Сюжет обоих романов Ильфа и Петрова развертывается как странствие. По воспоминаниям В.П. Катаева, он тогда «носился» с «теорией движущегося героя, без которого не может обойтись ни один увлекательный роман: он дает возможность переноситься в пространстве и включать в себя множество происшествий, что так любят читатели[28]. Странствуют в обоих романах плуты: Остап Бендер, его помощники (Воробьянинов, экипаж «Антилопы») и антагонисты (отец Федор Востриков, Корейко). В.Б. Шкловский блистательно заметил (или раскрыл внутреннюю информацию), что «героем был задуман Воробьянинов и, вероятно, дьякон, который теперь почти исчез из романа. Бендер вырос на событиях, из спутника героя, из традиционного слуги, разрешающего традиционные затруднения основного героя, Бендер сделался стихией романа, мотивировкой приключений»[29]. Так что оба романа дилогии — «романы с героем». Может, в частности, потому их читательская судьба сложилась удачнее, чем судьба юмористической прозы соавторов, представляющей тип повествования «без героя» («Светлая личность», «Необыкновенные истории из жизни города Колоколамска», «1001 день, или Новая Шахразада»). Остап Бендер — центральный персонаж дилогии, и именно он обусловил необыкновенную популярность романов.
Поскольку романы Ильфа и Петрова очевидно продолжают жанровую традицию плутовского романа, постольку очевидно, что центральный персонаж — плут[30]. А точнее — согласно синтетической формуле Ю.К. Щеглова, учитывающей подход М. Каганской и 3. Бар-Селлы[31], — «сочетание плутовства с демонизмом»[32]. Что совершенно соответствует глубинной «памяти жанра» плутовского романа: «Плутовской статус, таким образом, помог провести через цензурно-идеологические рифы не только сатиру на советскую жизнь <…> но и второе лицо самого этого героя, лицо “холодного философа” и психиатра глупых душ, лицо опасное, которое без такой камуфлирующей завесы оказалось бы в советских условиях совершенно неприемлемым…»[33].
Вместе с тем логика плутовского романа требует обязательной конкретизации применительно ко времени действия романа, а это превращает универсального плута-демона в советского уголовника-рецидивиста из современной жизни.
Бендер является будто бы ниоткуда. «В половине двенадцатого, с северо-запада, со стороны деревни Чмаровки, в Старгород вошел молодой человек лет двадцати восьми». Почему он пришел пешком, а не добрался по железной дороге или иным видом транспорта, что ему вообще понадобилось именно в Старгороде — не сообщается.
О Воробьянинове или отце Федоре Вострикове, которых он встретит в городе, читатель давно знает самое главное: «возраст, место рождения, социальное происхождение, образование, чем занимались до 1917 года, социальное положение и род занятий в настоящее время» — вся тогдашняя анкета, можно сказать, заполнена. И «цель прибытия» понятна. Что касается Бендера, то здесь вроде бы сплошные загадки[34]. Однако и ключ ко всем головоломкам был дан сразу же.
Как известно, впервые в романе великий комбинатор появляется без носков и вообще белья. Позже выясняется, что привычки пренебрегать этими деталями туалета у Бендера не было. Но в Старгород он вошел без них и без пальто. А еще Бендер не имел «ни денег, ни квартиры, где они могли бы лежать». Правда, у него были «зеленый, узкий в талию костюм» и «лаковые штиблеты с замшевым верхом апельсинного цвета». Что при отсутствии носков довольно странно выглядело.
Странности эти, конечно, введены с умыслом. В описании акцентированы контрасты, подсказывающие читателю их объяснение. Надо полагать, очевидное для соавторов, особенно для бывшего сыщика Петрова. Оно связано со специфическим социальным статусом героя: в Старгород вошел бывший заключенный, неоднократно судимый и совсем недавно освободившийся, т. е. преступник-рецидивист.
В самом деле, бездомный бродяга, не имеющий холодной весной (лед на лужах) ни пальто, ни носков, не путешествует в модном костюме и щегольской обуви. Зато для рецидивиста тут нет ничего необычного. Квартиры у него нет и быть не должно: советским законодательством предусматривалось, что осужденные «к лишению свободы» теряли «право на занимаемую жилую площадь». Значит, бездомным он стал уже после первого срока, вернуться было некуда. Соответственно, гардероб хранить негде, вся одежда — на себе: зимой теплые вещи покупаются, летом продаются. И если «молодого человека двадцати восьми лет» арестовали до наступления холодов, то пальто он не носил. Туфли и костюм Бендер постольку сохранил, поскольку их отобрали после вынесения приговора и вернули при освобождении, носки же и белье, которые арестантам оставляли, изветшали.
Осведомленному современнику были очевидны и обстоятельства, побудившие великого комбинатора добираться до города пешком. Дело тут не только в послетюремном безденежье. Освободившемуся рецидивисту, учитывая странности его наряда, лучше б вообще не попадаться на глаза милиции, а на вокзалах, на железнодорожных станциях непременно дежурят и милиционеры, и сотрудники ОГПУ, наблюдающие за приезжими. Потому, даже если недавний арестант и купил билет, целесообразно выйти не на станции, а на ближайшем полустанке и оттуда пешком добираться. Понятно также, почему рецидивист выбирает город, где раньше не бывал: во-первых, там нет знакомых сотрудников угрозыска, во-вторых, губернский центр достаточно велик, чтобы на улицах приезжий был не слишком заметен.
Кстати, о соотношении универсального и советского начал в образе Бендера: великий комбинатор — в момент своего явления — одарил беспризорного «нагретым яблоком». В этом соблазнительно распознать инфернальную генеалогию демона-плута. Распознать намек. Как отмечают исследователи, Бендер — прямо из преисподней. Вот и яблоко — символ греховности — остыть не успело[35].
Однако здесь причина иная. В рукописи нет слова «нагретое». Там — «налитое». Оно вполне уместно, определение же «нагретое» возникло при публикации. По результатам сверки уместно предположить, что это — результат опечатки, допущенной машинисткой и не замеченной авторами. Ничего инфернального.
О происхождении героя тоже сказано вполне определенно. «Мой папа, — говорил он, — был турецко-подданный». Ссылка на турецкое подданство отца не воспринималась современниками в качестве однозначного указания на этническую принадлежность. Скорее тут видели намек на то, что отец Бендера жил в южнорусском портовом городе, вероятнее всего — Одессе, где некоторые коммерсанты, обычно иудеи по вероисповеданию, принимали турецкое подданство, дабы дети их могли обойти ряд дискриминационных законоположений, связанных с конфессиональной принадлежностью, и заодно получить основания для освобождения от воинской повинности[36].
Наиболее вероятно, что Бендер — сын одесского коммерсанта. Таковы примерно его «место рождения» и «социальное происхождение». Возраст был определен изначально и тоже приблизительно — «молодой человек лет двадцати восьми», почти ровесник века. Его детство и юность связаны с криминальной столицей Российской империи, «Одессой-мамой», что немаловажно для характеристики героя. Ответы на другие «анкетные» вопросы современник легко угадывал, опять же не без авторской подсказки.
«Чем занимался до 1917 года» сын коммерсанта, ровесник века — понятно. Скорее всего, учился. Образование у него — «не ниже среднего»: гимназия, реальное училище, коммерческое и т. п. Не исключено, правда, что курс он не завершил, поскольку помешали мировая война, революция и война гражданская. «Род занятий и социальное положение в настоящее время» — тоже понятны. А чтобы сомнений у читателей не осталось, авторы сообщают: «Живость характера, мешавшая ему посвятить себя какому-нибудь одному делу, постоянно кидала его в разные концы страны и теперь привела в Старгород без носков, без ключа, без квартиры и без денег». Почему у героя нет носков и квартиры, читатель должен был догадаться, ну а ссылка на «живость характера» — шутка расхожая, обычно так иронически объясняли причины различного рода мошенничеств, когда сам по себе мошенник, пройдоха не вызывал антипатии. В данном случае это намек на криминальное прошлое Бендера.
Что и подтверждается тут же — при описании обдумываемых Бендером «вариантов своей карьеры».
Один из них — «сделаться многоженцем и спокойно переезжать из города в город, таская за собой чемодан с захваченными у дежурной жены ценными вещами». Вариант этот «родился под влиянием вычитанного в вечерней газете судебного отчета, где ясно указывалось, что некий многоженец получил всего два года без строгой изоляции». Газета, подчеркивают авторы, была московской, так что намек прозрачен: речь идет о квалификации действий героя статьи в соответствии с тогдашним Уголовным кодексом Российской Федерации. Термин «многоженец» Бендер использует вслед за автором статьи, и это не вполне точно. Предельное наказание за «многоженство», т. е. вступление в брак при «сокрытии состояния в зарегистрированном или фактическом браке перед регистрирующими брак органами», предусмотренное тогдашним УК РСФСР, вдвое меньше. Следовательно, правонарушения героя газетной статьи были квалифицированы судом не как многоженство, а как мошенничество — «получение с корыстной целью имущества или права на имущество посредством злоупотребления доверием или обмана». Преступление, караемое «лишением свободы на срок до двух лет». Получается, что Бендер обдумывает именно мошенническую операцию: он собирается стать брачным аферистом. Термин «мошенничество» применительно к такого рода действиям — не только эмоциональная оценка, но и юридически корректное определение.
Согласно другому варианту Бендер должен был «пойти в Стардеткомиссию» и предложить свои услуги по «распространению еще не написанной, но гениально задуманной картины “Большевики пишут письма Чемберлену”». Отметим, что в задачу губернской детской комиссии — межведомственной организации при исполнительном комитете губернского совета — входили и улучшение быта детей, и надзор за детскими учреждениями, и культурно-воспитательная работа, и борьба с детской беспризорностью, и т. п. Суть бендеровской аферы — получение денег на копирование и распределение по детским учреждениям несуществующей «идеологически выдержанной» картины. Эти действия опять же квалифицируются именно как мошенничество.
Преступники-рецидивисты обычно не меняют «специализацию», и если Бендер, едва выйдя на свободу, планирует мошеннические операции, значит, подсказывают авторы, его «специализация» — мошенничество, за это и сидел.
Намеки на криминальное прошлое великого комбинатора постоянно встречаются в дальнейшем. К примеру, в первом же разговоре с Воробьяниновым Бендер употребляет аббревиатуру «допр». Вопреки мнению некоторых исследователей, допр — не дом предварительного заключения, а дом принудительных работ, реалия весьма значимая в литературно-политическом контексте 1920-х годов, имеющая к Бендеру непосредственное отношение[37].
Согласно тогдашним идеологическим установкам революция ликвидировала социальную основу преступности — классовое неравенство, потому в СССР должны были исчезнуть тюрьмы и каторга. Установки эти реализовывались только терминологически: тюрьму и каторгу как государственные институты официально переименовали в «места заключения». В соответствии с действующим Исправительно-трудовым кодексом (ИТК РСФСР) к «местам заключения» относились, в частности, «учреждения для применения мер социальной защиты исправительно-трудового характера»: дома заключения, или домзаки, исправительно-трудовые дома, или исправдома, «трудовые колонии», «изоляторы специального назначения», или специзоляторы, и т. д. Терминология порою варьировалась в различных республиках, и учреждения, называемые в российском ИТК «исправительными домами», в украинском ИТК — «дома принудительных работ». В допрах содержались находящиеся под следствием и отбывали наказание осужденные на срок свыше шести месяцев, но обычно не более двух лет, при этом не признанные «социально опасными». Осужденные на срок свыше двух, но не более пяти лет, отправлялись в трудовые колонии, а «лишенные свободы» за тяжкие преступления — в специзоляторы.
Бендер использует термин «допр», а не «исправдом», потому читатель может догадаться, где, в какой из республик Советского Союза и за что конкретно «великому комбинатору» пришлось последний раз отбывать наказание. Тогдашний УК УССР предусматривал за мошенничество «лишение свободы на срок не ниже шести месяцев», а если ущерб наносился «государственному или общественному учреждению», то «не ниже одного года». Уместно предположить, что Бендер, очередной раз осужденный за мошенничество или аналогичного типа преступление на срок не менее шести месяцев и не более двух лет, отбывал наказание на Украине — в допре, как и полагалось. Например, был арестован в августе или сентябре 1926 года, почему, кстати, оказался без пальто, и освободился в апреле 1927 года.
Чтобы уж все стало предельно ясно, Бендер в беседе с Воробьяниновым сравнивает себя со знаменитым героем рассказов О. Генри — Энди Таккером, т. е. «благородным мошенником». Так авторы описывают криминальное прошлое великого комбинатора, и читатель затем находит подтверждение своим догадкам.
Для начала, назвавшись инспектором пожарной охраны, Бендер получает от испуганного «голубого воришки» и нужную информацию, и десять рублей в придачу. Примечательно, что в беседе с Альхеном он к месту сошлется на «сто четырнадцатую статью Уголовного кодекса», определяющую меру наказания взяточникам. Речь идет о статье 114 УК УССР, т. е. осведомленному читателю авторы вновь напомнят, что великому комбинатору пришлось побывать в украинском допре: дословное знание УК республики, где располагалось соответствующее «место лишения свободы», — характерная примета многих бывших заключенных.
Операция в старгородском доме престарелых — экспромт великого комбинатора, однако два ранее задуманных мошеннических плана он тоже реализует. Женившись на вдове Грицацуевой, Бендер присвоит ее «ценные вещи», т. е. буквально станет брачным аферистом. Выдав себя за эмиссара мифического «Союза меча и орала» — функциональный аналог несуществующей картины «Большевики пишут письмо Чемберлену», — Бендер получит пятьсот рублей от старгородских обывателей, возомнивших себя монархистами — в предвкушении скорого краха советской власти. И здесь авторы вновь подчеркнут, что он — не новичок, не дилетант, а профессионал: «Великий комбинатор чувствовал вдохновение — упоительное состояние перед вышесредним шантажом».
Состояние, стало быть, знакомое, привычное, значит, шантаж для Бендера — «привычное дело». Кстати, в соответствии с тогдашней юридической терминологией шантажом именовалось вымогательство, т. е. требование «передачи каких-либо имущественных выгод или же совершения каких-либо действий», сопряженное «с угрозой огласить позорящие потерпевшего сведения или сообщить власти о противозаконном его деянии». Срок «лишения свободы» и в данном случае не превышал двух лет: подразумевается, что до прихода в Старгород Бендер мог отбывать наказание и за шантаж. Кстати, во втором романе дилогии именно шантаж станет основным средством борьбы с комбинатором-антагонистом Корейко.
«Отыгран» и намек на то, что Бендер — одессит. «Всю контрабанду, — сообщает он Воробьянинову, — делают в Одессе на Малой Арнаутской улице». Шутка, характерная для уроженцев «русского Марселя»: на Малой Арнаутской было множество мастерских, где кустарно изготовлялась мнимоконтрабандная парфюмерия. Столь же характерно, что при первой возможности великий комбинатор покупает не только носки, «новые малиновые башмаки», «кремовую кепку», но и «полушелковый шарф румынского оттенка». Речь в данном случае идет о так называемой румынской моде в Одессе 1920-х годов: тогдашние франты носили поверх рубашки или пиджака длинный шарф — обычно розовых тонов.
Читательская догадка о времени последнего ареста Бендера подтвердится во второй части романа. Великий комбинатор расскажет Воробьянинову, что в «прошлый сезон» жил на «даче Медикосантруда», в санатории профсоюза работников медико-санитарного труда. Подразумевается, что «прошлый сезон» — лето 1926 года. А весною следующего Бендер — в Стар городе. Без носков и денег. Соответственно, в украинском допре он оказался примерно осенью 1926 года и провел там около шести месяцев — срок, предусмотренный за мошенничество и сходные преступления. Опять же во второй части романа будет наконец прямо сказано, что это не первый бендеровский срок: администратор «театра Колумба» вспомнит о пятилетней давности встрече с великим комбинатором — «в Таганской тюрьме, в 1922 году, когда и сам сидел там по пустяковому делу».
Речь Бендера стилистически вполне соответствует его амплуа «благородного мошенника» или, применительно к русским условиям, «интеллигентного жулика». Он то и дело цитирует русских поэтов, точнее, иронически обыгрывает строки и строфы романсов на их стихи, арии из популярных опер и оперетт, газетные передовицы, афоризмы «классиков марксизма» и т. п., тогда как воровской жаргон, выражения вроде «стоять на цинке», использует крайне редко.
При этом авторы вовсе не намекали, что великий комбинатор недостаточно знаком с подобного рода лексикой. Наоборот, Ильф и Петров подчеркивали, что воровской «феней» герой владеет в совершенстве, более того, «блатная музыка» стала для Бендера объектом своеобразной игры, иронического переосмысления. Такова, например, одна из реплик в ранней редакции романа. Воробьянинов, узнав, что Бендер прошлым летом жил на «даче Медикосантруда», спрашивал, не медик ли великий комбинатор, и слышал в ответ: «Я буду медиком». Далее сообщалось, что «Ипполит Матвеевич удовлетворился столь странным объяснением». Объяснение действительно могло показаться странным: о медицинском образовании героя, равным образом о его планах на этот счет ни раньше, ни позже ничего не говорилось. Готовя роман к публикации, Ильф и Петров заменили реплику Бендера: «Для того, чтобы жить на такой даче, не нужно быть медиком». Теперь ответ не выглядел «столь странным», однако легко догадаться, что авторы и первую бендеровскую реплику выбрали не по недомыслию. На воровском жаргоне врач, медик — «лепила», а глаголы «лепить» (что-то) и «лечить» (кого-либо) употреблялись еще и в значении «лгать», «сознательно вводить в заблуждение», «обманывать». Великий комбинатор имеет в виду предстоящие поиски в Москве, где опять придется «лечить» владельцев стульев и, конечно же, «лепить» при этом[38].
Трудно сказать, почему была заменена реплика. Не исключено, что, по мнению редакторов, смысл шутки был неочевиден, авторы же решили уступить. Но в любом случае шутка была рассчитана на довольно широкий круг читателей: о жаргонах воров и нищих давно публиковали исследования филологи, этнографы, правоведы, да и вообще «блатная музыка» вошла в тогдашний литературный язык.
Примечателен и монолог Бендера в главе «И др.» «Нас никто не любит, — рассуждает он, обращаясь к Воробьянинову, — если не считать уголовного розыска, который нас тоже не любит». Вспомнив об угрозыске, великий комбинатор иронизирует по поводу «протокола осмотра трупов», что был бы составлен, сумей васюкинские шахматисты догнать концессионеров. Тело великого комбинатора «облачено в незапятнанные белые одежды, на груди золотая арфа с инкрустацией из перламутра и ноты романса «Прощай ты, Новая Деревня». Покойный юноша занимался выжиганием по дереву», — отметит протоколист, а на бендеровском памятнике непременно будет высечено: «Здесь лежит известный теплотехник и истребитель Остап-Сулейман-Берта-Мария-Бендербей», отец которого был турецко-подданный и умер, не оставив сыну своему Остап-Сулейману ни малейшего наследства. Мать покойного была графиней и жила нетрудовыми доходами».
«Знать музыку» — знать воровской жаргон. «Играть музыку», «играть на музыке», «ходить по музыке», «быть музыкантом» — совершать кражи и иные правонарушения. Бендер знает жаргон воров, т. е. «знает музыку», он мошенничает и крадет, почему его можно назвать «музыкантом», на что указывают арфа и ноты. Однако он не входит в воровское сообщество, не считает себя «цветным» — профессиональным вором, почему и упоминает «белые одежды». Соотнесение темы смерти и нот романса «Прощай ты, Новая Деревня» тоже закономерно. «Новая Деревня» в данном случае не просто топоним. В 1920-е годы определение «новая» употреблялось в значении «советская», «социалистическая», а слово «деревня» на воровском жаргоне — «тюрьма». Таким образом, рецидивист Остап осмысляет смерть как окончательное расставание с пенитенциарными учреждениями СССР.
Аналогичным образом интерпретирован и род занятий «усопшего» — «выжигание по дереву». Речь идет, конечно же, не о кустарном промысле. На воровском жаргоне термин «дерево» («деревяшки») употреблялся в значении «деньги» и «документы», точнее, «бланки документов», а «выжига» — мошенник, соответственно «выжигание по дереву» можно понимать и как «подделку документов», «незаконное использование документов», что в романе постоянно практикует великий комбинатор. О том же свидетельствует сочетание «теплотехник и истребитель». Слово «теплотехник», с одной стороны, напоминание о «выжигании по дереву», а с другой, в контексте воровского жаргона, — «техник» — вор, совершающий кражи с помощью технических приспособлений, равным образом удачливый преступник, не оставляющий следов. Термин «истребитель» здесь использован в значении «летчик», «летун», это, с одной стороны, указание на «специализацию» — «жулик-гастролер», а с другой — аллюзия на распространенную в уголовной среде присказку: «жулик что летчик — летает, пока не сядет».
Неслучайно и упоминание родителей в автоэпитафии: великий комбинатор не столько рассказывает о себе, сколько пародирует обычные для мошенников ссылки на обстоятельства, что вынудили «стать на преступный путь». Даже если бы сыну «турецко-подданного» досталось наследство, революция все равно лишила бы его собственности и мать лишилась бы «нетрудовых доходов», т. е. ренты. Ну а титул, которым Бендер наделил покойную, должен был восприниматься как намек на «знатное происхождение»: в предреволюционные годы это вызывало сочувствие, позже, по причинам очевидным, прием утратил функциональность, почему и осмеивается великим комбинатором.
Здесь продуктивно вспомнить о том, как определил воровскую «профессию» Бендера такой авторитетный свидетель, как В.Т. Шаламов.
В эссе «Об одной ошибке художественной литературы» бывший заключенный утверждал, что русские писатели обычно не изображали мир профессиональных преступников, тогда как у ряда советских писателей это — модная тема. Соответственно, романная дилогия Ильфа и Петрова, наряду с другими произведениями советских писателей, романтизировавшими, по мнению Шаламова, криминальное сообщество и его представителей, обманывала читателей, принося «значительный вред»[39].
Авторам дилогии была инкриминирована неосведомленность. Если точнее — «слабое понимание сути дела». Речь шла о том, что только «слабое понимание сути дела» и могло обусловить попытки романтизировать криминальное сообщество. По словам Шаламова, его личный почти семнадцатилетний лагерный опыт исключал положительные оценки каких бы то ни было нравственных качеств профессиональных преступников и вообще «блатного мира».
Вряд ли нужно спорить об этических оценках, сформулированных Шаламовым, применительно к романам Ильфа и Петрова. Невозможно доказать или опровергнуть, что в задачу авторов дилогии входила, как определил Шаламов, «поэтизация уголовщины».
Шаламов и не доказывал, он просто обвинил. Известно, что у него были свои причины непримиримо относиться к «блатному миру» и любым попыткам сочувственно изобразить криминальную среду. В данном же случае важно предложенное Шаламовым определение специальности центрального персонажа дилогии: «фармазон Остап Бендер».
Шаламов — безотносительно к отрицательному мнению о дилогии — точен. Точен именно в силу лагерного опыта. В лагерной терминологии характеризует он способы заработка, используемые Бендером. На криминальном жаргоне того времени (а также более раннего, да и позднего) «фармазон» или «фармазонщик» — именно мошенник. Как правило, мошенник, берущий взаймы деньги под залог фальшивых ценностей.
Бендер не просто мошенник, но мошенник-профессионал. Что, кстати, подтверждается его татуировкой. На груди «у великого комбинатора была синяя пороховая татуировка, изображающая Наполеона в треугольной шляпе с пивной кружкой в короткой руке» (сцена на пляже в «Золотом теленке»).
В Российской империи, а затем и Советском государстве татуировка — знак, отличающий либо моряка, либо представителя «блатного мира». У моряков, понятно, символика флотская либо с путешествиями соотносимая. Татуировки преступников, как правило, с их профессиональной деятельностью связаны. Осведомленность в области языка татуировок — обязательный элемент профессии сыщика. А Петров был именно сыщиком. Удачливым сотрудником Одесского уголовного розыска. Знал, что татуировка — одна из характеристик преступника и отнюдь не всегда выбирается произвольно. Татуировки, определявшие статус в криминальной среде, подразумевали, как известно, ответственность. У Бендера — именно такая. Прежде всего, посредством изображения Наполеона указывалось: носитель татуировки давно стал мастером в своей «специальности» и намерен оставаться профессиональным преступником. «Кружка» же — многозначный каламбурный намек. Термин «круглое» обозначал деньги. «Кружева», соответственно, ложь. Отсюда и «кружить восьмерки» — обманывать. Но «кружкой» называли и камеру предварительного заключения, и любую тюремную камеру. Татуировка Бендера сообщала представителям криминальной среды, что он — опытный мошенник, привлекавшийся к уголовной ответственности.
Бесспорная принадлежность Бендера к уголовному миру, однако, вызывала неприятие критиков и литературоведов, акцентировавших черты персонажа, выделяющие его из криминальной среды. В частности — «интеллигентность». Так, Я.С. Лурье настаивал, что Бендер — «интеллигент-одиночка, критически относящийся к окружающему его миру»[40].
Исследователь утверждал, что если в «Двенадцати стульях» великий комбинатор еще «грубее и примитивнее, это авантюрист по преимуществу», то в «Золотом теленке» — «веселый и умный человек, вместе с нами шествующий по обществу, сложившемуся в начале 1930-х гг., и вместе с нами смеющийся над этим обществом»[41].
Перефразируя известный афоризм С.Д. Кржижановского, можно сказать, что Бендер — не просоветский, не антисоветский, а внесоветский. Он отнюдь не простой рецидивист-уголовник, но дерзкий и умный интеллектуал, близкий авторам и фиксирующий авторскую точку зрения. Причем как во втором романе, так и в первом. Эффект, возможно, достигается тем, что образ великого комбинатора манифестирует признаки не только реальности, но литературной игры. По удачному выражению М. Каганской и 3. Бар-Селлы, «читатель упорно не обращал внимания на самую удачную комбинацию Великого комбинатора — комбинацию цитат»[42].
В этом ракурсе уместно обратиться к вопросу о прототипе Бендера. Согласно наиболее распространенной версии, «канонизированной» В.П. Катаевым в мемуарах «Алмазный мой венец», прототип — некий Осип-Остап Шор, брат поэта Анатолия Фиолетова[43].
Катаев утверждал: Все «…без исключения» персонажи романа «Двенадцать стульев» «написаны с натуры, со знакомых и друзей, а один даже с меня самого, где я фигурирую под именем инженера, который говорит своей супруге: “Мусик, дай мне гусик” — или что-то подобное. Что касается центральной фигуры романа Остапа Бендера, то он написан с одного из наших одесских друзей. В жизни он носил, конечно, другую фамилию, а имя Остап сохранено как весьма редкое»[44].
Характеристика была дана подробная. По словам мемуариста, внешность Остапа «соавторы сохранили в своем романе почти в полной неприкосновенности: атлетическое сложение и романтический, чисто черноморский характер. Он не имел никакого отношения к литературе и служил в уголовном розыске по борьбе с бандитизмом, принявшим угрожающие размеры. Он был блестящим оперативным работником. Бандиты поклялись его убить. Но по ошибке, введенные в заблуждение фамилией, выстрелили в печень футуристу, который только что женился и как раз в это время покупал в мебельном магазине полосатый двуспальный матрац».
Согласно Катаеву брат-сыщик, ночью придя на конспиративную квартиру преступников, сообщил, что убили они поэта. В свою очередь, убийца признал, что совершил ошибку и готов искупить ее смертью. Затем Остап пил вместе с преступниками неразбавленный спирт, таким образом справив поминки. И ушел ранним утром, «с тем, чтобы снова начать борьбу не на жизнь, а на смерть с бандитами».
Сюжет, конечно, эффектный. Краеведами и комментаторами уже давно установлено, кто был братом убитого поэта. Считается, что описан мемуаристом О.Б. Шор, только не старший он, а младший брат.
Несовпадения здесь не исчерпываются вышеуказанным. Неизвестно, служил ли «в уголовном розыске по борьбе с бандитизмом» тот, кого принято считать прототипом центрального персонажа дилогии. По крайней мере, документы, с его службой в подобной организации связанные, не обнаружены. Однако известно, что сам Фиолетов был сотрудником так называемой державной варты — созданной в 1918 году при гетмане П.П. Скоропадском полиции независимой Украины. Сыщиком был. И убит в 1919 году не по ошибке, а буквально «при исполнении служебных обязанностей»[45].
Вероятно, одной из причин, побудивших Катаева выдумать этот сюжет, было стремление напомнить о погибшем друге-поэте. Такой прием неоднократно использован мемуаристом, что отмечено комментаторами. А в какой мере Осип-Остап похож на Бендера — трудно судить.
Но даже если очень похож, это мало что меняет в аспекте интерпретации романа. Коль скоро все персонажи написаны с натуры, «со знакомых и друзей», узнаваемых только представителями весьма «узкого круга» других «знакомых и друзей», так это относится скорее к психологии творчества или шуткам, уместным разве что в ходе «капустника». Иное дело, когда в качестве прототипа выбрана фигура, предсказуемо опознаваемая многими читателями. Отсюда с необходимостью следует: авторам в силу каких-либо причин было важно, чтобы читатели опознали прототип. В данном же случае можно сказать, что некоторые черты Бендера позволяют считать прототипом «центральной фигуры романа» самого Катаева[46].
Ко второй половине 1920-х годов угадать в Бендере сходство с Шором (если оно было) могли только несколько одесских литераторов. Аналогично лишь несколько друзей и близких знакомых Катаева могли узнать его домашние шутки, воспроизведенные Брунсом. Зато сходство Бендера и Катаева было заметно многим осведомленным читателям и в конце 1920-х годов, и позже.
Речь идет не только о сходстве внешнем (хотя именно Катаев был атлетически сложен — подобно Бендеру и в отличие от Брунса). Имеется в виду сходство, обнаруживаемое на уровне текстуальном. Так, васюкинские приключения Бендера и Воробьянинова связаны с катаевским рассказом «Лекция Ниагарова». Рассказ вошел в сборник «Юмористическая иллюстрированная библиотека журнала “Смехач”». Изданный в 1926 году сборник был весьма популярен. Герой рассказа читает в московском Политехническом музее платную лекцию о «междупланетном сообщении» — название, перекликающееся с названием главы «Междупланетный шахматный конгресс». Ничего по существу вопроса он сказать не может, однако деньги уже собраны кассиром-соучастником, и лжелектор начинает, копируя манеру маститых ученых: «В сущности, господа, что такое между планетное сообщение? Как показывает само название, междупланетное сообщение есть, я бы сказал, воздушное сообщение между различными планетами и звездами. То есть безвоздушное. В чем же, господа, разница между воздушным сообщением и безвоздушным? Воздушное сообщение — это такое сообщение, когда сообщаются непосредственно через воздух. Безвоздушное сообщение — это такое сообщение, когда сообщаются без всякого воздуха». Далее самозваный специалист пытается рассказывать анекдоты, откровенно дерзит оппонентам и убегает от возмущенной публики, требуя, чтобы сообщники выключили в зале свет и погрузили «кассу на извозчика». На следующий день Ниагаров, хоть и побитый, но отнюдь не унывающий, заявляет, что готов читать лекции на любую тему, лишь бы «кассир был свой парень и извозчик не подвел». Амбициозный бендеровский проект Международного Васюкинского турнира 1927 года — вариация ниагаровской лекции, сеанс одновременной игры тоже завершается дракой и бегством, а роли извозчика и кассира отведены Воробьянинову. Ко всему прочему, о Ниагарове напоминает даже обувь Бендера. Он приобрел еще в Старгороде «малиновые башмаки», тогда как у Ниагарова — «остроносые малиновые туфли».
В 1926 году журнал «Красная новь» поместила в трех номерах катаевскую сатирическую повесть «Растратчики». С тех пор Катаев выбился в «модные писатели», его наперебой зазывали издательства и журналы, пьесу ставил Московский художественный театр. Аллюзии на катаевскую повесть весьма многочисленны в романе Ильфа и Петрова. Так, в главе «Клуб автомобилистов» кассир газеты «Станок» тоже совершает растрату, соблазнившись красочными описаниями кутежей в романе Агафона Шахова[47]. И тоже идет каяться в милицию. О катаевском персонаже, кассире Ванечке, напоминала читателям и экстравагантная фамилия кассира газеты «Станок» — Асокин. В одном из эпизодов повести «Растратчики» сообщалось, что написанное снаружи на стекле кассового окна слово «касса» Ванечка постоянно читал «изнутри наоборот» — «ассак» и даже напевал: «Ассак, ассак, ассак». Парадоксальная характеристика в катаевской повести Мясницкой улицы как «немясной» аукается при въезде в Москву Бендера и Воробьянинова. И в «Золотом теленке» продолжаются воспоминания о «Растратчиках»: по справедливому замечанию Щеглова, роковая роль для казнокрадов поездок на автомобиле Козлевича напоминает аналогичную роль извозчика в повести Катаева[48].
О катаевской прозе в тогдашней периодике должны были напомнить читателю и эпизоды, связанные с Ляписом-Трубец-ким. В первую очередь — имя героя ляписовских поэм. Оно в такого рода контекстах ассоциировалось с Гаврилой-бузотером, популярным героем анекдотов, молодым рабочим, ражим детиной, незадачливым и добродушным. «Бузотер Гаврила» — постоянный персонаж фельетонов, шуточных поэм и карикатур, печатавшихся московским сатирическим еженедельником «Бузотер» в 1924–1927 годах. На Украине же был весьма популярен издававшийся в 1925–1926 годах при газете «Пролетарий» сатирический двухнедельник «Таврило» — с тем же героем. Печатался в этом журнале и Катаев, и другие писатели-одесситы.
Описание афер Ляписа-Трубецкого в редакциях ведомственных журналов — аллюзия на катаевский рассказ «Ниагаров-журналист» из цикла «Мой друг Ниагаров», опубликованный журналом «Крокодил» в № 32 за 1924 год. Герой рассказа — невежественный, однако не лишенный чувства юмора халтурщик — наскоро диктует редакционным машинисткам фельетоны о мытарствах не получивших спецодежды моряков, химиков и железнодорожников: «старого железнодорожного волка» по имени Митрий, «старого химического волка Мити» и «старого морского волка», разумеется, Митьки. И если в ляписовском очерке для журнала «Капитанский мостик» волны «перекатывались через мол и падали вниз стремительным домкратом», то катаевский герой предлагает нечто подобное «из жизни моряков» газете «Лево на борт»: «Митька стоял на вахте. Вахта была в общем паршивенькая, однако выкрашенная свежей масляной краской она производила приятное впечатление. Мертвая зыбь свистела в снастях среднего компаса. Большой красивый румб блистал на солнце медными частями. Митька, этот старый морской волк, поковырял бушпритом в зубах» и т. п.
Кстати, газета «Лево на борт» и журнал «Капитанский мостик» напоминали коллегам Ильфа и Петрова издававшиеся в 1924–1926 годах ЦК Профсоюза рабочих водного транспорта СССР газету «На вахте» и приложение к ней — иллюстрированный ежемесячник «Моряк». Обе редакции находились во Дворце труда. В романе соответственно Дом народов (оба издания были, так сказать, преемниками с 1921 года издававшейся одесской газеты «Моряк», тоже профсоюзной).
Отметим, что Ильф и Петров не столько пародировали катаевские сюжеты, сколько напоминали о них читателю, иногда прямо указывая на преемственность. Это можно понимать и как дань уважения, нечто вроде привета брату и другу, да и уже указывалось, что книга открывалась посвящением Катаеву.
Детали одеяния великого комбинатора, равным образом значимое отсутствие некоторых деталей, считающихся обязательными (носков, белья), могут быть основанием интерпретации. Однако в романе у описания одежды и обуви, так сказать, самодостаточная ценность. Настолько это описание точно и наглядно. Как отмечают исследователи, подобный результат — в плане поэтики — следствие установки на «интенсивную изобразительность», стремления «“назвать” предмет, точно запечатлеть его зрительный образ»[49].
Ну а в плане идеологии можно назвать иные факторы. В первую очередь следствие преодоления чрезвычайщины военного коммунизма и возвращения к нормальному быту. О чем и писал Ильф в фельетоне «Калоши в лучах критики». Фельетон этот опубликован, что характерно, в сорок седьмом номере журнала «Смехач» за 1928 год. Автор постулировал: «Об одежде теперь говорят с уважением. В наше время одежда взошла как бы на пьедестал. Замечается даже пресмыкание перед одеждой, особый род подхалимства. Двадцатирублевое пальто, волосатое, сработанное из черных конских хвостов, гуляет под именем драпового»[50].
В этой главе представлена своего рода модная коллекция от авторов «Двенадцати стульев», где туалеты демонстрируются как таковые — вне их идеологической или сюжетной функции. Итак — в порядке явления[51].
«Довоенные штучные брюки». Речь идет о специфике фасона и качестве. Узкие брюки с завязками у щиколоток (чтобы всегда оставались на ногах натянутыми) были модны в начале 1910-х годов, но ко второй половине 1920-х годов такой фасон выглядел давно устаревшим. Определение «штучные» означало «сшитые по индивидуальному заказу», а не купленные, например, в магазине или лавке готового платья.
«Короткие мягкие сапоги с узкими квадратными носами и низкими подборами». Подборами именовали каблуки, поскольку сапожник «подбирал» их по высоте, наклеивая несколько кусков толстой кожи друг на друга — слоями. Воробьянинов носит так называемые полусапожки — того фасона (узкий квадратный носок, короткие мягкие голенища, низкий каблук), что был модным в предреволюционные годы.
«Лунный жилет, усыпанный мелкой серебряной звездой» — сшитый из белой орнаментированной ткани «пике», плотной, глянцевой, с выпуклыми узорами. Белый пикейный или шелковый жилет — непременный элемент вечернего костюма предреволюционных лет, он был обязателен к фраку или смокингу. Соответственно к 1920-м годам материал пожелтел от времени и приобрел характерный «лунный» оттенок.
«Люстриновый пиджачок» — сшитый из люстрина, жесткой безворсовой ткани с отливом, для изготовления которой использовалась шерсть грубых сортов. Ко второй половине 1920-х годов люстрин давно вышел из моды и стал одним из самых дешевых видов сукна.
«Касторовая шляпа» — шляпа, сшитая из кастора (фр. castor — бобр, бобровый мех), плотной суконной ткани с густым, ровным, гладким и пушистым ворсом, для изготовления которой использовался бобровый или козий пух.
Здесь все-таки трудно удержаться от комментария: брюки, сапоги, жилет, пиджак, «запятнанная» шляпа — при описании воробьяниновской одежды и обуви авторы намеренно акцентируют контрасты, указывающие на социальный статус героя в прошлом и настоящем: старые, хоть некогда дорогие и модные брюки, обувь, добротная, изящная, но устаревшего фасона, щегольский жилет от вечернего костюма времен империи, вот только выцветший и абсолютно неуместный при заправленных в сапоги брюках, элегантная, однако изрядно поношенная шляпа — все это свидетельствовало, что владелец прежде был богат, в советскую же эпоху стал мелким служащим — той категории, для которой чуть ли не униформой считались пиджаки из дешевого люстрина.
«Шантеклер». В романе — это воспоминания о 1911 годе: мода на такие платья (яркие, длинные, узкие в талии, обтягивавшие бедра и резко расширявшиеся от колена) распространилась после петербургской постановки в 1910 году пьесы Э. Ростана «Шантеклер» (фр. «певец зари»), действие которой происходит на птичьем дворе, а главный герой — петух, влюбленный поэт по имени Шантеклер. Экстравагантная пьеса, провалившаяся на родине автора, широко обсуждалась в русской периодике, и торговцы использовали этот фактор для рекламы: помимо платьев, были еще духи и шоколад с тем же названием.
«Коричневый утиный картуз» (у отца Федора). Вероятно, имеется в виду картуз или кепка с широким и длинным козырьком. Не исключено, что подразумевается сходство с каскетками, что носили состоятельные любители утиной охоты.
Ротонда — длинная женская накидка без рукавов, с прорезями для рук, вошедшая в моду с 1870-х годов; вероятно, названа по сходству силуэта с архитектурной ротондой — круглой беседкой.
Рубашка «ковбой» (ковбойка) — широкая, обычно хлопчатобумажная рубашка в яркую клетку с мягким отложным (иногда пристегивающимся на пуговицах) воротником и накладными карманами.
«Гарусный, ярко-голубой» жилет (второй жилет Воробьянинова) — вязанный из гаруса, тонкой шерстяной сученой пряжи.
«Шерстяные напульсники» — вязаные эластичные повязки-браслеты на запястье; в предреволюционные годы бытовало мнение, что напульсники предохраняют от простуды и ревматизма.
«Егерское белье», точнее «егеровское» — тонкое шерстяное трикотажное белье, получившее название в честь весьма популярного к началу XX века немецкого гигиениста Г. Егера, который пропагандировал ткани из шерсти. В досоветский период такое белье считалось предметом роскоши.
«Зимние шлемы» (на красноармейцах). Речь в данном случае идет вовсе не о защитной металлической каске: шлемом официально именовался предназначенный для повседневного ношения головной убор советских военнослужащих в 1919–1941 годах — островерхая, закрывающая шею шапка с наушниками на пуговицах, которую называли еще и «богатыркой» (поскольку была стилизована под шелом древнерусского воина) или «буденовкой», так как головными уборами этого образца поначалу были снабжены кавалерийские части под командованием С.М. Буденного. Зимние шлемы шили тогда из плотного шинельного сукна на подкладке, летние — из хлопчатобумажной ткани.
Дамские шляпы «Жоржет» — изящные шляпы с высокой тульей и узкими, опущенными полями.
«Кремовая кепка» и «полушелковый шарф румынского оттенка» подсказывают, что Остап следует так называемой румынской моде в Одессе 1920-х годов.
«Инженерная фуражка». В Российской империи к форменному костюму инженера полагалась фуражка с тульей черного сукна, черным бархатным околышем, лакированным козырьком, зеленым кантом вокруг верхнего и нижнего краев околыша и вокруг тульи, эмблемой на околыше в виде скрещенных молотка и разводного гаечного ключа (так называемых молоточков), а инженеры-путейцы носили эмблему в виде скрещенных топора и якоря.
«Клетчатые брюки “столетье”», «толстовка русского коверкота» (у московского аукциониста). Возможно, имеется в виду «Столетие Одессы» — название сорта суконной клетчатой ткани; праздновалось столетие города в 1895 году, узкие клетчатые брюки тогда считались еще модными; примерно тогда же российские фабрики освоили выпуск входившего в моду коверкота (англ. — верхняя одежда) — плотной шерстяной или полушерстяной ткани с мелким узором.
«Костюм лодзинских коричневатых цветов». Польский город Лодзь был одним из крупнейших центров текстильной промышленности Российской империи. Однако в данном случае речь, вероятно, идет о весьма специфической продукции, наподобие уже упоминавшегося «контрабандного товара», изготовленного в Одессе на Малой Арнаутской улице: из Лодзи по России распространялись дешевейшие готовые костюмы, для них использовалась ткань местного производства, имитация добротного английского сукна, по фасону и расцветке лодзинские костюмы тоже были сходны с модными английскими, потому владельцы лодзинских подделок обычно воспринимались как претендующие на респектабельность при отсутствии средств.
«Велосипедные брюки». По фасону они напоминали брюки-гольф: штанины укороченные, только не сужающиеся, а слегка расширяющиеся от бедер вниз, с манжетами ниже колен, но выше щиколотки, застегивающимися на пуговицу или кнопку.
«Диагоналевый студенческий мундир». Диагональ — плотная шерстяная ткань с характерным рисунком: выпуклыми косыми параллельными рубчиками.
«Брюки из белой рогожки» (у литератора Ляписа-Трубецкого). Имеется в виду не рогожа как таковая, то есть грубый плетеный материал из мочальных лент (свитых волокон вымоченной коры молодой липы), а сходная по фактуре легкая хлопчатобумажная материя, нити которой переплетаются попарно.
«Брюки-дудочки», галстуки «собачья радость», ботинки «Джимми» — атрибуты веселящейся московской молодежи.
«Брюки-дудочки» — узкие брюки длиною обычно до щиколоток.
Галстуки «собачья радость». О каких конкретно фасоне и расцветке идет речь, не вполне ясно: «собачьей радостью» именовали тогда и галстук-бабочку, вероятно, по аналогии с ошейником, и галстук-бант — ленту, часто цветную, завязывавшуюся бантом под воротником рубашки, и короткие широкие, бледно-розовые, в белую крапинку или горошек галстуки, напоминавшие, надо полагать, дешевую вареную колбасу, прозванную так же.
«Ботиночки “Джимми”» — полуботинки с длинными узкими носами, как правило, на высоком каблуке — фасон, заимствованный из американских фильмов, что, вероятно, и обусловило экзотическое для СССР прозвище.
«Штаны из рогожки, чертовой кожи, коломянки, парусины и нежной фланели. Здесь ходили в сандалиях и рубашечках “апаш”» (отдыхающие в Пятигорске). «Чертова кожа» — плотная хлопчатобумажная ткань, получившая столь экзотичное название за необычайную прочность, способность долго не намокать и легкий глянец, придающий некоторое сходство с выделанной кожей; коломянка (или коломенка, заимствовано через немецкое посредство латинского «камилавка») — льняная ткань, тоже плотная и гладкая; «апаш» — рубашка с отложным незастегивающимся, открывающим горло воротником (считалось, что такой фасон популярен среди парижских бандитов — апашей, которые принципиально не носят галстуков, повязывая прямо на шею под воротник яркий платок.
Чесучовый костюм, канотье (у нэпмана). Чесуча (от кит. шелк-сырец) — дорогая шелковая ткань, обычно светло- или темно-золотистая. Канотье (от фр. гребец) — соломенная шляпа с низкой тульей правильной цилиндрической формы и узкими прямыми полями, шляпы этого фасона были элементом молодежной моды 1870-х годов — их носили увлекающиеся греблей. В сатирической журналистике 1920-х годов чесучовый костюм и канотье — атрибуты преуспевающего коммерсанта.
Брезентовая спецодежда, холодные сапоги (у сторожа клуба железнодорожников). Вероятно, сторож на дежурстве носит обмундирование пожарного: широкая брезентовая куртка-плащ с капюшоном, брюки того же материала, сапоги с головками из грубой сыромятной кожи без подкладки и брезентовыми голенищами.
Остап Бендер — «великий комбинатор». Титул персонажа, данный ему авторами (см. название главы, в которой состоялось явление), очевидно перекликается с «великим провокатором» — Хулио Хуренито из романа И.Г. Эренбурга[52]. (Е.Д. Толстая заметила, что «Великий провокатор» — «это и название газетной статьи Евгения Чирикова о Ленине, появившейся в “Русских ведомостях” 16 (29) ноября 1917 года, перед ликвидацией свободной прессы — несомненно, основной опоры для Эренбурга»[53].) Равным образом — с рыцарски-оккультным «великим магистром». В Басюках он прямо предстал — правда, в шахматном смысле — «великим магистром», т. е. «гроссмейстером». Звание «гроссмейстер» для советских шахматистов было учреждено в 1927 году (упразднено в 1931 году), однако в описываемое время это звание еще никто не получил. Немногочисленных же обладателей звания «мастер СССР» любители шахмат могли знать поименно, почему Бендер и титулует себя так, чтобы заранее предусмотреть нежелательные вопросы. Соответственно, для васюкинцев экзотическая титулатура Бендера — прямое указание на то, что в город приехал шахматист, с успехом участвовавший в международных турнирах, возможно, иностранец.
Да и «командор» в «Золотом теленке» не только начальник автомобильного пробега, но одна из высших степеней в рыцарском ордене.
Удивительно, но от внимания исследователей долгое время ускользало то, что знаменитый титул — «великий комбинатор» — отклоняется от нормы русского литературного языка. Обратившись к словарям русского языка от В.И. Даля до Д.Н. Ушакова, легко убедиться, что слово «комбинатор» снабжено пометкой «разговорное» и обыкновенно толкуется через слова «комбинировать» и «комбинация». В свою очередь, слова «комбинировать» и «комбинация» имеют два регулярных значения: «комбинировать» — «сочетать, соединять» и «вычислять, сопоставлять различные данные»; «комбинация» — «сочетание, соединение» и «взаимно обусловленное расположение ряда предметов». Однако для формулы «великий комбинатор» релевантно другое значение: «комбинировать» — «строить комбинации» с пометкой «без дополнения» (например, «комбинировать, как бы подешевле приобрести шубу») и «комбинация» — «план, замысел, что-нибудь предпринимаемое с какими-нибудь практическими целями путем создания какого-нибудь нового соотношения предметов, явлений, лиц». Это значение — в отличие от двух нормативных — опять снабжено пометкой «разговорное» (или «переносное»).
Напротив того, для языка идиш слова «комбинатор», «комбинация» со значением «аферист», «афера» вполне соответствуют литературной норме. Толковый словарь начала XX века содержит слово «комбинатор», характеризуя его как лексическое заимствование (“lat.”) и интерпретируя как “mench velkher makht farshidene handls-kombinatsyes”, т. e. «человек, совершающий ловкие торговые комбинации»[54]. Аналогично «Русско-еврейский (идиш) словарь» (основная работа над ним велась до Великой Отечественной войны и, следовательно, отражает языковую норму конца 1920-1930-х годов) — наряду с «комбинацией звуков» и «шахматной комбинацией» — фиксирует значение «ловкая комбинация»[55]. Итак, словари свидетельствуют: для конца XIX — первой трети XX века в русском контексте аферист-«комбинатор» — разговорное употребление слова, а в идишском — нормативное.
Проникая в русский литературный язык, слова «комбинатор» и «комбинация» — со значением «плутовство» — явно сохраняли «национальные» коннотации. В 1900 году в журнале «Театр и искусство» (№ 84–86) опубликована повесть «Туркестанская комбинация» с подзаголовком «Из воспоминаний провинциального актера» (автор — Михаил Ниротморцев, псевдоним — «Ниръ»). Заглавный герой — «провинциальный актер» — рассказывает, как конкурент выжил его из некоего туркестанского губернского города, воспользовавшись тем, что у рассказчика проблемы с паспортом и он не имеет права находиться в губернском городе. В финале разочарованный рассказчик мечтает о том, чтобы его следующая «комбинация» была удачнее. Заглавие повести — «Туркестанская комбинация» — «закавычено», выражая стилистическую маркированность слова «комбинация». Бюрократические злоключения «провинциального актера» такого свойства, что хотя в тексте слово «еврей» не фигурирует и фамилия героя не упоминается, но никакого сомнения в его национальной принадлежности не возникает.
Другой яркий пример — статья «Новая финансовая комбинация» из газеты «Русь» (1906. 7 (20) марта), подписанная «М.М.»: «Таким образом, с внешней стороны эта финансовая комбинация с векселями представляет собой странное и непонятное явление. Если же заглянуть в сущность ее, то легко убедиться, что это мероприятие чревато тяжелыми последствиями. Опутывая нас последовательно за круговой друг за друга ответственностью, Мендельсон и Кº ведут всю страну к национальному порабощению. Государственный банк уже почти всецело в руках его, так как владеет его векселями на 400 млн руб., которые он имеет право представить к оплате в любую минуту. Получив теперь векселя и частных банков, синдикат иностранных банкиров приобретает власть над всеми кредитными учреждениями страны. Вопрос этот чрезвычайно важный. Всякое порабощение отдельной или целой страны начинается с порабощения ее сначала на экономической и финансовой почве. Отсюда до полного закрепощения всего один только шаг. Бюрократия благополучно довела Россию до первого этапа и последовательно продолжает вести ее дальше по тому же пути…»
Слово «комбинация», по-видимому, маркировало не только речь этнического еврея, но и одессита. В 1914 году петербургский корреспондент «Одесских новостей», адресуясь к читателям-одесситам, характеризовал столичные нравы посредством слова «комбинация»: «Из каждой щели лезут слухи и новости о назначениях… И вестница мчится дальше, по дороге изобретая новую комбинацию. В отношении комбинации Петербург неистощим. Существует ряд специальных очагов, где как пузыри на стоячей воде рождаются всякие комбинации ежеминутно. И везде в основе их нечто не столько вероятное, сколько бесцельно жеванное, но всегда вместе с тем комбинация оказывается лишь забавным пуфом. Оно и понятно! Занимаются изобретением таких комбинаций всегда те, кто по личным причинам желал бы их осуществления»[56].
В 1922 году «комбинация» всплывает в переписке Л.О. Пастернака и Х.-Н. Бялика — двух знаменитых одесситов. Бялик должен был приготовить вступительную статью к книге Пастернака «Рембрандт и евреи в его творчестве», но не успевал. В этой связи Пастернак предлагает: «…в случае, если у Вас не готово предисловие, то просто ограничьтесь извлечением из статьи Вашей в 1, 2, 3 стран<ицы> “о Пастернаке”, и это они поместят от издателя <…> — словом, это комбинация, которая облегчит Вам возможность — касаетесь ли Вы моего Рембрандта или нет — сделать или дать пару страниц из уже готового у Вас написанного…»[57].
В 1914 году слово «комбинация» — в близком значении — прозвучало в эпистолярном диалоге двух литераторов, мягко говоря, далеких от семитофильства: В.В. Розанова и отца Павла Флоренского. Раздосадованный поражением в «деле Бейлиса», Розанов искал способ перевести на русский язык главную, в его терминологии, «иудейскую тайну» — книгу Зоар, а его образованный корреспондент не советовал: «Конечно, из Зогара многому можно научиться, и было бы полезно, чтобы он был переведен. Но издание такое надо делать в тиши и на средства какого-ни<будь> мецената <…> Есть, правда, иная комбинация: сделать перевод с французского. Но тут явятся неизбежные вопросы: насколько ему можно доверяться, тем более что в подписке на него принимают участие разные Ротшильды, раввины и т. п. господа»[58].
Контекст говорит сам за себя. И здесь нет сомнений в том, что для обоих участников диалога слово «комбинация» маркировано как еврейское, недвусмысленно отражающее эмоциональное к нему отношение. Необходимо также подчеркнуть, что и у Пастернака с Бяликом, и у Флоренского с Розановым «комбинация» возникает в доверительной и несколько иронической переписке, так что до подъема в высокую литературу еще было далеко.
В 1929 году один из «невозвращенцев», обсуждая в эмигрантской прессе план тайного проникновения в СССР и ведения там антисоветской работы, рассуждал о некоей хитроумной «комбинации» уже вне национальных подтекстов: я «явился к А.А. Югову — секретарю заграничной делегации РСДРП. С ним мы условились о порядке наших сношений за время моего пребывания за границей, с ним и решили, что мне удобнее всего поступить на службу в советское учреждение в Берлине и вообще целиком войти в советскую колонию, дабы мне легче и безопаснее было потом вернуться в СССР. Я было пробовал возражать против всей этой комбинации, заявив, что охотно провел бы свои несколько месяцев за границей, работая на каком-нибудь заводе, но, видя возражения А.А. Югова, спорить на стал, решив, что ему заграничные условия пребывания советских граждан более известны…»[59].
Учитывая последний пример, можно заключить, что если в начале 1920-х слово «комбинация» в значении «плутовство» еще воспринимается как «еврейское» и/или «одесское», то, похоже, ко второй половине десятилетия — как раз ко времени публикации первого романа о «великом комбинаторе» — оно уже изменило статус, переместившись в русский язык в качестве «разговорного».
Момент кристаллизации фиксируется благодаря примеру, указанному О.А. Лекмановым[60]. В 1926 году «Красная газета» печатала серию фельетонов журналиста П. Черского (П.Ф. Червинский) со сквозным заглавием «Растратчики», совпадающим с заглавием катаевской повести, а в вечернем выпуске от 6 ноября главным героем фельетона стал аферист «великий комбинатор», правда, по мнению исследователя, напоминающий не столько Бендера, сколько отца Федора. Таково было начало того процесса, который постепенно привел к совершенной утрате современным читателем адекватного ощущения национальной окрашенности «комбинатора» и «комбинации».
На уровне литературных аллюзий слово «комбинация» тоже не вполне нейтрально, эмблематизируя прозу Шолом-Алейхема: А.К. Жолковский бегло вспоминает «еврейские истории о так называемых люфтменшах, “людях воздуха”, комбинаторах, придумывающих одну за другой все менее реальные сделки; таков, например, сюжет повести Шолом-Алейхема “Менахем-Мендл”»[61].
Функционирование слова «комбинация» и его связь с рецепцией творчества Шолом-Алейхема в послереволюционной России выразительно демонстрируется в деятельности Еврейского камерного театра. Этот театр (режиссер А.М. Грановский), пользовавшийся «мощной поддержкой руководителей Еврейской секции компартии»[62], открылся спектаклем «Вечер Шолом-Алейхема» (1921 г.), который включал три одноактовые пьесы.
Выбор текстов Шолом-Алейхема имел характер манифеста. Прежде всего, этот выбор подразумевал противопоставление культурной традиции, связанной с классической литературой на идише, — театру Габима, постановки которого шли на иврите.
Критики проекта видели в этом отказ от универсального в пользу узконационального. Некий «М.З.» писал в журнале «Зритель» (1924 г.):
«— Скажите, какая разница между Студией Табима” и Еврейским камерным?
— Такая же, как между Бяликом и Шолом-Алейхемом, как между Горьким и Зощенко. Первые — очень большие для всех, для всего мира, а вторые — маленькие и только для определенной народности, то есть, в сущности, для немногих»[63].
Тексты Шолом-Алейхема — в противоположность символистской ориентации «Габимы» — предопределяли обращение к недавнему прошлому, быту местечка, «люфтменшам» и т. п. В 1938 году на страницах журнала «Огонек» С.М. Михоэлс, вынужденный реагировать на новую идеологическую ситуацию, вспоминал о постановке пьес Шолом-Алейхема: «До революции его почти не ставили, если не считать нескольких случайных спектаклей, осуществленных кружками любителей. Старый, дореволюционный театр не решался сценически раскрыть Шолом-Алейхема. <….> И среди тех, кому Октябрем было дано право на жизнь, оказался Шолом-Алейхем-драматург. Самый факт постановки на сцене Московского государственного еврейского театра шолом-алейхемовского спектакля знаменовал новую эру в истории всего еврейского театра. Первое представление — так называемый “Вечер Шолом-Алейхема” — было осуществлено 1 января 1921 года. Но было бы ошибочно думать, что Шолом-Алейхем уже тогда был прочитан сценически правильно. Театр лишь коснулся той правды, которую несли драматургические произведения писателя. Он увидел на лицах шолом-алейхемовских героев застывшую гримасу местечковой действительности. Он увлекся гротесковой внешностью “людей воздуха”, которые, однако, никак не раскрывали подлинного лица народа»[64].
Замечательный же искусствовед А.М. Эфрос еще в 1920-х годах открыто декларировал концептуальное «жидовство» программы А.М. Грановского: «Грановский, действительно, развел на сцене “жида”. Он бросил зрителям формы, ритмы, звуки, краски того, что носило эту кличку. <…> Он хотел, чтобы разведенная им гадость утверждалась как огромная, довлеющая себе ценность. Грановский углублял ее театральные и художественные черты до какой-то всеобязательности, до универсального обобщения. Он из отбросов делал золото»[65].
Грановский и Эфрос собирались ставить Шолом-Алейхема с принципиальной дистантностью, трансформируя «черты мелкой житейщины», юмористический реализм его текстов при помощи «театрального п р и е м а и сценической ф о р м ы»[66]. Что выразилось в подчинении постановки пьес Шолом-Алейхема (и других) изысканной ритмической схеме, отличавшей режиссерский стиль Грановского, и в привлечении художников-авангардистов.
В 1949 году, в оставшемся тогда неопубликованным некрологе Михоэлсу, Эфрос писал: «А в отношении сценических форм и постановочного стиля вообще, казалось, не о чем было думать. Можно сказать, что это как бы решалось само собой. Новые, послеоктябрьские родившиеся и рождавшиеся театры почти все “левачили”, орудовали “революционной формой”, — и было бы, казалось нам, странно, обидно и даже недопустимо, чтобы молодой еврейский театр оказался “не на высоте положения”: в московский ГОСЕТ сразу, твердой стопой вошли экспрессионисты и конструктивисты — прежде всего Марк Шагал, потом Исаак Рабинович, а за ним Натан Альтман, а дальше Д. Штеренберг и Р. Фальк»[67]. М.З. Шагал (художник «Вечера Шолом-Алейхема») свидетельствовал, что он понял свою миссию как борьбу с натуралистической традицией: «…вот возможность перевернуть старый еврейский театр с его психологическим натурализмом и фальшивыми бородами. Наконец-то я смогу развернуться и здесь, на стенах, выразить то, что считаю необходимым для возрождения национального театра»[68]. И в итоге, по мнению современников, поэтику «Вечера Шолом-Алейхема» определил не Шолом-Алейхем, но Шагал: «В конце концов вечер Шолом-Алейхема проходил, так сказать, в виде оживших картин Шагала»[69].
После «Вечера Шолом-Алейхема» сотрудничество Еврейского театра с Шагалом прервалось, и в дальнейшем Грановский работал с другими художниками, которые также представляли авангард, но в совершенно другой его версии. Эфрос полагал, что основным оппонентом линии Шагала объективно выступил Н.И. Альтман. Если Шагал был «самым “жидовитым”», то Альтман «начал вторую линию Еврейского театра»: «Театр формировался вместе с ним и при его помощи. <…> Альтман, это — европейская линия»[70]. Другими словами, если Шагал реализовал авангардно-этническую линию интерпретации идишистской культуры, то Альтман — авангардно-западническую.
В пространном этюде об Альтмане (опубликован в 1922 году — в начальную пору Еврейского театра) Эфрос не столько характеризовал конкретного художника (который, по воспоминаниям А.В. Азарх-Грановской, «эту книжку видеть не мог — так он злился»[71]), сколько использовал его фигуру для символизации определенной модели национального жизнестроительства. В видении критика Альтман — еврейский юноша из местечка, который, однако, освоился в Париже и вернулся идеальным манипулятором, блистательно приспосабливающимся к художественной моде, который «сразу приобщился к крупнейшим кошелькам художественной биржи»[72]. В пору кризиса авангарда он — «герой нашего времени, человек золотой середины».
Используя средства эссеистики, Эфрос создает обобщенный образ, который в результате предваряет «великого комбинатора». Искусство Альтмана — «тактика лукавой нищеты, не желающей выдать себя: так последний дворянин где-нибудь в эмиграции будет носить, за неимением другой одежды, прямо на голом теле придворный костюм и на неприглаженной голове треуголку» (ср. первое явление Бендера). «Все сразу забыли, что он неизвестно где родился и неизвестно где вырос; никому не представлялось подозрительным, что у него как бы не было детства; что он держался зрелым художником, никогда не быв молодым…»; «магия, которой был наполнен воздух вокруг Альтмана, делал правдоподобным все неправдоподобное. Благодаря ей Альтман, как герой сказок, мог очутиться прямо в середине жизненной карьеры и продолжать путь, которого он никогда не начинал»; «он был несомненный пришелец, он был еврейский юноша, бахур из Винницы (с тех пор мы кое-что узнали: две-три даты и два-три факта), он был недоучившийся питомец одесского Костанди [художник К.К. Костанди (1852–1921) преподавал в Одессе. — М. О., Д. Ф.), он так и не кончил ни одной художественной школы…» (ср.: «Из своей биографии он обычно сообщал только одну подробность: “Мой папа, — говорил он, — был турецко-подданный”»). «Альтман вошел в чужое общество, как к себе домой, и сразу стал существовать в качестве равноправного сочлена. Он сделал это с такой безукоризненной вескостью, что все инстинктивно подвинулись и дали ему место» (ср., например, уверенное обращение Бендера с лучшими людьми Старгорода — участниками «Союза меча и орала»).
Наконец, Эфрос произнес ключевое слово: «…нам, зрителям, легко усомниться, есть ли у Альтмана действительная творческая изобретательность, или она подменена выдающимся даром комбинации, хитрым умением размещать старые элементы на новый лад…» «Это не художник, а “делец искусства” с мертвой хваткой, не знающий неудачных комбинаций и остающийся в выигрыше при всяком положении».
Таким образом, в корпусе текстов, связанных с проектом Еврейского театра и с Шолом-Алейхемом, Эфрос, используя национально-маркированное слово «комбинация» (с тем самым значением, которое затем в качестве «переносного» примет словарь Ушакова), формулировал признаки жизнестроительной модели, которые позднее реализуются в «великом комбинаторе».
Исследователи уже констатировали наличие Шолом-Алейхема в интертекстуальном пространстве дилогии Ильфа и Петрова. Суммируя наблюдения Щеглова, можно, во-первых, говорить о перекличках текста Ильфа и Петрова с «литературой, воспроизводящей еврейский стиль речи»[73], т. е. об использовании при речевой характеристике персонажей-евреев (Паниковский, Фунт в «Золотом теленке») стилистических форм, напоминающих сочинения Шолом-Алейхема — цикл рассказов «Касриловка» и роман «Мариенбад».
Во-вторых, письма отца Федора к жене (глава «От Севильи до Гренады») сходны с эпистолярной повестью Шолом-Алейхема «Менахем-Мендл», «герой которой также пускается в спекуляции в разных городах Российской империи и рассказывает о них в письмах к жене»[74]. По мнению комментатора, особая пикантность возникает вследствие того, что другой источник писем отца Федора — вполне действительные письма Ф.М. Достоевского: «Это насильственное сопряжение православного русского патриота Достоевского с таким специфически еврейским персонажем, как неудачливый коммерсант Мендл, вряд ли случайно. Можно видеть здесь насмешливый выпад соавторов против писателя “в наказание” за получившие скандальную известность антисемитские пассажи его писем к жене»[75].
Наконец, в-третьих, «вымышленное название “Черноморск” для обозначения Одессы», использованное в романе «Золотой теленок», «фигурирует уже в одесских очерках Шолом-Алейхема “Типы ’Малой биржи’”», напечатанных на русском языке в 1892 году в “Одесском листке”»[76]. Топоним «Черноморск» вполне предсказуемо возник в текстах Шолом-Алейхема, который вообще часто прибегал к топонимам-псевдонимам (ср. «Егупец», «Касриловка») и который с 1891 года проживал в Одессе.
Связь шолом-алейхемовского топонима с «Одесским листком» (где, к слову, сотрудничал В.М. Дорошевич, включивший в сборник «Одесса, одесситы и одесситки» фельетон с атакующим заглавием «Одесский язык») заставляет вспомнить о замечании критика А.Г. Горнфельда, который в 1923 году иронизировал, что если «называть национальными произведения, созданные не на национальном языке», то «мы, очевидно, должны фельетоны Жаботинского, напечатанные в “Русских ведомостях”, отнести к русской литературе, напечатанные в “Рассвете” — к еврейской, а напечатанные в “Одесском листке” — к одесской»[77].
При таком спектре цитирования Шолом-Алейхема в дилогии — от «еврейского стиля речи» до символического топонима — представляется эффектным сходство торжественной формулы «великий комбинатор» с формулой «комбинации», лейтмотивом одного из основных персонажей романа «Блуждающие звезды» (1909–1911)[78]. Это — Нисл Швалб (в другой транскрипции — Ниссель Швальб), который проживает в Лондоне и становится антрепренером актера Лео Рафалеско.
«По своей основной профессии он агент»[79]. Что в художественном мире Шолом-Алейхема — не столько «профессия», сколько современный еврейский тип, противоположный мечтательным обитателям местечка. «Агент» относительно свободен от традиций, перемещается по миру, а кроме того, склонен к аферам, по терминологии Шолом-Алейхема — «комбинациям». Ведь одной профессией «агента» не прожить: «Необходимо комбинировать, а комбинации Нисл Швалб строит из всего, что ни подвернется под руку. Надо отдать справедливость нашему комбинатору: хотя все его комбинации в первую минуту кажутся дикими, нелепыми, безумными, фантастическими, но в конце концов все получается у него так гладко и так разумно, что ничего умнее, кажись, и придумать нельзя. Иной раз, по правде говоря, на деле получается не так уж гладко и разумно. Ну и что ж? Он ведь не более не менее как человек, а человеку свойственно ошибаться».
Переводчик романа «Блуждающие звезды», готовивший материал для советского шеститомника, даже применил к Швалбу «бендеровское» словосочетание «великий комбинатор»[80]. Это, однако, не перевод, а сознательная ссылка на текст Ильфа и Петрова в «обратной перспективе»: в оригинале Шолом-Алейхем использовал словосочетание «человек с комбинациями» (см. в советском довоенном издании сочинений Шолом-Алейхема на идише, т. 15, с. 137). То же и в прижизненном переводе романа «Блуждающие звезды»[81]. Вместо «великого комбинатора» и в точном соответствии с оригиналом — «наш гениальный человек с комбинациями»[82].
Слово «комбинация» — постоянный эпитет Швалба: он устраивает «блестящую комбинацию»[83], «различные комбинации»[84], «новую комбинацию»[85], а глава, которая уже цитировалась в переводе Я. Слонима и где представлено развернутое описание ловкого «агента», так и названа — «Человек с комбинациями» (ср. навязчивое присутствие слова «комбинация» в повести «Менахем-Мендл»).
Остапа сближает с Нислом/Нисселем — в дополнение к постоянному эпитету — несколько существенных черт. Как известно (со слов самого «великого комбинатора»), Остап не любит деньги и упрекает Воробьянинова, что тот «любит деньги больше, чем надо». Аналогично с героем Шолом-Алейхема: «Что для Нисселя Швальба деньги? “Деньги, говорит он, — последняя забота. — Я никогда не ходил искать денег, деньги меня искали”»[86]. У Швалба/Швальба — как и у Бендера (в «Золотом теленке») — есть географическая мечта: «Было время, когда он даже копил деньги на “шиф-карту”, но различные комбинации всегда удерживали его. Но каждый раз, как только та или иная комбинация шла прахом, он тотчас же направлялся в контору, чтобы заказать себе билет в Нью-Йорк с первым пароходом. Но по дороге в контору приходила на ум новая комбинация — и он сворачивал с дороги и брался за работу…»[87].
Правда, Нью-Йорк не столь экзотичен и утопичен, как Рио-де-Жанейро, однако «человек с комбинациями» осуществил свою мечту, а «великий комбинатор» не прорвался не только в Бразилию, но и в Румынию.
Итак, формула «великий комбинатор» явно восходит к «человеку с комбинациями», а в образе Остапа Бендера узнаются некоторые признаки Нисла Швалба. В то же время Бендер очевидно несводим к повторению Швалба: он не лондонский «агент», а маскулинный одессит, который занимается аферами другого уровня и в другой сфере и который, прежде всего, действует в условиях «после Октября» — в Советском Союзе.
Связь Бендера с романом «Блуждающие звезды» — подобно другим аллюзиям на сочинения Шолом-Алейхема в дилогии Ильфа и Петрова — имеет «дистантный» характер. С одной стороны, это включение шолом-алейхемовского аспекта в структуру образа «великого комбинатора», с другой — это не столько признание в верности, омаж дореволюционному классику, сколько полемическое стремление к трансформации его наследия и той модели еврейского жизнестроительства, которая символизировалась именем Шолом-Алейхема. Это — память об идишской культуре, и это — отрыв от нее, обусловленный социальными переворотами. Это — единство и борьба «человека с комбинациями» и «великого комбинатора».