Десантники «стояли» в лесу, километрах в шести от железнодорожной станции, находившейся на полпути между Москвой и Ивановом. Часто шли дожди, пахло прелыми листьями и грибами, земля, покрытая толстым слоем побуревших иголок, мягко пружинила под ногами; попискивали синицы, какая-то птичка несмело выводила два-три коленца и тотчас смолкала. Сквозь оголенные ветки с остатками пожелтевших, начавших сморщиваться листьев виднелось небо, похожее на застиранную простыню. Осень все больше и больше вступала в свои права, но иногда выдавались на редкость солнечные дни с теплым ветерком, ласкающим лицо, и тогда откуда-то появлялись большие золотистые мухи; они садились во время перекура на потемневшие от пота гимнастерки и нежились, трогая лапками блестящие, как у стрекоз, крылья. Прежде я никогда не видел таких мух и гадал про себя — кусаются они или нет.
А ночью было прохладно. Я лежал лицом вверх, укрывшись до подбородка плащ-палаткой, под которую проникал вызывающий зевоту холодок, и думал, что до Москвы отсюда рукой подать, но, как говорится, близок локоток, да не укусишь. Мне хотелось снова повидаться с матерью. «Может быть, последний раз в жизни!» — мрачно подумал я: утром предстоял прыжок. Я не верил в то, что могу погибнуть, но все же думал об этом — мысль о смерти позволяла расслабиться, пожалеть самого себя.
О предстоящем прыжке мне сказали во время обеда, и до самого ужина я мысленно ругал себя за то, что согласился стать десантником. «Зато повар к тебе благоволит», — утешил я сам себя. Наш повар действительно ко мне благоволил, и я в благодарность за это выслушивал его байки, что кормить десантников по первой норме приказал сам Верховный.
— А десантироваться пойдем — шоколад выдадут, — утверждал повар.
«Житуха!» — радовался я. А теперь расплачивался за кашу с мясом и полбуханки хлеба на брата страхом. Я ненавидел себя, но ничего не мог поделать — страх был, как паутина.
Генка Волчанский, тоже «забритый» в десантники (я лежал с ним под одной плащ-палаткой), спросил:
— Дрейфишь?
— А ты?
— Есть немного.
«Все дрейфят», — приободрился я. Решил не думать о предстоящем прыжке, но долго не мог успокоиться: перед глазами все время возникал мой труп с нераскрывшимся парашютом на спине. Потом, как это бывало и раньше, во мне «перегорело», нервная энергия иссякла, я почувствовал себя уверенней и не вспоминал о прыжке до тех пор, пока около нас не «приземлился» Файзула Касимов — разбитной, дерзкий на язык татарин. Держался он особняком. После отбоя исчезал куда-то.
— К бабам, наверное, шастает, — предположил Генка.
— Наверное, — согласился я.
Вскоре я стал думать по-другому.
Невдалеке от нашей части находилась деревня. Там были девчата, благосклонно относившиеся к десантникам. Солдаты частенько наведывались к ним. Волчанский тоже решил «отметиться», пригласил меня, но я не пошел.
Вернулся Генка под утро. Залезая под плащ-палатку, произнес довольно:
— Классные девчата!
Эти слова возбудили зависть, и, чтобы избавиться от нее, я стал думать о Зое и… Зине. Сам не знаю почему, но я уже давно думал о них одновременно. И ничего не мог поделать. Когда начинал думать о Зое, перед глазами появлялась Зина, когда мысленно разговаривал с Зиной, возникала Зоя.
У одинокой старухи, жившей на окраине этой деревни, кто-то украл козу Машку. И написал на двери сарая: «Ваша коза, бабуся, ушла служить в воздушно-десантные войска».
Старуха, понятное дело, подняла вой. Начальство переполошилось. Штабные офицеры вместе с командирами рот и взводными сновали по землянкам, пытливо всматривались в наши лица. А мы базарили. Одни восхищались остроумием жулика, другие называли его мародером. Файзула напевал вполголоса:
— Жил-был у бабушки серенький козлик…
Мне почудилась в его голосе фальшь, бравада, и я подумал: «Должно быть, он украл». Поделился с Генкой.
— Знаешь поговорку, — ответил он, — не пойман — не вор.
Это меня не убедило. Я стал относиться к Касимову с недоверием.
Когда Файзула «приземлился», я решил: «Неспроста». Он похлопал себя по карманам.
— Спичек нет?
— На! — Генка протянул ему коробок.
— В штаны еще не наложили?
— С чего бы?
— А прыжок?
— Иди ты, — беззлобно сказал Волчанский.
Файзула рассмеялся, стал раскуривать папироску, делая глубокие затяжки. Красноватый огонек осветил его лицо — толстогубое, скуластое, с тонкими нитями бровей.
— Пока вы — храбрые, — сказал Файзула. — Посмотрим, какими утром станете.
— Прыгнем, — отозвался Генка.
— А вдруг?
— Что?
— Вдруг парашют не сработает?
— У тебя сработал, а у нас нет? Брось пугать — не маленькие.
— Я и не пугаю, — произнес Файзула и стал рассказывать о парне, у которого оборвалась фала, соединяющая парашют с самолетом. — Шлепнулся тот парень — ни одной косточки целой.
«Этого еще не хватало!» — испугался я.
— В соседней роте тоже недавно случай был, — продолжал Файзула, сопровождая речь энергичными жестами, отчего огонек папироски то стремительно взлетал, то падал. — У одного парнишки основной не раскрылся. Думали — хана ему. А он сообразительным оказался — «запаску» раскрыл. Приземлился — белый весь. За находчивость ему благодарность объявили и в отпуск отправили. Ярчук его фамилия.
— Как, как? — воскликнул я.
— Ярчук, — повторил Файзула.
— Плотный такой?
— Ага.
— Он в Горьком служил?
— Вроде бы.
— Знаю его! — объявил я.
— Толковый парень, — сказал Файзула. — Сегодня ночью прибудет. Сегодня ночью у него отпуск кончается.
Из землянки — длинной, низкой, похожей на овощехранилище, вышел, скребя под мышками, командир нашего отделения сержант Божко, кряжистый, как пень, парень, с лицом изрытым оспой. К Файзуле сержант тоже относился с недоверием и даже сказал мне, что козу, наверное, украл он, Касимов.
— Почему так считаешь? — поинтересовался я.
— Больше некому, — сказал Божко. — Уж очень шустрый этот Файзула. За ним глаз да глаз нужен.
К Божко я проникся симпатией с первого дня. Когда нас, новичков, распределяли, командир взвода лейтенант Сорокин сказал:
— Служить будете в третьем отделении. Сержант Божко объяснит вам, что и как.
— Пошли, хлопцы, — буднично сказал сержант.
Подведя нас к землянке, он с гордостью объявил:
— Сами рыли.
Я спустился в землянку, по обе стороны которой смутно вырисовывались нары, сколоченные из плохо очищенных бревен, и сразу почувствовал: кусает кто-то.
— Вши? — спросил Генка.
— Вшей у нас нема, — обиделся Божко. — Блохи! Лично я на них — ноль внимания.
Сказав это, сержант сплюнул, выразив таким образом свое отношение к этим насекомым. «Увидел бы Казанцев», — подумал я и усмехнулся.
— Чего ты? — Божко посмотрел на меня.
— Старшину вспомнил.
— А-а… — Божко понимающе кивнул.
— Жгут! — воскликнул Генка, словно блошиные укусы доставляли ему удовольствие.
— Ага! — весело откликнулся сержант. — Те, у которых кожа послабже, не выдерживают — на воле спят.
Говорил Божко с нами, как равный с равными. Это понравилось мне: да сих пор сержанты и старшины, за редким исключением, не упускали случая показать дистанцию, которая отделяет их, младших командиров, от меня, простого солдата.
Я подружился с Божко — он привлекал меня степенностью, рассудительностью, умением ладить с людьми.
Я и Генка спали из-за блох на открытом воздухе. Божко часто присоединялся к нам. Глядя на посеребренные луной облака, говорил:
— А у нас на Украине небо другое.
— Лучше? — спрашивал я.
— Лучше, — твердо отвечал Божко.
— Зато у нас леса! — восклицал я.
— И у нас леса, — не сдавался сержант.
— Ну это ты того, привираешь, — недоверчиво произносил я. — Украина — это степь.
— И степь, и лес, и горы, — подхватывал Божко. — После войны приезжай в гости — сам увидишь. Я в Черниговской области живу. Там природа — поискать только. Варениками угощу.
— Вкусная штука?
Божко причмокивал.
— Вкусней их ничего нет!
Иногда он становился грустным, задумчивым, и тогда я понимал: он вспоминает свой дом, свое село, в котором не был несколько лет — когда началась война, Божко отбывал действительную.
— Из дома пишут? — интересовался я.
— Пишут, — отвечал Божко.
— Что пишут?
— Разное. Пишут, что немец сильно лютовал — до сих пор в землянках живут. После войны придется вкалывать засучив рукава. Шутка ли, все заново надо будет строить. Приеду домой — первым делом хату построю. Большую хату, намного больше той, что была. Если время будет, приезжай на новоселье.
— Обязательно! — пообещал я.
…Божко прислушался к разговору, хмыкнул, потом сказал:
— Не робейте, хлопцы!
— Эх, сержант! — огорчился Файзула. — Не дал пощупать ребятишек. Знать хочется, с кем воевать придется. Не люблю пугливых — на овец похожих.
— Или на козу, — спокойно произнес Божко.
Наступила тишина. Было слышно, как скрипят сосны и шелестит потревоженная ветром сухая листва.
— Это еще доказать надо, — возразил Файзула. Я определил по его голосу — он усмехается.
— Сукин ты сын! — воскликнул Божко. — Совести у тебя — кот наплакал.
— Зачем ругаешься? — обиделся Файзула. — Доложи, кому следует, только не ругайся.
— Если грешен, сам признайся! — сказал Божко.
Закончить разговор не удалось — кто-то крикнул:
— Шухер!
Из-за деревьев показался взводный. Днем он щеголял в полной форме, а сейчас на нем белела, выделяясь в темноте, нательная рубаха. Эта нательная рубаха с завязочками вместо пуговиц превращала лейтенанта в такого же солдата, как и мы.
— О чем разговор, хлопцы? — спросил Сорокин.
— За жизнь калякаем, — ответил Божко и кашлянул, предупреждая нас — молчок, мол.
— Ну и как она, жизнь?
— Идет помаленьку, — не меняя интонации, проговорил Божко. И снова кашлянул. — Касимов новичков просвещает.
— Храбрые новички, товарищ лейтенант! — вступил в разговор Файзула. — С любой высоты, хвастают, сиганем.
— Прыгнут! — Командир взвода кивнул. — Комбриг приказал не тянуть с этим делом.
— Значит, скоро? — оживился Файзула.
— Что?
— Десантироваться? Правильно я понял, товарищ лейтенант?
— Может, правильно, а может, нет.
Уклончивый ответ распалил ребят. Посыпались вопросы:
— Куда сбросят?..
— Когда?..
— Всех или?..
— Стоп, хлопцы! — Сорокин поднял руку. — Я же не пророк. Получим приказ — узнаем. А сейчас спать!
Когда лейтенант ушел, Божко сказал:
— Человек — наш взводный!
— Толковый, — согласился Файзула. — Говорят, в солдатской лямке ходил.
— Два года, — подтвердил Божко. — Потом его на офицерские курсы определили. Солдаты для него, что дети для отца.
«Верно, — подумал я. — Он хоть и взводный, но свой в доску». И еще я подумал, что ВДВ — так сокращенно назывались воздушно-десантные войска — отличаются от других войск не только сытным пайком, но и отсутствием строевой. Ее заменяет тактика, изучение стрелкового оружия. Две недели, проведенные в ВДВ, дали мне гораздо больше, чем месяц службы в Горьком. Я уже неплохо стрелял (из десяти возможных выбивал шесть), научился владеть финкой. Финка, вложенная в ножны, болталась на ремне. Я даже спал с ней. Финки выдавались всем десантникам.
— По личному указанию Верховного, — объяснили нам в первый же день.
Верховного десантники вспоминали часто. Говорили о нем с нотками снисходительности, как говорят взрослые дети о своих отцах. Божко утверждал, что каждый десантник может в любое время обратиться к Верховному.
— У него на письменном столе списки всех десантников, — утверждал Божко.
— И мы в них? — спросил Генка.
— Конечно!
«Вот это да!» — удивился я, хотя и не поверил.
Ветер утих. Стал накрапывать дождь. «Завтра утром, — снова подумал я. — Завтра шмякнусь — и прощай Зоя». Попытался представить, как она будет плакать, но ничего не получилось — все время возникало Зинино лицо: она улыбалась мне, а я, помимо воли, ей.
Генка тоже не спал. «Хорошо бы дождь до утра не кончился», — помечтал я: в ненастную погоду прыжки отменялись…
Проснувшись, я увидел небо — сплошную синь. «Значит, прыгать». — И я загрустил.
После завтрака Божко сказал:
— Айда, хлопцы!
Мы влезли в кузов полуторки и поехали на аэродром. Машина часто останавливалась, принимая новых и новых пассажиров — тех, кому предстояло прыгать. Дорога петляла по лесу, как убегающий уж. Потом грузовик покатил по полю — туда, где выделялись контуры «дугласов», с которых, как сказал Божко, нам придется прыгать недели через две.
Машина остановилась метрах в десяти от «дугласов», около аэростата. Десантники называли его «колбасой». Под «колбасой» покачивалась огромная корзина с узкой дверцей.
Мы слонялись вокруг «колбасы». И, должно быть, напоминали щенят, в которых страх борется с любопытством. Генка потянул рукой трос, свитый из тоненьких проволочек.
— Не балуй! — рявкнул крепыш в комбинезоне, с лычками младшего сержанта на погонах.
Крепыш обернулся, и я узнал Ярчука. На его груди блестела медаль «За отвагу».
— Здорово!
— Какими судьбами? — Ярчук выкатил глаза.
— Вторую неделю тут. Сразу после госпиталя.
— Значит, повоевал?
— Повоевал. А ты, вижу, не только повоевал, но и отличился?
— Было. — Ярчук чуть выпятил грудь.
— А Фомин где?
— Воюет.
— От Кольки Петрова не приходило письмо на мое имя?
— Приходило, приходило! Оно у старшины хранится.
— Кстати, как он? И Старухин, Паркин — что с ними?
— Когда уезжал, на месте были. Старухин, слышал, на фронт собирался. Казанцев тоже рапорт накатал. А Паркин подлизывается к Коркину.
— Тоська по-прежнему ворует?
— Поприжали ее. Казанцев постарался. Дотошный, доложу тебе, мужик! — В голосе Ярчука прозвучало одобрение.
— Слушай, — я доверительно наклонился к нему, — не страшно прыгать?
— Прыгнешь — узнаешь.
— А ты прыгал?
— Еще бы! Двенадцать раз. Недавно инструктором стал. Ведь из радиополка меня прямо в ВДВ направили. Я и радистом могу. — Ярчук вынул папироску, сделал глубокую затяжку и зычно крикнул: — Добровольцы есть?
Вышли три парня. Ярчук скользнул по их лицам взглядом:
— Надевайте парашюты!
Парни надели парашюты, направились гуськом к корзине. Ярчук смял в пальцах окурок и двинулся следом. Когда ребята разместились, крикнул:
— Давай!
Лязгнула лебедка, «колбаса» стала набирать высоту. Трос кончился, и она застыла в воздухе, как собака на поводке. Прошло несколько минут. И вдруг я увидел: из корзины вывалился человек. Внутри все сжалось. В это время от человека отделилась белая полоска. Прошло еще несколько секунд, и раскрылся парашют.
Когда ребята приземлились, «колбаса» спустилась, и Ярчук, не вылезая, крикнул:
— Следующие!
— Давайте, хлопцы, — Божко кивком показал мне и Генке на корзину.
Меня охватила паника, но я не поддался ей, влез в корзину, присел на корточки в углу. Напротив меня расположился Генка.
— Еще одного! — крикнул Ярчук.
Кто-то прижался к моему плечу.
— Давай! — Снова лязгнула лебедка. Корзина раскачивалась. «Снизу это незаметно», — подумал я и вцепился рукой в борт.
Ярчук усмехнулся.
— Кто первым?
Все промолчали.
— Тогда ты! — Ярчук показал на меня.
Я натянуто улыбнулся.
— Давай, давай, — поторопил Ярчук.
— Голова разболелась, — попытался схитрить я.
— Это ничего. — Ярчук открыл дверцу и…
Все случилось так быстро, что я не успел сообразить. Соображать я стал уже в воздухе, когда раскрылся парашют. Я вспомнил: надо подтянуться на стропах. Обхватил их руками, сложил, как учили, ноги и стал ждать. Увидел ребят, задравших головы. Ветерок обдувал лицо. Было приятно.
Приземлился я на пашню. От радости забыл отстегнуть парашют. Сел на разопревшую от жары землю и заорал во всю глотку:
— И-го-го!
Налетел ветерок. Купол парашюта наполнился воздухом, меня поволокло по пашне. Я «погасил» парашют и почувствовал себя десантником…
С «колбасы» мы прыгали еще несколько раз. Ярчук спрашивал:
— Сам прыгнешь или?..
— Сам! — отвечал я и смело подходил к дверце.
Предстояли прыжки с самолета. Все утверждали — это посложней.
— Главное, Жорка, не робей и о «запаске» помни, — напутствовал меня Божко. — А то многие теряются и тогда — похоронный марш.
Прыгнуть с самолета не пришлось. Накануне прыжка бригаду подняли ночью по тревоге, погрузили в теплушки и отправили на фронт. Мы думали, что будем десантироваться. Но нас привезли в Венгрию и сказали:
— Отныне вы пехота!
Файзула выругался, а я сказал себе: «Теперь лишь голубая окантовка на погонах будет напоминать нам о прыжках, о тактических учениях — о том, что совсем не похоже на фронт».