Если Москва в «Двенадцати стульях» — центр романного пространства, то Старгород — противоположный полюс, символ российской/советской провинции как таковой.
В обоих романах Ильф и Петров заставляют своих героев много ездить по стране, и смысловая оппозиция столица/провинция принципиальна для понимания текста дилогии. В Толковом словаре В.И. Даля «провинциял — живущий не в столице». Даль понимает под «провинциальным» все нестоличное, включая все территориальные единицы. Империя разделена на столицу (С.-Петербург, Москва) и провинцию. Слово употребляется не во множественном числе, а в единственном: не конкретные провинции российской империи, а провинция вообще.
Даль не указывает эмоциональные коннотации слова «провинция», но показательно, что слово «провинция» практически не встречается в названиях областных печатных органов: «Губернские ведомости», «Амур», «Волга», «Воронежский телеграф», «Нижегородский справочный листок», «Саратовский листок», «Одесские новости», «Одесский листок». Очевидно, что слово «провинциальный» воспринималось как эпитет, имеющий эмоциональную и стилистическую коннотацию. А значит, слово не годилось для научных или информационных изданий.
При советской власти территориальные термины императорской России были отменены. С 1921 года правительством планировалось новое административно-территориальное деление, так называемое районирование — постепенное введение краев (округов), областей и районов вместо прежних российских губерний, уездов и волостей. Помимо чисто управленческих задач таким образом решалась и задача идеологическая: районирование должно было знаменовать полное обновление страны, разрыв последних связей с имперской историей — даже на уровне терминологии. Фактически к реформе приступили в 1923 году и завершили шесть лет спустя. В 1927 году, когда разворачивается действие романа «Двенадцать стульев», вне районирования оставалось менее четверти территории СССР, где хотя бы в названиях учреждений еще сохранялось специфическое сочетание «имперского» и «советского»: исполнительный комитет губернского совета — губисполком, уездного — уисполком, уездная милиция — умилиция и т. п. Ильф и Петров предпочитают смешанный вариант: захолустье осталось, но превратилось в советское, черты «нового быта» комически соседствовали здесь с прежними, постепенно вытесняемыми. Однако, как явствует из периодики 1930-х годов, концепт «провинция» был окончательно осужден и подлежал ликвидации: «Нет больше “столицы”, подмявшей под себя “провинцию”»; «Нет больше “провинции”, отсталой и темной, о которой так много писали русские писатели»; «Унылое слово “провинция” потеряло право на место жительства в нашей стране. Когда сегодня хотят упомянуть о пунктах, отдаленных от центра, говорят — периферия. Это точное, никому не обидное слово»[226]. Центр и периферия по-разному, но вместе успешно решают задачи, поставленные коммунистической партией. Периферия — уменьшенный центр.
С разных точек зрения концепт «провинция» может оцениваться негативно или позитивно. Кроме того, географический объект с одной точки зрения может быть назван провинцией, а с другой — не может быть назван. Любой нестоличный город есть провинция. Это точка зрения наблюдателя, для которого все провинциальные города похожи друг на друга. Но с другой стороны, нестоличный город может быть понят как уникальное место, специфический культурный миф.
Романное пространство в «Двенадцати стульях», что называется, центростремительно: этот центр — Москва. Столица в качестве средоточия прогресса и просвещения противопоставлена провинции — гнетущему захолустью, царству косности, невежества. И, описывая это захолустье, соавторы изображают тот единственный провинциальный город, который они знали досконально, свой родной город.
Казалось бы, Старгород — не Одесса и с первого взгляда на «Русский Марсель» никак не похож. Авторским произволом он лишен моря и порта, бабелевских бандитов и даже «одесского языка», которым авторы компетентно владели.
По тонкому замечанию лингвистов, если в русской традиции город увиден в качестве «провинции», то у этого обобщенного провинциального города есть свой типический образ[227]. Образ провинциального города предполагает дежурное наличие таких сигнальных объектов, как вокзал, парк, базарная площадь, собор, каланча, театр. Притом речь идет не об «уездном городе Ы» (где «было так много парикмахерских заведений и бюро похоронных процессий, что, казалось, жители города рождаются лишь затем, чтобы побриться, остричься, освежить голову вежеталем и сразу же умереть»), но о губернском городе. Именно эти объекты и присутствуют в губернском Старгороде, стирая его уникальность. Предсказуемо исключен собор.
В типическом провинциальном городе обычно один железнодорожный вокзал — символ, связывающий город с «большим миром», то место, откуда молодые люди надеются уехать в столицу, и в «Двенадцати стульях» компаньоны уезжают из Старгорода на «московском поезде» с вокзала. (В «Золотом теленке» вокзал Черноморска-Одессы имеет сходное значение: по наблюдению Ю.К. Щеглова, подпольный миллионер Корейко держит деньги в камере хранения на вокзале, потому что «центр другой жизни Корейко лежит не в иной местности, а в самой пограничной зоне — на вокзале, что можно понимать как знак потенциальности, нереализованности его второго бытия, как символ идеи “лимба”, где миллионер вынужден пребывать в ожидании падения большевиков. Это местопребывание сокровищ может интерпретироваться и в том смысле, что К<орейко> все время как бы стоит одной ногой на дороге, ежеминутно готовый сняться с насиженного места, бежать, сменить личину, что он неоднократно и делает»[228].) В Старгороде фигурирует каланча «с висевшими на ней двумя большими круглыми бомбами, которые указывали на пожар средней величины» (на пожарных каланчах находились специальные круглосуточные посты: в случае обнаружения дыма и огня дозорный вывешивал круглые кожаные шары размером примерно с человеческую голову — «бомбы», посредством которых указывалась часть города, где начался пожар, обозначались интенсивность и размеры возгорания). В Одессе тоже существовала каланча, где вывешенные «черные шарики» (ее упоминает В.П. Катаев в позднейшем романе «Белеет парус одинокий») и вместе с тем каланча — подобно и вокзалу и т. п. объектам — атрибут провинциального города вообще.
Однако — как ни странно — некоторые реалии вымышленного Старгорода указывают именно на Одессу. К примеру, одна из старгородских трамвайных линий, что строит инженер Треухов, называется «привозной», т. е. речь идет о маршруте, конечным пунктом которого будет Привоз — так официально назвали городской рынок в Одессе, а воробьяниновская карета с Еленой Боур, женой окружного прокурора, едет по Большой Пушкинской улице. Конечно, все это можно счесть случайными совпадениями, ведь улицы с подобным названием — Большая ли, Малая ли, просто ли Пушкинская — были не только в родном городе соавторов, да и базары именовали «привозами» не в одной лишь Одессе. Топоним «Гусище» (окраина Старгорода, где живет архивариус Коробейников) в Одессе не встречается, но саму окраину, населенную «преимущественно железнодорожниками» и расположенную под железнодорожной насыпью, можно убедительно отождествить со Слободкой — действительной одесской окраиной. Это с одной стороны. А с другой стороны, юрист В.А. Боур в Одессе жил. Хоть и не окружной прокурор, а мировой судья, но все-таки… А уж в «профессоре Файнштейне», на чьих курсах безуспешно лечился от заикания старгородский фельетонист Принц Датский, трудно увидеть кого-либо иного, кроме С.Д. Файнштейна, психиатра и педагога, одесскую знаменитость рубежа XIX–XX веков. И строки «ликующего стишка», опубликованного старгородскими «Ведомостями градоначальства» к 300-летию династии Романовых, почти дословно соответствуют строфе стихотворения в листовке с портретом императора, напечатанной Одесской городской управой «В память Высочайших Его Императорского Величества Государя Императора проездов через Одессу». Примечательно также, что у Ильфа и Петрова автор верноподданнического опуса — «местный цензор Плаксин», а это опять же одесская знаменитость: поэт и драматург С.И. Плаксин, чиновник канцелярии градоначальства, который еще в 1880-х годах заслужил репутацию весьма строгого цензора[229]. «Новое здание биржи, сооруженное усердием старгородских купцов в ассиро-вавилонском стиле», — безусловно одесская Новая купеческая биржа, построенная в 1899 году на средства, собранные при помощи облигационного займа, по проекту, в основу которого был положен венецианский Палаццо Дукале. Джутовая фабрика существовала в Одессе с 1887 года: джут — это растение, из которого изготовляют джутовое волокно; специальным способом обработанное, оно обладает влагоотталкивающими свойствами, и тара из него хорошо сохраняет груз (сахар и другие гигроскопичные продукты растительного происхождения). «Железнодорожные мастерские» — источник революционного беспокойства в дореволюционном Старгороде — могут располагаться в любом российском городе с железной дорогой, однако в фельетоне И.А. Ильфа «Страна, в которой не было революции» (1923) одесские обыватели трепещут перед «гремящими, звенящими и стонущими железнодорожными мастерскими»[230].
О родном городе авторов романа вновь напоминает описанная в главе «Слесарь, попугай и гадалка» вывеска на одном из старгородских домов: «Одесская бубличная артель “Московские баранки”». И неважно, что в 1920-е годы парадоксы подобного рода стали довольно заурядным явлением, поскольку на вывесках указывались место официальной регистрации фирмы и ее название, иногда совпадавшее — полностью или частично — с наименованием основной продукции, как это было с вполне реальной «Саратовской артелью “Одесская халва”». Главное, что для земляков Ильфа и Петрова описание вывески «бубличной артели», регистрировавшейся в Одессе, дабы выпекать баранки по московскому образцу, было прозрачным намеком на работавшую тогда в Одессе «Московскую вегетарианскую столовую», где подавались «московские горячие блины».
Шизофренический эффект производит то обстоятельство, что в романе фигурирует как Старгород-Одесса, так и собственно Одесса. Как уже говорилось, в «Двенадцати стульях» мотив Одессы связан с великим комбинатором как типом, да и, кроме того, Остап постоянно демонстрирует «одесскую» компетентность. То шутит в главе «Следы “Титаника”», что «всю контрабанду делают в Одессе, на Малой Арнаутской улице» (шутка, характерная для одесситов: на Малой Арнаутской было множество мастерских, где кустарным образом изготовлялась мнимоконтрабандная парфюмерия); то, рассказывая ипподромный анекдот предреволюционных лет, называет С.И. Уточкина (1876–1915): одесская легенда, один из первых русских авиаторов, первоначально получивший известность как велогонщик (кстати, понятно, почему в романе Уточкин хорошо разбирается в бегах — в начале века велогонки часто проводились на ипподромах, там же гонщики тренировались, почему и были беговыми завсегдатаями). Таким образом, Воробьянинов родом из Старгорода-Одессы, а Бендер, очевидно, из собственно Одессы, тем не менее они — не земляки. Впрочем — по законам романа — ведь и Красные ворота могут сноситься одновременно в Москве и «уездном городе М».
Стоит повторить: Старгород — не вполне Одесса, не вся Одесса. Однако Ильф и Петров хоть и не ставили задачу точного описания родного города, но и скрывать прототип не хотели. Если б захотели, то по крайней мере убрали бы однозначно идентифицируемые реалии. В «Двенадцати стульях» соавторы лишь определили свое — тогдашнее — отношение к Одессе. И даже не к Одессе как таковой, а к своему прошлому. Столичные литераторы свели с ним счеты. Старгород — провинциальная глушь, типичное захолустье, где открытие первой трамвайной линии в 1927 году — событие губернского масштаба. Настоящая жизнь — в Москве, куда и уехали будущие соавторы. Аналогичный путь — несколько раньше или несколько позже — выбрали многие их земляки и знакомые. Ю.К. Слеша, например, вспоминал: «Когда я приехал в Москву, чтобы жить в ней — чтобы начать в ней фактически жизнь…»[231]. Вся «домосковская» жизнь мыслилась в качестве пролога к «фактической» — столичной.
Само «говорящее имя» — Старгород — обозначает Одессу как город прошлого, как провинциальный город. Это — топоним, который фиксирует не индивидуальность, а типичность (ср. «город М» — «город ИМ» — «Энск», «Глупов», «Калинов», «Скотопри-гоньевск», «Окуров», «Лихов», «Градов»). Чуть позже — в сатирической прозе конца 1920-х годов — Ильф и Петров придумают еще Пищеслав, Колоколамск (который вдобавок при печатании будет изображен на пародийном плане, нарисованном К. Ротовым). Такое имя легко заменяется и варьируется. Судя по наброскам, авторы первоначально намеревались назвать город Барановым или Барановском, своего рода — Глуповым, но потом остановились на Старгороде.
«Старгород» напоминает о хрестоматийном гоголевском Миргороде с его лужей и аллюзивно воспроизводит топоним из романа Н.С. Лескова «Соборяне»[232]. Потому при изображении Старгорода — пусть не Одессы, но российского провинциального города — Ильф и Петров цитируют современные им произведения отечественной литературы, манифестирующие не «одесский», но «провинциальный» текст.
Прежде всего, в поле их внимания попадает эпопея «Русь» П.С. Романова, три части которой были выпущены к 1926 году.
В романовской эпопее изображается — чуть ли не с толстовским размахом — российская провинция накануне Первой мировой войны. Одна из сцен «Руси» — собрание «дворянской общественности», пожелавшей создать некую организацию, вроде бы и проправительственную, но в то же время и оппозиционную. Автор относится к намерениям героев явно иронически: «Общество должно было преследовать задачи чисто местного характера, но большинство ораторов после речи председателя взяло сразу такой масштаб, который покрывал собою все государство, даже переходил его границы и усматривал недостатки в организации жизни западных соседей»[233]. Нечто подобное, только еще более комически сниженно, описывают Ильф и Петров. Спустя десять лет после Октябрьского переворота «лучшие люди» Старгорода учреждают — с подачи великого комбинатора — пренелепый «Союз меча и орала»: провинциальный монархический заговор, амбициозно ориентированный на помощь «заграницы».
На уровне сюжета эпизод с «Союзом меча и орала» — очередная афера великого комбинатора, добывающего финансовые средства для дальнейших похождений.
На уровне идеологии — новый аргумент в пользу невозможности консолидации внешних и внутренних врагов, антисоветского подполья. Весь роман — развернутое доказательство необратимости перемен, прочности советского режима. Авторы подчеркивают: противники режима из числа «бывших» еще остались, но они совсем не опасны. Нет больше ни дворянства, ни купечества, ни «русской интеллигенции», есть лишь нерадивые совслужащие, кустари, жулики, трусливые ничтожества, а созданный Бендером «Союз меча и орала» — организация эфемерная: при первой же оказии горе-заговорщики наперегонки бегут доносить всемогущему ОГПУ друг на друга и на мнимых эмигрантов.
На уровне литературных аллюзий — диалог с Романовым. Центральный герой «Руси», Митенька Воейков, на собрании «сидел и все время боялся, как бы не спросили его мнение о чем-нибудь или о том, к какой партии он хочет присоединиться». Однако вопрос все же был задан: «Вы какой партии?» Испуганный Воейков испугался еще больше: «— Я ни к какой… кажется, — сказал Митенька, покраснев еще больше. И ждал, что сейчас же все на него оглянутся, начнут смеяться»[234]. Эту ситуацию пародийно воспроизводят Ильф и Петров в диалоге Бендера и Чарушникова: «— Вы в каком полку служили? — Чарушников запыхтел. — Я… я, так сказать, вообще не служил, потому что, будучи облечен доверием общества, проходил по выборам. — Вы дворянин? — Да. Был». В романе Ильфа и Петрова новоявленные заговорщики тоже озабочены определением партийной принадлежности: «Стали разбираться в том, кто какой партии сочувствует», и выяснили, что «левее октябристов» никого нет. Да и «вполне созревших недотеп» Никешу и Владю авторы — как и Романов Воейкова — постоянно именуют «уменьшительно-ласкательно».
Романовские дворяне, задумав создать хотя бы отчасти оппозиционную организацию, неизбежно вспоминают о «еврейском вопросе», ведь истинные либералы непременно должны осуждать дискриминационное законодательство: «И тут Федюков, до того презрительно молчавший, вдруг спросил, почему среди членов нет представителей других наций, хотя бы евреев, которых в городе много, и потребовал, чтобы на повестку дня был поставлен еврейский вопрос, который требует, наконец, своего разрешения»[235]. Аналогично и в «Двенадцати стульях» новоявленные оппозиционеры поднимают «еврейский вопрос», только теперь с антисемитских позиций: «— Вы всегда были левым! Знаем вас! — Господа! Какой же я левый? — Знаем, знаем!.. — Левый! — Все евреи левые».
У Романова провинциалы буквально преображаются, ощутив себя причастными большой политике: «Одни, сев за этот стул, вдруг сделались как бы другими людьми, порвавшими всякую связь с обыкновенным миром. И даже своим близким приятелям говорили “вы” и как будто не узнавали их, если приходилось высказывать противоположные им мнения, считая, очевидно, что их теперешнее положение исключает возможность личных и простых отношений. И были необычайно щепетильны, в особенности в отношении нарушений регламента»[236]. Сходным образом ведут себя герои «Двенадцати стульев» — солидные учредители «Союза меча и орала» Чарушников и Дядьев. Расходясь после конспиративного заседания, оба словно забывают, что они — граждане СССР, чуть не до драки бранятся, выясняя, чей статус окажется выше после несбыточного — по убеждению Ильфа и Петрова — антисоветского переворота: «-Я штатским генералом буду, а тебе завидно? Когда захочу, посажу тебя в тюремный замок. Насидишься у меня. — Меня нельзя посадить. Я баллотированный, облеченный доверием. — За баллотированного двух небаллотированных дают. — Па-апрашу со мной не острить! — закричал вдруг Чарушников на всю улицу. — Что же ты, дурак, кричишь? — спросил губернатор. — Хочешь в милицию?»
Аллюзивный пласт «Руси» в изображении старгородских заговорщиков позволяет предположительно разрешить одну из загадок «Двенадцати стульев». Как известно, Ильф и Петров весьма «экономно» относятся к системе персонажей, крайне редко допуская на страницы романов ничем не мотивированных действующих лиц. А в эпизодах «Союза меча и орала» как раз есть исключение такого рода. Елена Станиславовна Боур решает при распределении мест в будущем правительстве замолвить слово за сына своей знакомой. «— Нельзя ли, — сказала она робея, — тут у меня есть один молодой человек, очень милый и воспитанный мальчик. Сын мадам Черкесовой…»
Создается впечатление, что имя сюжетно случайной, «нефункциональной» Черкесовой функционирует как указатель на роман «Русь»: соблазнительная Нина Черкасская принадлежит к числу самых запоминающихся героинь Романова.
Цитируя «Русь», Ильф и Петров совершенно снимают разницу «среднерусской» провинции Романова и Старгорода/Одессы: провинциальный город — везде провинциальный город.
Принципиально по иным законам изображена Одесса во втором романе дилогии. Вот экипаж «Антилопы» триумфально въезжает в город: «— Привет первому одесситу! — крикнул Остап, когда машина с тракторным грохотом пронеслась мимо Корейки. — Морские ванны еще работают? Бани Исаковича функционируют? Уже объявили Одессу вольным городом?»[237]
Это цитата из «Великого комбинатора», над которым Ильф и Петров работали в 1929 году и где Одесса названа собственным именем. Когда в 1931 году роман вышел под каноническим заглавием «Золотой теленок», вместо Одессы в тексте фигурировал Черноморец Тем не менее топоним «Черноморск», который, как уже указывалось, прилагался к Одессе еще у Шолом-Алейхема, совершенно прозрачен. Это не обобщенный провинциальный Старгород, но уникальная, всеми узнаваемая Одесса, так же легко узнаваемая, как если бы именовалась не «Черноморском», а «Одессой».
И «морские ванны», и претензии на звание «вольного города» — отзвук статуса порто-франко, который Одесса имела в 1819–1859 годы — не дают усомниться относительно того, в каком реальном городе оказались персонажи Ильфа и Петрова. Кстати, в реплике Бендера по версии «Золотого теленка» «бани Исаковича» — что напоминает по типу одесские реалии Старгорода, адресованные «своим», — заменены на общеизвестный атрибут родного города соавторов: «Городской театр функционирует?»
В «Золотом теленке» содержатся и другие «маркеры» Одессы. Черноморск основан в год основания Одессы — в 1794-м. Черноморск, подобно Одессе, — город порта и пляжа, Черноморская кинофабрика — Одесская кинофабрика «Украинфильм», «бронзовая фигура екатерининского вельможи, стоявшего посреди площади», — памятник О.М. Дерибасу.
Одесса — один из крупнейших юго-западных городов России — считалась своего рода «перекрестком культур», причем влияние еврейской культуры здесь было весьма заметно. А.М. Селищев, писавший о характерном для 1920-х годов процессе распада нормативных традиций русского литературного языка, указывал, что важная причина этого — негативное влияние «представителей Юго-западного края», а Г.О. Винокур, упрекая Селищева в «несколько болезненной склонности автора во всем усматривать влияние “представителей Юго-западного края”», открывал антисемитизм оппонента[238]. Не вдаваясь в подробности их полемики, отметим, что «юго-западной литературной школой» позже назвал писателей-одесситов (в том числе Ильфа и Петрова) В.Б. Шкловский, имея в виду, конечно же, не этническую общность, но сходство поэтики[239]. Так или иначе, но тема Одессы в литературе почти всегда связана с еврейской тематикой. Эту особенность Одессы/Черноморска соавторы передают в «Золотом теленке», неожиданно прибегая к актуальнейшим цитатам из Б.А. Пильняка.
В 1929 году в Берлине была опубликована повесть Пильняка «Красное дерево». Не исключено, кстати, что сюжет «Красного дерева» в какой-то мере соотнесен с «Двенадцатью стульями». Действительно, у Пильняка в провинциальный волжский город — «русский Брюгге», т. е. Углич, — приезжают скупщики антиквариата, которые занимаются тем же, чем и «концессионеры» в «Двенадцати стульях». «В 1928-ом году, — пишет Пильняк, — в Москве, в Ленинграде, по губернским городам — возникли лавки старинностей, где старинность покупалась и продавалась, — ломбардами, госторгом, госфондом, музеями: в 1928-ом году было много людей, которые собирали “флюиды”»[240].
Основной партнер охотников за антиквариатом в Угличе — Яков Карпович Скудрин. Это характерный для творчества Пильняка носитель русского национального (провинциального) характера[241]. «Человек восьмидесяти пяти лет», он стар и крепок, был до революции богат и советскую власть ненавидит, надеясь одолеть ее своей жизненной силой: «Старик все помнил — от барина своей крепостной деревни, от наборов в Севастополь; за последние пятьдесят лет он помнил все имена и отчества всех русских министров и наркомов, всех послов при императорском русском дворе и советском ЦИК’е, всех министров иностранных дел великих держав, всех премьеров, королей, императоров и пап. Старик потерял счет годам и говорил: — Я пережил Николая Павловича, Александра Николаевича, Александра Александровича, Николая Александровича, Владимира Ильича, — переживу и Алексея Ивановича»[242].
Ильф и Петров — по справедливому замечанию Ю.К. Щеглова[243] — отсылают к Скудрину, создавая черноморский типаж «зицпредседателя Фунта». «— Я — Фунт, — повторил он с чувством. — Мне девяносто лет. Я всю жизнь сидел за других. Такая моя профессия — страдать за других. — Ах, вы подставное лицо? — Да, — сказал старик, с достоинством тряся головой. — Я — зицпредседатель Фунт. Я сидел при Александре Втором “Освободителе”, при Александре Третьем “Миротворце”, при Николае Втором “Кровавом”. — И старик медленно загибал пальцы, считая царей. — При Керенском я сидел тоже. При военном коммунизме я, правда, совсем не сидел, исчезла чистая коммерция, не было работы. Но зато как я сидел при нэпе!» Специфика Фунта в том, что он — «персонаж с подчеркнуто еврейским речевым фоном» и фамилией[244].
Коль скоро топонимы «Черноморск» и «Старгород» обозначают один город, значит, первый топоним «цитирует» еврейского классика Шолом-Алейхема, а второй топоним — русского классика Н.С. Лескова, и игра в «Старгород» и «Черноморск» воспроизводит игру в Менахема-Мендла и Достоевского. Соответственно, если романовские реминисценции подчеркивают, что Старгород/ Одесса — обычный провинциальный город, то пильняковские напоминают: Черноморск/Одесса — город уникальный. И если Старгород противопоставлен Москве как стагнация — прогрессу, то Черноморск как родина и покой — чужбине и суете.