Что произошло 11 сентября

Продолжая преследование театральных стульев, Бендер с Воробьяниновым путешествуют по романтическим регионам СССР. Из Сталинграда — через Минеральные Воды — в Пятигорск (где в их руки попадают два стула), из Пятигорска — через Владикавказ, по Военно-Грузинской дороге — в Дарьяльское ущелье. Здесь компаньоны встречают отца Федора, который продвигался от Батуми. Обезумевший священник выпадает из сюжета, а Бендер с Воробьяниновым — через Мцхети и другие грузинские города — попадают в Тифлис (где, кстати, в 1927 году гастролировал В.Э. Мейерхольд). Из Тифлиса — в Батуми, из Батуми — в Ялту, где, наконец, удается добраться до четвертого стула Театра Колумба.

Кавказ

Специфика «кавказского текста» в романе «Двенадцать стульев» обусловлена тем, что текст этот — как и «волжский» — не совсем провинциальный. По словам Андрея Белого, посетившего тот же регион в том же 1927 году, «Кавказу предстоит громадная социально-экономическая будущность. Кавказ — курорт СССР и кроме того: место всякого туризма», а «турист, экскурсант, просто проезжий, всегда ищут» «пусть субъективных “путеводителей”»[209].

«Кавказский текст» — курортный и экскурсионный, т. е. вобравший в себя информацию всякого рода экскурсий и путеводителей. Белый здесь серьезен — он, в частности, возмущается, что в Батуми «нет карты Аджарии», но есть «все, что надо»: «это “надо” относится к ряду московских журналов а ля “Смехачи”; они — “надо”; а карта Аджарии для сюда едущих из всех концов “СССР” есть “не надо”»[210]. Напротив того, Ильф и Петров — сотрудники «Смехача» (юмористическое приложение к «Гудку») — шутят. И Бендер не столько очарован романтикой Кавказа, сколько испытывает отторжение от навязчивой курортности. Чуть раньше — в июне 1927 года — по тем же местам путешествовали авторы «Двенадцати стульев», и «Записные книжки» Ильфа фиксируют их впечатления[211]. Впечатления авторов и героя во многом совпали.

Пятигорск — в романе: «Все было чисто и умыто. Даже Машук, поросший кустами и рощицами, казалось, был тщательно расчесан и струил запах горного вежеталя. Белые штаны самого разнообразного свойства мелькали по игрушечному перрону: штаны из рогожки, чертовой кожи, коломянки, парусины и нежной фланели. Здесь ходили в сандалиях и рубашечках “апаш”. Концессионеры в тяжелых грязных сапожищах, тяжелых пыльных брюках, горячих жилетах и раскаленных пиджаках чувствовали себя чужими». Далее: «В Лермонтовской галерее продавали нарзан. Нарзаном торговали в киосках и в разнос. Никому не было дела до двух грязных искателей бриллиантов.

— Эх, Киса, — сказал Остап, — мы чужие на этом празднике жизни».

Пятигорск — в «Записной книжке» Ильфа: «На празднике жизни в Пятигорске мы чувствовали себя совершенно чужими. Мы пришли грязные, в плотных суконных костюмах, а все были чуть ли не из воздуха. <…> Галерея как галерея, берут».

Пятигорская достопримечательность Провал — в романе (глава называется «Вид на малахитовую лужу»): «Небольшая, высеченная в скале галерея вела в конусообразный (конусом кверху) провал. Галерея кончалась балкончиком, стоя на котором можно было увидеть на дне провала небольшую лужицу малахитовой зловонной жидкости. Этот Провал считается достопримечательностью Пятигорска, и поэтому за день его посещает немалое число экскурсий и туристов-одиночек».

В «Записной книжке»: «Видели Провал. Провал полный. Смотрели на Лужицу. Воняла. Кажется, не понравилось»[212].

Впечатление от Владикавказа — в романе: «У Владикавказского вокзала приезжающих ждал большой открытый автобус Закавтопромторга, и ласковые люди говорили:

— Кто поедет по Военно-Грузинской дороге — тех в город везем бесплатно.

— Куда же вы, Киса? — сказал Остап. — Нам в автобус. Пусть везут, раз бесплатно.

Подвезенный автобусом к конторе Закавтопромторга, Остап, однако, не поспешил записаться на место в машине».

В романе понятно, почему поездка на автобусе, принадлежащем Закавтопромторгу — Закавказскому автотранспортному торгово-промышленному акционерному обществу, — бесплатная, что позволяет интерпретировать лаконичную фразу в «Записной книжке»: «Везли бесплатно в автоколымаге Закавтопромторга»[213].

В романе экскурсионный характер «кавказского текста» определяется присутствием биографии и сочинений М.Ю. Лермонтова. Уже лейтмотивная цитата о «празднике жизни», определяющая для образа Пятигорска в записных книжках Ильфа и в романе, восходит к школьному стихотворению Лермонтова «Дума»: «И жизнь уж нас томит, как ровный путь без цели, / Как пир на празднике чужом». Униженный Воробьянинов просит милостыню, отдыхающие же — по контрасту — безмятежно счастливы: «Светлая толпа, лепеча, катилась мимо старого предводителя и возвращалась вспять. Тень Лермонтова незримо витала над гражданами, вкушавшими на веранде буфета мацони. Пахло одеколоном и нарзанными газами».

В «Записной книжке» идея сформулирована более концептуально: «Место дуэли Лермонтова. Возникла мысль, что если бы Лермонтов убил Мартынова, то пришлось бы удовольствоваться могилкой без памятника. И был бы он безмонументальный»; «Курорт имени поручика»[214].

Игра продолжается в горах Кавказа.

На бытовом уровне можно сказать, что ощущение Бендера с Воробьяниновым от романтической красоты двойственное: пейзаж величественный, но денег катастрофически не хватает: великий комбинатор во время бесплатной поездки «любовался опоясанной облаком Столовой горой и, находя, что гора действительно похожа на стол, быстро удалился. <…> Что же касается Терека, то протекал он мимо “Трека” (владикавказский городской парк с оранжереями. — М. О., Д. Ф.) за вход в который деньги взимал город…». Здесь Бендер несколько трансформирует литературный компонент «кавказского текста», «крича во все горло» не Лермонтова, а другого певца горной романтики и экзотики — Пушкина (стихотворение «Обвал»): «Дробясь о мрачные скалы, / Кипят и пенятся валы!..» Сходные ощущения концептуализированы в «Записной книжке»: «“Терек — краса СССР”. За красу взяли по гривеннику. Были вознаграждены видом Столовой горы <…> и Тереком. “Дробясь о мрачные… кипят и пенятся”. Но деньги уже взяли»; «Безусловно, Кав[казский] хребет создан после Лермонтова и по его указаниям. “Дробясь о мрачные” было всюду. Тут и Терек, и Арагва, и Кура. Все это “дробясь о мрачные”. Мы спускались по спиралям и зигзагам в нежнейшие по зелени пропасти. Виды аэропланные»[215].

Для контраста впечатления от Кавказа и Терека — от Андрея Белого: «И — мы полетели, зигзаги описывая, — через Терек; навстречу неслись — стены, скалы, обрывы, зигзаги, отдельные камни; дорога, прижатая к скалам, описывала пируэты крупнейшие над мощью срыва; а в нем — кипел Терек. Мой друг сквозь мигрень удивлялся: — Смотрите-ка: это не стены, а мир барельефов, с излишнею роскошью прибранных: хоть одну сотую этих богатств разглядеть!»[216]. Кавказ настолько великолепен, что Пушкин оказывается не выше, а ниже природы: «В первый раз недоволен я Пушкиным, просто ““horribile dictu”: нет, можно ли так не видеть ущелья и так написать о Казбеке. Тут слов не нашлось у поэта, всегда находящего их; что Пушкин пишет про мрачность Дарьяла: не то»[217].

На уровне литературных аллюзий присутствие плотного слоя лермонтовских цитат производит дополнительный — сверх курортно-экскурсионного — эффект, придавая роману и его протагонисту интеллектуальный характер. М. Каганская и 3. Бар-Селла, интерпретируя Бендера как лицо демоническое, актуализируют соответствующие смыслы поэзии Лермонтова. Они цитируют роман: «Горные вершины осветились темно-розовым солнечным светом. Горы не понравились Остапу.

— Слишком много шику! — сказал он. — Дикая красота. Воображение идиота. Никчемная вещь». По мнению исследователей, «ерунда какая-то получается: куда девалось все эстетическое отношение Бендера к действительности? Как это могут не понравиться воспетые Лермонтовым горы? Очень просто: Бендер не читатель, а герой»[218].

Другими словами, Бендер — демон, что исследователи и доказывают сопоставлением фрагмента — «горные вершины осветились…», «слишком много шику», «дикая красота», «горы не понравились Остапу», «воображение идиота», «никчемная вещь» — с одноименной поэмой Лермонтова: «И над вершинами Кавказа / Изгнанник рая пролетал, / Под ним Казбек, как грань алмаза, / Красою вечною блистал. / Презрительным окинул оком / Творенье Бога своего, / И на челе его высоком / Не отразилось ничего»[219]. Можно еще добавить к сказанному, что в журнальном варианте глава «Под облаками» называлась «Печальный демон».

Вместе с тем эпатажное суждение великого комбинатора позволяет авторам романа — на уровне литературных аллюзий — вернуться к полемике с Маяковским, явно напоминая читателю о строках опубликованного в 1925 году стихотворения «Тамара и Демон»: «От этого Терека / в поэтах / истерика. // Я Терек не видел. / Большая потерийка. // Из омнибуса / вразвалку // сошел, / поплевывал / в Терек с берега, // совал ему / в пену / палку. // Чего же хорошего? / Полный развал!»

Примечательно и описание бедствий священника Вострикова на вершине скалы, когда он «ревел так, что временами заглушал Терек», затем «увидел царицу Тамару», она кокетничала с отцом Федором, позвала в гости и «улетела, пуская в ночное небо шутихи». Здесь легко угадывается аллюзия и на стихотворение Лермонтова «Тамара», и на то же стихотворение Маяковского, где описана встреча поэта с царицей у Терека, причем поэт был «услышан Тамарой», поскольку голос его, который «страшен силою ярой», заглушил шум горной реки: «Царица крепится, / взвинчена хоть, // величественно / делает пальчиком». Ну а далее, сообщает поэт, история «уже не для книг. // Я скромный, / и я / бастую. // Сам Демон слетел, / подслушал / и сник, // и скрылся, / смердя / впустую. // К нам Лермонтов сходит, / презрев времена. // Сияет — / “Счастливая парочка!” // Люблю я гостей…»

Столь же характерен предшествующий эпизод, когда Бендер размышляет о надписях на древних скалах: «Великие люди! Обратите внимание, предводитель. Видите? Чуть повыше облака и несколько ниже орла! Надпись: «Коля и Мика, июль 1914 г.». «Киса, — продолжал Остап, — давайте забьем Мике баки. У меня, кстати, и мел есть! Ей-богу, полезу сейчас и напишу: “Киса и Ося здесь были”».

Июль 1914 года — символическая дата, поскольку знаменует рождение новой эпохи, изображенной в романе: 15 (28) июля Австро-Венгрия объявила войну Сербии, а 19 июля (1 августа) Германия — России, т. е. началась Первая мировая война, в результате катастрофического хода которой и возник Pax Sovietica — уникальный мир Страны Советов. Монолог же Остапа соотнесен со стихотворением Маяковского «Канцелярские привычки», опубликованным в 1926 году, где осмеивались курортники и туристы, стараниями которых горы Кавказа буквально испещрены «памятными» надписями даже на высоте «орлиных зон». Кроме того, при учете контекста биографии Маяковского сочетание «Киса и Ося», казалось бы, прямо мотивированное сюжетом, неожиданно приобретает дополнительный смысл: Кисой Маяковский публично называл Л.Ю. Брик, описание же кавказских странствий Бендера и Воробьянинова относится к июлю 1927 года, а как раз тогда «Киса и Ося», т. е. Л.Ю. и О.М. Брик, действительно там и были — на Кавказе, в Батуми.

Крым

В предпоследней главе романа «Двенадцать стульев» (глава «Землетрясение») концессионеры прибывают в Ялту. Из Батуми они плывут (как и Ильф с Петровым в 1927 году) на пароходе «Пестель», но авторы романа плывут до Одессы, а герои сходят в Ялте, где они чуть не пострадали от крымского землетрясения. Первый удар пришелся на 26 июня 1927 года, но катастрофическими были удары в ночь с 11 на 12 сентября. В романе идет речь именно об этой ночи — Ильф и Петров позаботились о точности, указав, что концессионеры прибыли в Ялту утром 11-го.

Крымское землетрясение — подобно многим другим эпизодам романа — событие, имеющее «газетный» статус. Но 11 сентября в советской печати никаких сообщений не было, что и понятно: землетрясение произошло ночью. 12 сентября — в понедельник — «Правда» не выходила (как и «Гудок»), и первый отклик на землетрясение появился 13-го. Это было краткое сообщение, которое затем становится рубрикой — «Землетрясение на Юге России». Приводились сведения о жертвах и материальном ущербе.

14 сентября печатается пространная подборка информационных материалов «Землетрясение на Юге России. Больше всего пострадали Ялта, Гурзуф и Алупка. В Ялте 13 убитых и 358 раненых, из которых 38 тяжело».

15 сентября в той же рубрике помещается статья корреспондента Ал. Никандрова «Что мы видели. Ночь в Ялте»: «…что-то душно было. Нехорошо <…> Пол заколыхался, вздрагивая, поднялся, заскрипел и будто готов был рухнуть вниз, комната заговорила, звякая, дребезжа, осыпаясь. Я упал и почему-то вспомнил разбитую статуэтку Льва Толстого без головы. Я выскочил во двор, потом за ворота. <…>

— Который час? — спросил я у хозяина квартиры. Он стоял одетый, но в носках.

— Часы стали, — громко крикнул он, хотя гул уже прекратился, — у меня двадцать минут первого.

Но что представляла собой улица! Прямо на мостовой сидела плачущая женщина с ребенком. Около нее бегал завернутый в простыню мужчина и кричал:

— Ну, что же ты сидишь?

— Товарищи, не нужно паники! — почти сердито кричал кто-то в военной форме людям, завернутым в одеяла. Ах, это милиционер. Он на своем посту и так профессорски-уверенно говорит женщине:

— Больше ничего не будет

<…> Теперь спокойнее. Как хорошо, что здесь оказался милиционер! Достали папиросы. Раздают друг другу. Но противно выла собака. Ее ударили, она легла у стены и опять завыла протяжно. Я бегу одеваться».

Нетрудно заметить, что корреспондент, кроме изысканного изложения собственных впечатлений, явно акцентировал значение милиции, ликвидирующей панику и наводящей порядок. Потому не следует удивляться, что 16 сентября объем рубрики принципиально уменьшается, а в заголовке рубрики возникает новая формула «Паника улеглась. — На курортах образцовый порядок».

Впрочем, удары повторялись, бедствия множились. Только 24 сентября «Правда» поспешила оптимистически сообщить, что это — «первый день без толчков», а катастрофические сведения и дальше продолжали печататься.

Сравнивая газетный материал (прежде всего статью Никандрова) с текстом романа, легко убедиться, что авторы точно следовали официальной схеме описания событий.

1) Днем 11-го, перед землетрясением: «От жары не было спасения».

2) Как и у Никандрова, сверхчеловеческая мощь катаклизма иллюстрируется ожившими предметами: «…стул сам собой скакнул в сторону и вдруг, на глазах изумленных концессионеров, провалился сквозь пол. <…> Со звоном выскочили стекла, и зонтик с надписью “Я хочу Подколесина”, подхваченный вихрем, вылетел в окно к морю».

3) Точно установлено время: «Было двенадцать часов и четырнадцать минут. Это был первый удар большого крымского землетрясения 1927 года. Удар в девять баллов, причинивший неисчислимые бедствия всему полуострову, вырвал сокровище из рук концессионеров».

4) Народ готов паниковать: «Всю ночь концессионеры блуждали вместе с паническими толпами, не решаясь, как и все, войти в покинутые дома, ожидая новых ударов».

5) Люди, вынужденные спасаться из помещений, ходят полуодетыми: «Простоволосая женщина в нижней юбке бежала посреди улицы». Кстати, Ильф и Петров, хоть и освободили себя в романе от изображения преодоления паники, эту фразу, замыкавшую в авторской редакции главу, при публикации все-таки сняли.

6) «Издав собачий визг, Ипполит Матвеевич вцепился в него мертвой хваткой. <…> Ипполит Матвеевич стал на четвереньки и, оборотив помятое лицо к мутно-багровому солнечному диску, завыл». Не исключено, что метафорически-собачий образ сходящего с ума Ипполита Матвеевича восходит к воющей собаке из «правдинской» статьи: бывший предводитель дворянства логично замещает пса, благодаря «Двенадцати» А.А. Блока, привычно символизирующего «старый мир».

Как известно, крымское землетрясение описал другой советский классик — М.М. Зощенко в рассказе «Землетрясение», напечатанном в 1929 году. Подобно Ильфу и Петрову, Зощенко воспроизводит уже узнаваемую схему[220].

1) Указана точная дата (насколько возможно в поэтике Зощенко: день недели перепутан): «Перед самым, значит, землетрясением, а именно, кажется, в пятницу одиннадцатого сентября, сапожник Иван Яковлевич Снопков, не дождавшись субботы, выкушал полторы бутылки русской горькой».

2) Оживают предметы: «Домишки колышутся, земля гудит и трясется, а Снопков спит себе без задних ног и знать ничего не хочет». Впрочем, описание лишено особых подробностей, что мотивировано: герой спит пьяным сном.

3) Народ ходит в неподобающем одеянии: проспавшийся Снопков идет «по улице и с пьяных глаз нипочем улицу не узнает.

Тем более после землетрясения народ стаями ходит. И все на улице, никого дома. И все не в своем виде, полуодетые, с перинами и матрацами». Вот Снопков ходит себе по улице, и душа у него холодеет: “Господи, думает, семь-восемь, куда же это я, в какую дыру, зашел? Или, думает, я в Батум на пароходе приехал? Или, может, меня в Турцию занесло? Эвон народ ходит раздевшись, все равно как в тропиках”». В результате пьяный забрел, если верить его случайному собеседнику, за «тридцать верст» от Ялты, во сне его обобрали и раздели, и Снопков вернулся в город в одних кальсонах. «Хотя, впрочем, никто не удивился по случаю землетрясения».

4) Собак у Зощенко нет, однако паникующий народ «стаями ходит», а Снопков исполнен опасений, что «собака может что-нибудь такое отгрызть».

Сюжетная функция землетрясения в романе Ильфа и Петрова проста и, по замечанию Ю.К. Щеглова, вполне литературно-традиционна: оно — как, например, в «Кандиде» Вольтера — вмешивается «в судьбу героев»[221].

Впрочем, вмешательство стихии оказывается отнюдь не роковым: несмотря на «удар в девять баллов», последний театральный стул найден и вскрыт. Препятствие — ложное. А потому соблазнительно предположить, что землетрясение выполняет дополнительную функцию, обусловленную политическим подтекстом романа — борьбой руководства коммунистической партии (И.В. Сталин, И.И. Бухарин) с левой оппозицией. На конец 1927 года было назначено важнейшее партийное событие — XV съезд, потому руководство, в свою очередь, наносило оппозиционерам жестокие удары, стремясь заранее обеспечить полный контроль над ходом и решениями съезда. В частности, 11 сентября небольшая, но энергичная передовица «Правды», озаглавленная «О предсъездовской дискуссии» и подписанная литерой «Е», ясно дала понять оппозиции, партийной общественности и всем сообразительным гражданам, что партия не потерпит никакой принципиальной дискуссии и что судьба «фракционеров» предрешена.

Статья начиналась с того, что объединенный пленум ЦК и ЦКК постановил «открыть за месяц до XV съезда партии дискуссию по вопросам повестки дня съезда». Однако далее отчетливо разъяснялись правила и рамки возможной дискуссии: «Партии нужна деловая дискуссия, в которой тезисы ЦК получили бы внимательную критическую проверку со стороны партийных масс, под углом зрения практического опыта работы местных низовых организаций и членов партии. <…> Совершенно другую дискуссию пытается навязать партии оппозиция. Ее представители, выступая и на пленуме и после пленума, в ячейках и т. д., упорно пытаются сорвать установленный ЦК и ЦКК план деловой дискуссии и протащить свой фракционный план дискуссии. <…> Словом, вместо обсуждения деловых практических задач, стоящих перед XV съездом, оппозиция стремится навязать партии снова и снова обсуждение оппозиционной программы, которую изготовила на досуге оторвавшаяся от масс и обанкротившаяся группка “бывших вождей”, а теперь просто интеллигентов-одиночек. <…> Только наивные чудаки могут ожидать, что наша партия сейчас, перед XV съездом, допустит такую свободу фракций. <…> За оппозицией никого нет, кроме ничтожного количества одиночек, не пользующихся влиянием в партийных организациях, в партийной массе. <…> Уже один тон, одна “развязная” манера разговаривать с ленинской партией, которую усвоили себе авторы теории о нашем “термидорианском” и “кулацком перерождении”, доставляет несказанную радость врагам пролетариата». Финальный абзац был ясен и особенно агрессивен: «Терпение нашей партии не безгранично. Дальше выносить обман, лицемерие, неподчинение, интеллигентскую распущенность и барский анархизм в своей партии большевики не будут. Истинные перерожденцы и “термидорианцы” в нашей партии, сгруппировавшиеся в троцкистской оппозиции <…> либо согнутся перед волей партии и сложат раскольническое фракционное оружие, либо партия перешагнет через них, твердой поступью идя к съезду по пути, указанному Лениным».

В том же номере «Правды» продолжалось детальное обсуждение китайских событий, печатался очередной фрагмент пространнейшего доклада генерального секретаря Профинтерна С.А. Лозовского «Революция и контрреволюция в Китае», а также были помещены «Литературные заметки» В.М. Фриче, озаглавленные «“Китайская повесть” о Б. Пильняке» (с. 6). Заголовок — с намеком. Маститый критик разносил «Китайскую повесть» за то, что Пильняк чрезмерно поглощен своими переживаниями писателя-путешественника: «Так из “Китайской повести” Б. Пильняка читатель узнает, когда он встает и обедает, как томится от жары, пьет шампанское и раскладывает пасьянс, а с другой стороны, как он обожает луну и пироги к празднику, как ощущает таинственность своего любезного “я” и спешит из “обаршиненной” действительности в некую ирреальность». Критик возмущен, что Пильняк не отразил сложной политической ситуации, сложившейся в Китае. Особенное возмущение вызвало финальное описание русского — не советского — пейзажа, сивмолизирующего ностальгию автора: «Такой картиной России кончается “Китайская повесть”. Ночь, волк, луна! А читатель полагал, что Б. Пильняк затосковал в Китае по советской стране, где рабочему и крестьянину живется легче и лучше, нежели в драконном царстве феодальных князьков, компрадорской буржуазии и “цивилизаторской” деятельности английских и японских империалистов». Не исключено, что Фриче, постоянно поминая в связи с Пильняком образ «луны», мстительно намекает на скандальную «Повесть непогашенной луны».

Статья товарища «Е» получила соответствующий отклик. Очень оперативно — 12 сентября — Троцкий и Зиновьев отправили в Политбюро, ЦКК и Коминтерн программную записку, в которой — наряду с «международным положением», политической борьбой внутри Коминтерна, конфликтами партийного руководства и оппозиции — отдельным пунктом обсуждалась «правдинская» передовица: «Партия ко всему привыкла в последнее время, но все же она несомненно надеялась на то, что партийный съезд, собираемый после почти двухлетнего перерыва, в очень сложной и трудной обстановке, при наличии внутри партии разногласий по крупнейшим вопросам, будет подготовлен так, как подготовлялись всегда в нашей партии съезды в аналогичных условиях. <…> Возмутительная передовица “Правды” от И сентября кладет конец этим естественным надеждам широких масс партии. Передовица проводит совершенно неслыханное ограничение прав членов партии на сознательное участие в партсъезде»[222].

Таким образом, официальная дата крымского землетрясения — 11 сентября — не ознаменовалась никакими официальными публикациями о стихийных бедствиях. Зато в «Правде» произошло политическое землетрясение: сталинцы обозначили свою позицию — никакой влиятельной оппозиции в партии нет и нечего ждать съезда, чтобы в этом убедиться. Соответственно, эпизод в романе «Двенадцать стульев» можно упрощенно интерпретировать примерно так: оппозиция прогнозирует глобальный крах советского государства и мировой революции, но — несмотря на потрясения в верхах — обычные граждане СССР живут своими проблемами, ни о чем подобном не заботясь. И в конечном счете они правы.

«В чем дело? — восклицает Остап Бендер. — Заседание продолжается!»

Проверяя основательность политического толкования крымского землетрясения, можно повторно обратиться к рассказу Зощенко. Получается, что это — рассказ о пьянице, не заметившем серьезных изменений, которые происходят в стране. И такого рода прочтение подтверждается финальными размышлениями повествователя:

«Автор хочет сказать, что выпивающие люди не только другие более нежные вещи — землетрясение и то могут проморгать.

Или как в одном плакате сказано: “Не пей! С пьяных глаз ты можешь обнять своего классового врага!”

И очень даже просто».

Более того, шествие сапожника в кальсонах по Ялте считают источником эпизода романа «Мастер и Маргарита» (последняя редакция), где директор Театра Варьете Степан Богданович Лиходеев переносится из Москвы в Ялту. В булгаковской Ялте, разумеется, никакого землетрясения нет, и действие романа развертывается в 1929 году, а не в 1927 году. Но Лиходеев, подобно Снопкову, — пьяница, он оказывается жертвой высших сил и материализуется в курортном городе в исподнем и без сапог. По мнению исследователя, Лиходеев «наказан прежде всего за то, что занимает не свое место. В ранних редакциях С.Б.Л. был прямо назван “красным директором”. Так официально именовались назначенцы из числа партийных работников, которых ставили во главе театральных коллективов с целью осуществления административных функций и контроля, причем “красные директора”, как правило, никакого отношения к театральному искусству не имели. В эпилоге “Мастера и Маргариты” С.Б.Л. получает более подходящее при его страсти к выпивке и закуске назначение — директором большого гастронома в Ростове»[223].

Если крымское землетрясение — символ политической встряски, а чудесное перемещение Лиходеева — превращенное приключение Снопкова, то Лиходеев — жертва политической перетасовки вроде той, которая в 1927 году грозила участникам оппозиции (при сравнительно благоприятном для них обороте).

Подобная интерпретация землетрясения подтверждается и таким неожиданным источником, как политические анекдоты 1920-х годов. Их отважно фиксировал украинский филолог С.А. Ефремов (и поплатился за это арестом). В частности, он записал 4 октября 1927 года: «Вопрос: кто терпеливее — люди или природа? Ответ: люди, ибо мы вот уж как десять лет терпим еврейскую силу над собой, а Крым на второй уж год проваливается после того, как его евреями колонизировали»[224]. Ближайший контекст анекдота — антисемитская реакция на продюсируемую государством организацию еврейских сельскохозяйственных поселений в Крыму, но — с учетом прочной ассоциации евреев и левой оппозиции — это и симптом общего отношения к происходящему в СССР.

Наконец, Андрей Белый в письмах Р.В. Иванову-Разумнику предложил апокалиптическое толкование крымской катастрофы, которое, благодаря отсылке к повести Булгакова «Роковые яйца», также имело политический оттенок: «…бывшие летом в Коктебеле рассказывали мне: перед землетрясением появились в огромном количестве сороконожки и сколопендры; из горных трещин спустились в долины прежде невиданные гигантские ужи (старожилы-одиночки рассказывали, что де видали таких, но им не верили); появились ужи до 10<-ти> и даже 12<-ти>…аршин (!!!) длины (и — соответственной толщины); т. е. не ужи, а — удавы, вместе с огромным количеством наводнивших местность змей; это уже… а la Булгаков…»[225].

Итак, землетрясение 1927 года устойчиво фигурирует в советской литературе как знак борьбы в высших эшелонах власти, но если Булгаков в «Мастере и Маргарите» показывает эту борьбу с точки зрения номенклатуры, то Ильф и Петров (равным образом Зощенко) — с точки зрения рядовых граждан советского государства.

Загрузка...