Демонстрация оказалась масштабнее, чем я предполагал. Толпа выглядела монолитной и непреодолимой, как кирпичная стена.
– Гляди, я же тебе говорил? – с дрожью в голосе пролепетал Мустафа, намекая на то, что все участники были в масках.
Несколько журналистов уже подготовили телекамеры и нацелили их в толпу. Зачем они здесь, удивился я. Ливия, в конце концов, маленькая страна. Кого интересует кучка студентов, устроивших демонстрацию возле посольства в Лондоне?
Мустафа схватил меня за руку и потащил за собой. Помню, как подумал, что ему надо бы успокоиться, что я должен сказать ему, чтоб успокоился. Один из демонстрантов направился в нашу сторону. В его движениях было что-то агрессивное, словно он искал драки.
– Как здорово, братья, – крикнул он, перекрикивая шум, – что вы здесь!
– Это наш долг, – отозвался Мустафа, подчеркивая свой бенгазийский акцент.
Но парень не удовлетворился ответом, теперь он уставился на меня.
– Да, – подтвердил я. – Наш долг.
Он со значением пожал нам руки и повел к стопке плакатов, сложенных на тротуаре. Мы выбрали себе лозунги и начали проталкиваться через толпу. Нас охотно пропускали, и вскоре мы уже стояли прямо перед ограждением.
Странно, подумал я, что мы оба должны подтверждать свою преданность, учитывая, что никто не знает, кто мы такие, и, значит, не может обвинить нас в опоздании или нерешительности. Наши имена надежно скрыты. И все же никогда, ни до, ни после, я не ощущал такой солидарности. В этой толпе исчезли все различия между нами. Помню, как мне захотелось жить такой жизнью.
Несколько полицейских втерлись в широкий промежуток между нами и зданием посольства. Среди них была одна женщина. Помню, как удивился, что она такая молодая. Почти такая же, как мы, подумал я.
Мы выкрикивали по-арабски свои лозунги вразнобой и так глухо, что наблюдавшие за нами англичане, наверное, решили, что мы коллективно кого-то оплакиваем.
Я обернулся – Мустафы рядом не было. Он переместился на три-четыре ряда назад, глазея на окружающие здания. Я окликнул его и вдруг услышал в собственном голосе панические нотки. Он протиснулся сквозь плотный строй тел и остановился сразу за мной. На миг я усомнился, что это и в самом деле он. То ли чтобы устоять на месте, то ли подбадривая меня, Мустафа положил руку мне на плечо. Надо уходить, подумал я, и впервые подумал так от его имени. Его ладонь передвинулась по моей спине, легла прямо между лопаток. Я вспомнил, как он рассказывал о вспышках мрачного настроения у своего отца. Мальчишкой он прятался в укромном месте, прислушиваясь, как отец, злобно пыхтя, ищет его.
Окна посольства были плотно закрыты, а подернутые первой весенней зеленью верхушки деревьев и синева неба искаженно и расплывчато отражались в неровном оконном стекле. Уолбрук мне объяснял: в старые времена стекло раскатывали в листы, что приводило к дефектам поверхности. За окном первого этажа в паре шагов от него стояли трое мужчин. Они выглядели совершенно неотличимыми друг от друга, в темных костюмах, одинакового сложения. И они смеялись. Но потом стало понятно, что они не смеются, а спорят, причем яростно. Несколько человек вокруг меня тоже их заметили. Кто-то вполголоса проговорил: «Да пошли они», и это вселило короткую мрачную уверенность. Мы зашевелились, уплотняясь внутри собственной массы. Мустафа убрал ладонь с моей спины, крепко обхватил меня за руку повыше локтя и начал пропихивать сквозь беспокойную толпу. Я оглянулся – глаза у него изменились до неузнаваемости. Человеческие тела прижимались ко мне со всех сторон. Они пахли знакомо. Их матери тоже, наверное, положили им в чемоданы маленькие пузырьки с цветками апельсина и ладаном. Как и я, они терпеть не могли эти старомодные ароматы и никогда ими не пользовались. Но, как и я, из любви к маме и тоски по ней запрятали пузырьки в стопках одежды в шкафу, где запах постепенно пропитывал и одежду, и воздух вокруг.
Трое мужчин теперь стояли у самого подоконника, подначивая друг друга. Что бы там они ни обсуждали, решение, похоже, было принято. Они повернулись к нам лицом. Один из них попытался открыть створку окна, но та не поддавалась. На помощь пришел другой, и нижняя панель нехотя двинулась вверх. Мужчины высунулись в окно и закричали что-то, не разобрать. Один скрылся куда-то и вернулся, держа в руках нечто черное и громоздкое. Только когда он направил эту штуку в нашу сторону, я понял, что это такое.
– Они не посмеют. – Мустафа дернул меня за руку. А потом заорал во все горло людям в толпе: – Оставайтесь на месте!
Абсурдность этой фразы камнем упала в мое сознание. Мысли подернулись рябью, колени задрожали. Мустафа опять тряхнул меня за руку, и я не понял, то ли он призывал сматываться, то ли велел идти вперед.
– Оставайтесь на месте! – крикнул он еще раз, но теперь его голос прозвучал как натянутая струна, которая вот-вот лопнет.
Я хотел захлопнуться, запереться. Я был домом, который бросили распахнутым настежь. Хотел упасть на землю и, если он не отпустит, потянуть Мустафу за собой, проползти через лес ног, и наплевать, что это стыдно. Я проклинал Мустафу, потому что он был единственным препятствием, единственным, кто мог бы распознать лицо под маской. Подтянув его поближе, я проорал прямо ему в ухо:
– С меня хватит этого дерьма! – Но затем, прежде чем он успел ответить, я услышал, как мой собственный голос вопит, громко, так громко, что я и вообразить не мог, выкрикивая название нашей страны, вновь и вновь.
Мустафа отпустил мою руку и тоже заорал. И все остальные вместе с нами, и в этом коллективном духе, таком же загадочном, как движения стаи рыб или мурмурация скворцов, мы стали единой гармоничной массой, пылкой и идеально согласованной.
Мы разделили «Ливия» на три слога, скандируя их быстрым стаккато. Слово состояло из двух частей: одна черная, другая белая, одна – твердая, другая – невесомо-воздушная. Мы добавили короткое и почти неслышное «а» в начале и долгое, тающее в воздухе «ах» в конце. Получилось, что слово угасало и тут же вновь зарождалось: а-Ли-ви-ах, а-Ли-ви-ах… Чем больше мы повторяли название, тем ярче и свободнее оно становилось. Но даже когда ритм сотрясал мое тело, я задавался вопросом, а вдруг собравшиеся вокруг полицейские и журналисты слышат это вовсе не как «Ливия», а скорее как английское слово «алиби». И, возможно, мы неосознанно смешали два этих слова, потому что в тот момент поняли, отчетливо, как никогда раньше, что каждый из нас жил жизнью, которая отчаянно нуждалась в оправдании.
Мы всё кричали и кричали, и Мустафа, с широко распахнутым ртом и закрытыми глазами, теперь был почти неузнаваем. Я не был уверен, что человек под маской – это тот, с кем я знаком, тот же самый, с которым я пришел сюда лишь несколько минут назад, с которым строил планы на вечер. Невозможно доверять тому, чьего лица ты не видишь, даже если хорошо его знаешь, особенно тому, кого хорошо знаешь. Должно быть, так легче причинить боль, если хочешь это сделать, ранить человека или лишить жизни, и чем меньше знаешь о его лице, тем лучше. Лицо все усложняет. Вдруг показалось, что балаклавы подвергают нас большей опасности. Надо их снять. Надо снять балаклавы и бежать.
Теперь всем было видно, что черный предмет, за который сцепились мужчины в окне, – это автомат. Они вскинули его и заорали на нас. Воздух был прозрачным, а видимость настолько хорошей, что хотя мы были отделены полицейскими заграждениями от дверей посольства футов на шестьдесят, я мог разглядеть вздувшиеся вены на шеях мужчин, когда они кричали, свесившись через подоконник. Но это было бесполезно, нас им было не перекричать. Двое начали вырывать друг у друга оружие. Третий наблюдал, потом выхватил у них автомат. Я думал лишь – нет, невозможно, не здесь, не в Лондоне, не на глазах у всех этих людей. Я стоял, в плену собственного неверия, не в силах двинуться с места.
Засвистели пули. Даже тогда я думал – нет, они просто пытаются нас напугать, стреляя в воздух. Вот только сам звук – прерывистый треск, будто ветер рвет паруса, – не казался таким уж убедительным. Что действительно подействовало, так это ощущение. Оно буквально вдавилось в меня, а затем пронеслось сквозь тело с неослабевающей силой, неоспоримой, пока не достигло самого центра мозга, замерло там на миг, прежде чем повернуть вспять и выплеснуться наружу, вышвыривая вместе с собой к внешним пределам все, чем я был, все, чем стал, даже не подозревая о том. Ныне я был пуст и неподвижен, моя жизнь сжалась до единственной непрерывной спиральной линии, замкнутой внутри детского стеклянного шарика. И вот он выкатился, этот шарик, выкатился из меня, забрав с собой все.