28

На других участках нашего фронта — об этом сообщали армейская и фронтовая газеты — шли напряженные бои. Армия, куда вошла наша бригада, медленно наступала, а мы, бывшие десантники, топтались на месте и даже не пытались выбить немцев из особняка. Божко сказал про этот особняк, что он — как крепость, и мы все ждали, когда нам прикажут захватить его. Но такого приказа не поступало.

— Роту бы «тридцатьчетверок» сюда, полковую артиллерию, пару «катюш» — и от особняка один пшик остался бы, — утверждал Божко.

Но танки к нам и близко не подходили, «катюши» помогли всего один раз, а вместо полковой артиллерии при были две «сорокапятки» с латками на шинах и вмятинами на щитках.

— Пришей кобыле хвост, — так охарактеризовал сержант эти уже устаревшие пушки.

Мне хотелось наступать, а не мерзнуть в окопе, и я сказал об этом Божко.

— Тактика! — ответил сержант. — Про то, что у нашего комбрига и командующего армией на уме, только их начальники знают. Может, через день-другой подойдут скрытно сюда танки, «катюши», и начнется.

— Хорошо бы! — воскликнул я.

Приказ — захватить особняк — поступил через несколько дней после этого разговора. Вначале все шло хорошо. Мы приблизились к особняку почти вплотную, вот-вот должны были ворваться в него, но тут немцы открыли такой огонь, что тошно стало. Наш взвод потерял семерых и скатился в овраг, в котором погиб Файзула. Над головами проносились пули, впивались в противоположный склон, подмытый вешними водами, отбивали от гранитных глыб кусочки — острые, как стекляшки. Один из кусочков попал мне в лицо. Я схватился за щеку и сразу почувствовал что-то теплое, липкое. Посмотрел на Генку.

— Ссадина. — Он посоветовал приложить к ранке носовой платок.

Я порылся в карманах, но платка не нашел. Носовые платки я всегда терял, всегда хлюпал носом, словно у меня был хронический насморк. Вместо носовых платков мать давала мне обыкновенные тряпочки, но я их тоже терял.

Волчанский протянул мне свой платок — скомканный, грязный.

— Ты что, сапоги им чистишь? — проворчал я.

— Отстань! — огрызнулся Генка.

Я приложил платок к ранке и сказал:

— Хоть бы постирал платок — смотреть и то противно.

— Где? — снова огрызнулся Генка. Он явно нервничал, как нервничали все мы, и поэтому грубил. А постирать платок он мог запросто: во флигелечке была ванна — заржавленная, с отбитой эмалью, но все-таки ванна.

Немцы не давали нам высунуть носа. Наверху нас подстерегала смерть, а на дне оврага мы чувствовали себя сносно. «Лишь бы ноги унести отсюда подобру-поздорову, — думал я, — и снова очутиться во флигелечке, где тепло, хорошо и где мухи не кусают».

Пороховой дым застилал глаза, пыль щекотала ноздри. «Сейчас рванет и… Только бы сразу!» — Мне не хотелось мучиться так, как мучился Божко, которого вчера садануло в живот. Последняя из десяти выпущенных в тот день мин разорвалась невдалеке от сержанта. Божко стал медленно оседать, сползая по стене флигеля.

— Людка! — крикнул я.

Ефрейтор Прошкин, подносчик снарядов с «сорокапятки», — жилистый, нескладный, с висячими усами, придававшими его лицу унылое выражение, — сказал:

— Хана!

Божко смотрел на нас полными ужаса глазами. Его лицо бледнело, на щеках отчетливо проступали оспинки.

— Людка! — снова крикнул я.

Сержант дернулся всем телом, его голова свалилась на плечо.

— Отмаялся, — сказал Прошкин и стянул с головы шапку.

Я подскочил к Божко, стал трясти его, приговаривая:

— Сержант? А, сержант?

Голова болталась, остекленевшие глаза ничего не выражали.

— Сержант? А, сержант? — чуть не плача повторял я.

— Уже не поможет, — сказал Прошкин…


Я лежал и думал: «Вот и нет Божко». Еще позавчера я хлебал с ним из одного котелка гороховый суп, пахнувший лавровым листом и перцем.

— Уважаю горяченькое, — сказал Божко. — От него — сила. А от сухомятки — никакой пользы.

Божко с деревянной ложкой в руке и его слова запечатлелись в памяти. Ничего другого сейчас я но мог вспомнить.

За спиной кто-то ругался вполголоса. Я постарался определить, кто ругается, но не смог: вчера, сразу после похорон Божко, к нам прибыло пополнение — шесть человек. Поворачиваться не хотелось: я лежал удобно, в углублении.

Мы «загорали» до тех пор, пока не приползла Людка. Как ей удалось добраться — одному богу известно. Но то, что Людка добралась, успокоило меня: я понял — можно выбраться.

Людка подползла к Генке, стала что-то говорить ему, придерживая рукой пилотку, — она не сменила ее на шапку, несмотря на холода.

— Люда говорит: ротный приказал выбираться, — произнес Генка, ни к кому не обращаясь.

— По одному придется, — сказал я.

— Так верней будет, — согласился Генка.

Я надеялся на свои ноги. Когда настал мой черед, бросился головой вперед, не видя перед собой ничего, кроме флигелечка, где было тепло, хорошо и мухи не кусали. Вдогонку мне заныли пули. Показалось: немцы сосредоточили весь огонь на мне. Я мчался, обгоняя дующий в спину ветер. «Ничего не случится», — обрадовался я, когда до флигелька остались считанные метры. И тут резкая боль пронзила мозг…

Очнулся я, наверное, через минуту. Прямо на меня бежал Волчанский, придерживая каску. Позади Генки впивались в снег с сердитым шипением пули. Я выплюнул кровь, увидел в ней обломки зубов, подобрал карабин и, чувствуя невероятную усталость, пополз к флигелю. От боли я ничего не соображал, хотел только одного — поскорее очутиться «дома». Возле флигеля совсем ослабел и, теряя сознание, ощутил, как меня подхватывают чьи-то руки…

Когда в мозгу прояснилось, я уже был на нарах. Людка перевязывала меня. Прикосновение ее пальцев приносило облегчение. Я подумал, что Людка хороший санинструктор и, наверное, будет хорошей, ласковой женой.

— Ожил? — спросила она, встретившись с моим взглядом.

Я кивнул.

— До свадьбы заживет, — успокоила Людка. — Но придется тебе, видно, в тыл ехать — с челюстью что-то… Видно, без тебя победу встретим…

Загрузка...