26

На следующий день все повторилось: снова наседали немцы, снова лазил на «нейтралку» Файзула, снова приходила к нам Люда.

И так каждый день.

Я уже не вздрагивал, когда начинался обстрел, не испытывал прежнего страха. Размышляя об этом, вспоминал пойманного в детстве скворчонка. Первое время он втягивал голову в туловище и ничего не ел, потом освоился, не улетал в открытое окно.

Но страх все-таки оставался, он обитал где-то внутри, вызывал мрачные предчувствия, заставлял злиться на самого себя. Я не выдержал и признался Божко.

— Не затуманивай мозги, — успокоил меня сержант. — Только дураки ничего не боятся. Я по третьему заходу воюю — и все равно страшновато. Это, как бы тебе половчей сказать, естество себя проявляет.

— А Файзула? — вспомнил я.

— Что Файзула? — Божко помолчал. — Суеверный он. Повесил на шею медяшку и думает — ничего не случится.

Разговор с сержантом приободрил меня. Наблюдая за ребятами, я убеждался — они тоже испытывают страх, только не показывают его. «Страх — одно, трусость — другое», — рассуждал я. И чувствовал: правильно рассуждаю.

Подходила к концу третья неделя пребывания на фронте. В окопы намело листьев — они лежали там толстым слоем. После боя, когда спадало нервное напряжение, хотелось зарыться в эти листья и спать, спать, спать — в блиндаже мне по-прежнему не нравилось. Нежно-желтые кленовые листья лежали и на воде — в искусственных водоемах. Таких водоемов с берегами из дикого камня в парке было много, а сколько — я не считал. Осенняя, уже потерявшая свою свежесть трава была выжжена. Во время обстрела, когда на нее шлепались мины, она начинала гореть. Огонь перебегал с травинки на травинку, сухие стебли вспыхивали маленькими факелами, а те, в которых еще оставались соки, горели медленно, фиолетовым пламенем. Весь парк был покрыт черными пятнами, трава уцелела лишь у водоемов. Многие деревья были расколоты, обезображены. Кора свисала с лип, словно кожа, в расщепленных стволах виднелось розоватое нутро. Изредка в парк залетали какие-то птицы, покрупнее воробьев, с тонкими и длинными, похожими на шило носами. Они рассаживалась на не тронутых огнем деревьях, начинали чистить перышки, переговариваясь на своем птичьем языке; стремительно срывались с места и исчезали, когда раздавался случайный выстрел или начинался обстрел. Кроме этих птиц, я видел один раз мышь-полевку: она стояла на задних лапках недалеко от нашего окопа, принюхивалась, устремив узкую мордочку в сторону особняка. Ее, видимо, тревожил дым: в тот день, гонимый ветром, он стелился по земле. Этот красивый парк, в котором когда-то устраивались гулянья, был сейчас изрыт окопами, из воронок несло протухшей водой. Глядя на выжженные газоны, обезображенные деревья, я, не переставая, думал: «Война может разрушить и исковеркать за короткий срок то, что человек создавал десятилетиями».

Первые две недели было тепло, а потом начались заморозки. Все говорили, что скоро выпадет снег. Однако он не выпадал: стояли на редкость погожие дни — те дни, когда воздух прозрачен и свеж, небо радует голубизной, по утрам все тихо и спокойно, словно нет войны, и отбитая накануне атака воспринимается как дурной сон. В нашем блиндаже густо пахло солдатским жильем: махоркой, отсыревшими портянками, гороховым супом, который каждый день приносили в огромных термосах кашевары. Файзула сидел на парах и, раскачиваясь, что-то пел вполголоса на своем родном языке.

Пел он часто и всегда по-татарски, хотя по-русски говорил чисто, без малейшего намека на акцент. Я спросил, где он так хорошо овладел русским языком. Оказалось, что Файзула учился в русской школе, но окончил лишь четыре класса, потом работал в геологоразведочной партии, где все говорили по-русски.

— Мы нефть искали, — добавил он.

— Нашли?

Файзула кивнул.

— После войны по новой в геологоразведочную партию устроюсь. Мне эта работа нравится…

Примостившись на верхней ступеньке, ведущей в блиндаж, Люда штопала Генкину гимнастерку, ловко орудуя иглой. Игла была большая, похожая на шило, нитка — прочная, толстая. Генка сидел возле Люды, они разговаривали вполголоса. «Как голубки, воркуют», — подумал я, вспомнил Зою и Зину, мысленно перенесся в Москву. На этот раз я думал о Зое и Зине недолго — перед глазами возникла мать. Она сидела в нашей комнате за столом, обхватив голову руками. Ее глаза были грустными. Я вспомнил, что давно не писал ей, и, устыдившись, стал рыться в карманах, ища огрызок химического карандаша. Пристроившись на ступеньке — так, чтобы падал дневной свет, стал писать письмо.

— Кому пишем? — поинтересовалась Люда.

— Матери.

— И мне надо! — спохватился Генка и стал искать бумагу.

Люда откусила нитку, протянула ему гимнастерку.

— Пиши, а я пойду.

— Куда? — проворчал Генка.

— В соседний взвод, к подруге.

Когда Люда ушла, Файзула сказал, оборвав песню на полуслове, что Людка, наверное, с любым пойдет.

— Прекрати! — крикнул Генка, позабыв о письме.

В блиндаже стало тихо. Так тихо, что я услышал, как сопит Волчанский. И чтобы внести разрядку, сказал:

— Что-то запаздывают сегодня фрицы.

Файзула взглянул на мутно видневшееся солнце — оно с трудом пробивало облака:

— Точно.

Приподнялся край плащ-палатки, и в блиндаж ввалился Ярчук — недавно его забрали в разведку:

— Скучаете?

Мы промолчали.

— Сегодня попотеть придется, — сказал Ярчук. — Флигелек брать будем.

— Давно пора! — обрадовался Файзула.

Флигелек — уютный домик, сложенный из белого камня, — находился от нас метрах в восьмистах. Рассмотреть его, как следует, не удавалось — мешали деревья. Но Файзула, лазивший к флигелю, говорил, что сработан он на все сто.

— Стены в нем — метр! — утверждал Файзула, разводя в стороны руки. — На окнах — мешки с песком. Если возьмем этот флигелек, как у тещи за пазухой жить будем.

Флигелек был превращен фашистами в дот. И вклинивался в нашу оборону. Поэтому о флигеле мы говорили часто. Гадали — когда ж? И вот этот час настал. Я немного разволновался и, чтобы не показать это, стал считать про себя.

— Решено опередить немцев, — сообщил Ярчук. — Минут через десять «катюши» заиграют. А потом…

— Ясно! — Божко кивнул.

— Если возьмем сегодня флигель, то война, может, на день раньше кончится, — помечтал Волчанский.

Божко улыбнулся.

— Оно, конечно, не совсем так. Но все же лучше сегодня взять, чем завтра.

Мы согласились с этим.

«Катюши» сыграли складно и быстро. Запылали деревья. Сразу после артналета парк ожил, наполнился сопением, вздохами, шуршанием листвы. Эти звуки доносились до меня несколько секунд, потом их перекрыл треск пулеметов. Они строчили быстро-быстро, захлебываясь, сбиваясь.

— Вперед! — сказал Божко и выбрался из окопа.

Ярчук бежал чуть впереди, подбадривая нас возгласами.

Огонь усилился, с каждым шагом идти становилось труднее. Воздух стал восприниматься, как нечто плотное — то, что приходилось преодолевать огромным напряжением мышц. Я ощущал упругость воздуха лицом, телом, мне казалось, что я преодолеваю сопротивление какой-то невидимой глазом массы, сотканной из резины. Я видел воспаленные лица ребят, их глаза выражали боль, страх, ненависть. Мой взгляд только отмечал это — мозг не вырабатывал никаких мыслей. Лишь один раз, когда меня обогнал Файзула, мозг сработал, и я подумал тогда, что Файзула — отчаянная голова, что медяшка с дыркой посередине, наверное, действительно помогает ему.

Мы брали флигель в клещи. «Как берлогу», — неожиданно решил я. Эта мысль застряла в мозгу, и я больше ни о чем не мог думать до тех пор, пока не очутился, перемахнув через траншею, около флигеля, из окна которого, заваленного мешками с песком, торчал поникший ствол ручного пулемета. Храбро потянул пулемет на себя, но он только пошевелился.

За углом стрекотали автоматы, хлопали винтовочные выстрелы, а я тащил и тащил на себя пулемет. «А вдруг?» — По телу побежали мурашки. В этот момент я не сообразил, что немцы давно бы прикончили меня, если бы могли стрелять. Мысль о засевших в комнате немцах подхлестнула меня. Я пальнул наугад несколько раз, выхватил из кармана «лимонку» и, сорвав кольцо, просунул ее в щель.

Раздался взрыв. Кисловатый смрад поплыл из щелей. Ощущая в ушах звон, я попытался столкнуть мешки. Они оказались тяжелыми.

— Эй! — позвал я.

Волчанский и Файзула поспешили на помощь. Мы столкнули мешки и спрыгнули в комнату. По ней плавал дым. На полу валялись пулеметные ленты и гильзы, в потолке зияло отверстие, сквозь которое просвечивало небо. Мебели в комнате не было. На стене висела картина в тяжелой раме. Она изображала толстощекого мужчину в парике. Под самым окном лежали в неестественных позах убитые. Еще один немец, истекая кровью, смотрел на нас помутившимся взглядом.

Файзула направил на него карабин.

— Не смей! — крикнул я.

— Это ты мне? — удивился Файзула.

— Тебе! — Генка скользнул по фрицу равнодушным взглядом, и я понял: он поддержал меня просто так — лишь бы Файзуле досадить.

— Дурачье! — сказал Файзула. — Нашли кого жалеть.

— Это же раненый! — возмутился я.

— Фашист! — возразил Файзула. — Спроси у него, сколько наших он ухлопал?

— Все равно — раненый, — повторил я.

— Черт с ним, — сказал Файзула. — Пусть живет.

Над головами прошелестело. Зыбкий настил на потолке качнулся, и несколько пуль впились в пол около моих ног. Я не успел сообразить, а Файзула схватил трофейный автомат и разрядил всю обойму в потолок.

— А ты жалеешь их! — хрипло произнес он, опустив автомат.

Я постарался ожесточиться, но не смог.

— Магарыч с тебя, — сказал Генка.

— Ладно. После войны в гости приезжай!

В комнату вбежал, тяжело дыша, Ярчук. В одной руке он сжимал трофейный «вальтер», другая — с темным пятном крови на рукаве — болталась вдоль туловища.

— Живы?

Ярчук посмотрел на убитых.

— Ты?

— А кто их знает, — ответил Генка. — Все стреляли сюда.

Я показал рукой на потолок:

— Там один засел. Касимов его только сейчас шлепнул.

Подтянувшись на руках, Файзула вскарабкался с ловкостью обезьяны наверх и, повозившись там несколько минут, сбросил хорошо кормленного фрица с Железным крестом на мундире.

— Матерый! — сказал Ярчук и покачнулся.

Я бросился к нему.

— Спокойно. — Ярчук привалился к стене, скрипнул зубами.

— Санинструктор! Людка, мать твою перемать! — завопил я, потому что понял — Ярчуку плохо: его лицо посерело, нос заострился, глаза подернулись пленкой.

Генка с недовольным видом посмотрел на меня, а Ярчук сказал:

— Не паникуй! Нашей Людке работы сейчас хватает.

Держался Ярчук, видать, на одном самолюбии. Покусав губы, сказал:

— Обживайте флигелек и «МГ» приготовьте. — Он кивнул на немецкий пулемет. — Сейчас они полезут. А я — в санроту.

— Доберешься один? — спросил Файзула.

— Доберусь. Рана — пустячок, — говорил Ярчук медленно, слизывая кончиком языка капельки пота над губой.

С тех пор я больше не видел его. Наверное, рана оказалась тяжелой и его отправили в медсанбат, а может, в госпиталь.

Загрузка...