Занимались мы по ускоренной программе — с утра до вечера. Уставали. Да и кормили неважно — каждый день одно и то же: щи или жиденький суп, каша, кусок селедки с выступившей на хребте солью.
А сегодня — «С чего бы это?» — на обед давали колбасу. Я догадался об этом сразу, как только спустился в столовую. Она находилась в полуподвале с массивными, черными от копоти сводами, нависающими над головой, с маленькими, покрытыми морозными узорами окнами, едва пропускающими дневной свет. И днем и ночью в полуподвале горело электричество; лампочки были слабыми, освещали они только отдельные предметы; столбом стоял синеватый воздух — смесь кухонного чада, пара и дыхания, полы прогибались, и когда наш взвод вступал в столовую, мне казалось: мы идем по шаткой палубе корабля. По стенам, столам, скамейкам разгуливали рыжие нахальные тараканы. Мы сбивали их на пол щелчками и давили бутсами. После нашего ухода на полу оставались тараканьи трупы.
Раз в месяц в столовой устраивалась генеральная уборка, и тогда все щели, в которых гнездились тараканы, ошпаривались кипятком. Насекомые исчезали, но ненадолго: через день-другой они появлялись снова. Тараканы вели себя, как фрицы в сорок первом: мы их били, а они лезли и лезли.
Вечером старшина позвал меня в каптерку — небольшую комнату, уставленную стеллажами, сунул зачерствелую краюху хлеба и проговорил медленно, словно деньги отсчитывал:
— Как у тебя с приемом на слух? Непорядок, слышал. Лично я в морзянке ни черта не смыслил, а теперь 60 знаков принимаю. Специально, как вы, не учился. С Журбой посидел маленько и освоил. Это ж простое дело — морзянка. Намного проще строевой! Раз ты строевую осилил, то морзянку и подавно должон. Поня́л?
— Так точно, товарищ старшина, по́нял!
— Не по́нял, а поня́л. Поня́л?
— Никак нет, товарищ старшина! По грамматике «по́нял» будет.
Казанцев скривился, словно ему на мозоль наступили:
— То по грамматике. А по-солдатски «поня́л». Поня́л?
— Теперь поня́л, товарищ старшина!
— Вот-вот… А прием на слух освой. Надо, чтоб у тебя и в этом деле порядок был.
«По́нял-поня́л» — запутаешься, — подумал я, выходя из каптерки. — «Учителя одно говорили, старшина другое гнет».
Повариха Тоська — разбитная бабенка лет тридцати с темными полукружьями около глаз, лицом, опаленным кухонным жаром и не лишенным привлекательности, — говорила мне:
— Со мной, солдат, не пропадешь! Слушайся только.
Я слушался: надраивал до блеска котлы, мыл миски, чистил овощи.
— Молодец, солдат! — хвалила Тоська. Когда мы оставались вдвоем, спрашивала: — Надежный ты парень, солдат?
— А то как же? — отвечал я, не понимая, куда она клонит. Посоветовался с ребятами.
— Лопух! — сказал Фомин. — Она же втюрилась в тебя.
— Точно, — поддакнул Паркин и ухмыльнулся.
«А почему бы и нет? — решил я. — Женщины любят высоких». Так накрутил себя, что решил действовать без промедления. Когда мы с Тоськой остались вдвоем, я, не мешкая, обнял ее.
— Сдурел? — Тоська схватила половник.
— Ладно тебе!
— Я те дам ладно!
«Вот сволочи — подвели под монастырь», — подумал я про Фомина и Паркина. А тут новая беда — появился Коркин. Покосившись на меня, он спросил:
— Что тут происходит?
Я похолодел, а Тоська сыпанула мелким, сухим смешком, словно горох на пол бросила:
— Да ничего, товарищ лейтенант! Все в порядке, товарищ лейтенант! Разговоры разговариваем, товарищ лейтенант!
— Анекдоты небось?
Тоська похлопала глазами, на всякий случай одарила лейтенанта улыбкой.
Коркин засопел. Потоптался и ушел.
— Забавный мужик, — сказал Тоська, проводив его взглядом. И больше ничего не добавила. Я так и не понял, как она относится к Коркину.
Сконфуженный, я старался не глядеть на нее. Тоська неожиданно рассмеялась:
— Порученьице выполнишь, кавалер?
— Какое?
— Пустячок. — Тоська отсчитала десять селедок, завернула их в газету. Сунув сверток мне, сказала свистящим шепотом: — Тут базарчик есть. За углом! Продай Штука — пятнадцать рублей. За такую цену с руками вырвут.
Портить отношения с Тоськой не хотелось. Продавать — тоже. «Это — воровство, — стал я взвинчивать себя. — И кого обкрадывает? Не пойду продавать!»
Так и заявил Тоське.
— Дурак! — спокойно сказала она. Развернула селедки, бросила их в металлический чан. — Ступай дрова колоть. И благодари бога, что я Коркину не пожалилась…
После обеда я рассказал об этом ребятам.
— М-да, — бормотнул Ярчук.
— Каждый живет, как умеет, — сказал Паркин.
— Как ты? — Петров усмехнулся.
— Меня не трожь! — вспылил Паркин. — Меня Коркин уважает.
— Что будем делать, мужики? — Ярчук поскреб затылок.
— Надо ротному доложить, — сказал я.
— Бесполезно! Старухину сейчас не до нас. Он даже петь перестал.
Действительно, старший лейтенант уже давно не предлагал нам спеть. Стал он другим: улыбался реже, часто морщил лоб, словно думал о чем-то. Поговаривали, что под него копает Коркин.
— Я сам слышал, — вспомнил Ярчук, — как Коркин советовал ротному нажимать на нас, чтобы сок тек.
— Ну, а Старухин? — спросил я.
— Старший лейтенант жалел нас, говорил, что мы еще не сформировались, что нам по семнадцать только.
— А Коркин?
— Рявкнул: «Они — солдаты!» Старухин тут же вопросик кинул: «А разве солдаты не люди?» Коркин брови сдвинул: «Солдаты — это солдаты».
— А я видел, — сказал Колька, — как Коркин нашему старшине какую-то бумажку подсовывал, требовал подписать ее.
— Ну?
— Старшина сказал: «Тут про командира роты неправильного много», — и поставить свою подпись отказался.
Мы посудачили минут пять, потом Ярчук предложил сходить к старшине.
— Правильно! — одобрил Колька. — Он мужик хоть и взрывной, но справедливый.
Подойдя к каптерке, осторожно постучали в дверь.
— Чего, как мыши скребетесь? — раздался голос старшины. — Входите!
Старшина сидел на табуретке, подперев рукой щеку.
Не изменив положения, посмотрел на нас затуманенным взглядом. «Нездоровится ему», — догадался я.
— Докладывай, Саблин, — сказал Ярчук.
Я доложил.
Старшина фыркнул:
— Тоже мне — Дон-Жуан.
Ребята рассмеялись. Старшина почесал плечо:
— Придется к Коркину идти: он у нас начпрод по совместительству.
Коркин выслушал старшину. Покосившись на меня, сказал:
— Тося — хороший повар. И человек неплохой. Раньше на нее жалоб не было. Может быть, Саблин ошибся?
— Никак нет, товарищ лейтенант! — ответил я.
Коркин сдвинул брови:
— Разберусь!
В тот день на вечерней поверке Казанцева не было. Я решил, что он слег, и дал волю воображению. Представил себе, как после разговора с Коркиным старшина пришел в каптерку, тяжело опустился на табуретку. Его голова наливалась свинцом, по телу пробегала дрожь — предвестница приступа. Я считал Казанцева честным, справедливым человеком и решил, что внутри у него, должно быть, все клокотало: он воочию убедился, что нарушается инструкция, согласно которой солдатам полагается определенное количество продуктов — ни грамма больше, ни грамма меньше. Если бы инструкция предусматривала другую раскладку, более скудную, то Казанцев, наверное, не возмущался бы, потому что все инструкции были для него священны, неуклонно выполнялись им. Из-за пристрастия к инструкциям над старшиной многие посмеивались. Казанцев знал об этом, но «перевоспитаться» не мог, а может, не хотел — он считал инструкции основой воинской службы, о чем заявлял неоднократно.
Перед отбоем, прихватив меня с ведром и шваброй, Коркин стал толкать речь. Мимо пробегали солдаты. Одни усмехались, другие сочувствовали мне. Я слушал лейтенанта вполслуха. Он заметил это, рассердился, влепил мне три наряда вне очереди.
— За что? — воскликнул я.
— За это самое, — пророкотал Коркин и ушел.
Утром на доске приказов и объявлений появилась карикатура: длинный и худой солдат, растерянно озираясь, держит в одной руке ведро, в другой — швабру. Под карикатурой было написано:
Вот он — любитель пререканий.
Он столько нахватал взысканий,
Что будет скоро, очень скоро,
В роте штатным полотером!
Паркин от радости ног не чуял — мотался по казарме, хватал ребят за руки, тащил их к карикатуре:
— Поглядите-ка, хлопцы, как Саблина раздраконили!
Ярчук взглянул на карикатуру, ухмыльнулся. Встретившись с моим взглядом, нахмурился. Сказал Паркину:
— Тебя тоже следовало бы!
Петров вначале посмотрел на меня, потом на карикатуру:
— Похож.
Он не смеялся. Он лучше других понимал, что прием на слух — дело хитрое.
Сам Витька на слух принимал отлично. За это его хвалил-нахваливал Журба, ставил в пример.
Казанцев долго разглядывал карикатуру, хмурился, сердито посапывал. Старухин ничего не сказал. А Коркин «отреагировал» в тот же день. Столкнувшись со мной в коридоре — нос к носу — он сказал, не ответив на приветствие: «Зайди-ка!» — и отомкнул большим ключом дверь своего кабинета — просторной комнаты, увешанной плакатами и транспарантами, отчего она казалась завернутой в кумач. В комнате все блестело, все было новеньким, словно только что купленным, даже подшивки и те были новенькими — ни помятых уголков, ни пятен.
— Как же так? — спросил лейтенант, грузно опустившись в кресло, стоявшее во главе огромного стола, накрытого красной материей. — Хотел в комсомол вступить, а угодил в карикатуру?
— Это не карикатура, — возразил я. — Это дружеский шарж.
— Какой такой шарж? Рано тебе в комсомол вступать — вот что. Обмозгуй это на досуге. А теперь ступай.