и к роману “Золотой теленок”». Причем повторение — в хорошем смысле: «“Золотой теленок” глубже, чем “Двенадцать стульев”. В этом смысле он серьезнее, но он также богат неистощимым количеством курьезных случаев (большей частью записанных в памятную книжку в процессе бродяжничества по лицу нашей страны), богат также и потоками шуток, в самой неожиданной форме высмеивающих все стороны этого мелкотравчатого существования».

Более того, во втором романе соавторы отчасти исправили то, что было, согласно Луначарскому, недостатком первого. Если в первом они революцию — «этого гиганта в семимильных ботфортах» — не показали, то во втором все приведено в «большее равновесие»: «Но в “Золотом теленке” есть много положительных сторон, которые приводят всю систему романа в большее равновесие, чем это было в “Двенадцати стульях”. Замысел здесь стройнее.

К числу положительных сторон романа, увлекающего своей буйной веселостью, беззаботной атмосферой смеха, нужно отнести проявление рядом с обывательщиной некоторых моментов настоящей жизни». В качестве примеров «настоящей жизни» в «Золотом теленке» вельможный критик называет «подлинный советский автомобильный пробег», который «пролетает в ночи, сияя огнями, заражая быстротой» «вслед за карикатурным автомобильным пробегом Остапа Бендера и его друзей», и в 3-й части «открытие Турксиба» — Туркестано-Сибирской железной дороги.

Самое сложное Луначарский приберег напоследок. Он признает и декларирует, что источник привлекательности дилогии не столько общественно полезный юмор, сколько образ главного героя: «Но в этом лилипутском мире есть свой Гулливер[312], свой большой человек — это Остап Бендер. Этот необыкновенно ловкий и смелый, находчивый, по-своему великодушный, обливающий насмешками, афоризмами, парадоксами все вокруг себя плут Бендер кажется единственным подлинным человеком среди этих микроскопических гадов».

Образованный литератор, он умышленно вводит для определения Бендера слово «плут», чтобы затем — вполне справедливо — уточнить жанровую принадлежность романов: «Романы Ильфа и Петрова по прямой линии идут от плутовского романа древней Испании XV и XVI веков, от Лесажа, Бомарше и т. д.».

Столь экзотическое для советской критики определение жанра и возвышает, и обязывает авторов. В европейском романе плут — «форейтор нового класса» и «действительно положительный тип на фоне разложения старого режима». «Но когда вы берете советскую действительность и спрашиваете себя, в каком отношении к советской действительности может находиться талантливый плут, то вы получите, конечно, совсем другой ответ. В самом деле, там — разлагающееся общество и на почве этого — юркий зародыш нового общества. Здесь — гигантское зарождение нового быта, и на почве его юркая индивидуальность может быть только микробом разложения».

А потому заключение статьи фактически превращается в программу суда над героем и, видимо, в программирование финала «Золотого теленка»: «На авторах лежит большая ответственность.

Оставить Бендера так, как они его оставили, — это значит не разрешить поставленной ими проблемы. Сделать Бендера обывателем — это значит насиловать его силу и ум.

Думаю, что оказаться ему строителем нового будущего очень и очень трудно, хотя при гигантской очищающей силе революционного огня подобные факты и возможны.

Оставить его плутом и повести дальше по пути разрушительного авантюризма — значит превратить его окончательно в бандита, в своеобразного беса, опасно вертящегося под ногами у строительства жизни. Дальнейшее сочувствие к такому типу явится уже элементом анархическим.

В такой позиции оставляют в конце романа авторы своего героя, который рос в их руках постепенно в слишком большую величину.

Может быть, это окажется удачей, а может быть, это окажется наказанием за то, что авторы дали очень ловкому плуту вращаться в нереальном мире, где только обыватели без строителей. В жизни этого нет! Это — только художественный прием, который немного фальшивит. В результате стерлись пропорции и даровитый Бендер вырос в героя».

Луначарский давал советы авторам романа. Отсюда следовало, что коль авторы заинтересованы в авторитетной поддержке, необходимо и к советам прислушаться.

Загрузка...