18

За все годы, прошедшие с той стрельбы, я никогда не возвращался на Сент-Джеймс-сквер. Можно всю жизнь прожить в городе, избегая определенных мест. Я не был ни на одном ежегодном поминовении. Если я вдруг еду в такси и есть шанс, что водитель выберет путь через площадь, я прошу его изменить маршрут. Но сегодня, тридцать два года спустя, когда поезд Хосама уже, наверное, в тоннеле под проливом, я вдруг по доброй воле оказался здесь. Вот и те же деревья, только повыше. Вот место, где я стоял, место, где меня скосили. Странно, что я не помню, что было написано на плакате, который я выбрал из кучи. СВОБОДУ СТУДЕНТАМ, ДОЛОЙ ТИРАНА, СВОБОДА ИЛИ СМЕРТЬ – это, помнится, некоторые из предлагавшихся вариантов. Между протестующим и его транспарантом существует огромная дистанция, и в этом разрыве умещается вся история политики. Вскоре после того, как мы протолкались в первые ряды, я положил свой транспарант около ограждения и оставил его там, не чувствуя потребности объясняться. Потом и Мустафа сделал то же самое. Сегодня эта деталь поражает меня. Меня осеняет, что если бы я тогда сказал ему, что ухожу, он двинулся бы следом, свернул за угол, мы сняли бы балаклавы и сошлись на том, что уже внесли свой вклад.

Очнувшись после операции, я не чувствовал конечностей. Понятия не имел, где я и как здесь оказался. Медленно припоминал, как ливийский чиновник орет мне в ухо: «Считаешь себя мужчиной? Так дай мне увидеть, как ты снимаешь чертову маску». Я был убежден, что комната без окон, в которой я нахожусь, спартански обставленная и наполненная механическим жужжанием, расположена в недрах тюрьмы в Триполи. Я потерял сознание на допросе, поэтому у них не осталось иного выбора, кроме как прерваться и ждать, пока я очнусь. Я знал, что виновен, но не мог вспомнить в чем, и это меня пугало, потому что я очень хотел сознаться. Они вернутся, думал я и был уверен в этом, как в самых базовых принципах жизни. Но что это была за жизнь? Куда она шла? Она определенно мне не принадлежала. Как только я достаточно оправлюсь, чтобы встать на ноги, напоминал я себе, вопросы возобновятся. Я думал, думал и думал, копая песок в пустыне в поисках воды, чтобы дать им хоть что-нибудь, каплю доказательства, которая потом превратится в струйку. И именно этот образ вернул меня к картине моей собственной крови, стекающей в водосток. Я начал всплывать, одинокий пузырек, поднимающийся на поверхность после кораблекрушения.

Вошел врач и сказал:

– Привет, Фред. Рад, что ты очнулся. Как чувствуешь себя? – Он рассказал, что в меня попали две пули. – Очень близко к сердцу. Тебе очень повезло, Фред.

Я хотел сказать, что меня зовут не Фред и потому все, что он сообщил, должно быть, адресовано другому человеку. Но я не мог говорить. Врач не сказал ничего особенного, но от его улыбки мне захотелось плакать.

Рядом с доктором стояла медсестра. Она была красивая, такая красивая, что все это казалось выдумкой, как будто актрису пригласили сыграть роль. Когда доктор ушел, она еще задержалась. Я хотел задать ей один вопрос. Очень важный, но я не мог его сформулировать. Получилось, только когда она уже ушла. Вопрос касался наших представлений о пулях, что в кино их часто изображают как награду, почетный знак. Герой или злодей получает пулю, и время останавливается. Мы смотрим, как он хватается за рану, корчится на земле или картинно падает с большой высоты через окно, с балкона или с моста прямо в реку. Вся его жизнь вела к этой кульминации, финальному всплеску. А потом все вновь приходит в движение, правда же, хотел я сказать прекрасной медсестре, жизнь продолжается, правда же, точно такая же, как раньше. Я хотел спросить медсестру, что случилось с молодой женщиной-полицейским, той, что лежала на асфальте, на боку, словно собралась вздремнуть.

Загрузка...