2

Во дворе военкомата на Большой Якиманке семь призывников, одетых в старые телогрейки, поношенные брюки и башмаки с заплатами, ожидали отправки.

— В армию? — спросил я.

— Туда, — отозвался поджарый парнишка с пробивающимися усиками и стрельнул нахальным глазом в Зою Петрину, которая провожала меня.

Зоя жила в нашем доме, на первом этаже. Она была моей ровесницей, самой вежливой, самой воспитанной девушкой не только в нашем доме — во всем дворе. Мне нравился ее ровный, спокойный характер, доброта, доверчивость, внутренняя чистоплотность — Зоя брезгливо вздрагивала, когда раздавалось грубое слово, болезненно морщилась, когда при ней употребляли двусмысленные выражения или говорили сальности; мне нравились ее светлые, гладко зачесанные волосы, ее губы с чуть опущенными уголками, ее глаза с то возникающей, то исчезающей в них мечтательностью; я любил Зою, как может любить полумальчик-полуюноша, зачитывавшийся романами Тургенева, видевший в Лизе Калитиной идеал.

В детстве меня и Зою дразнили женихом и невестой. Я краснел, доказывал, что Зоя для меня ноль без палочки, хотя думал по-другому.

Зоя вела себя иначе. Она гордо вскидывала головку и спрашивала:

— А дальше что?

Мальчишки и девчонки шмыгали носами, мямлили что-то и оставляли нас в покое.

Так было до войны. А сейчас Зоя стояла рядом молчаливая, притихшая. И если бы кто-нибудь назвал нас женихом и невестой, то, наверное, не ошибся бы.

Мать тоже хотела проводить меня, но вчера вечером ее срочно вызвали в больницу — она работала врачом. С тех пор как началась война и много медработников ушло на фронт, мать вызывали в больницу часто. Вчера за ней прибежала говорливая санитарка в телогрейке, накинутой на белый халат. Мать вздохнула и стала молча одеваться. Я смотрел на седину в ее волосах, на тонкие, вздрагивающие пальцы со следами йода. Я понимал: еще немного, и мать заплачет, и сказал ей, стараясь говорить бодро:

— Не беспокойся за меня. Ничего плохого со мной не случится. Я давно стремился в армию, но — не брали.

— Знаю, — тихо произнесла мать.

Санитарка навострила уши, скользнула взглядом по вещмешку — он лежал, наполовину собранный, на диване:

— Никак сынка забирают?

— Да, — сухо ответила мать.

— Боже мой, — запричитала санитарка, — такого-то молоденького! И когда только это кончится!

Я не сказал матери всего, что решил сказать ей при расставании, — постеснялся санитарки. Проводил ее до больницы, пообещал часто писать, шепнул ей на ухо: «Мамочка!», поцеловал в щеку и вернулся домой.


Капитан Шубин вышел во двор в наброшенной на плечи шинели, поздоровался со мной за руку. «Видела?» — спросил я Зою взглядом и посмотрел на ребят.

Зоя улыбнулась, ребята стали шептаться.

— Ж-жми, Саблин, на с-сборный пункт, на Соколиную гору, — сказал Шубин. — Остальные п-позже подъедут. Ни пуха тебе ни пера!

— К черту, к черту, — быстро проговорила Зоя.

Капитан перевел на нее взгляд, и его глаза потеплели.

Я понял, что Зоя понравилась Шубину…

— Мировой мужик? — спросил я, когда мы направились к трамвайной остановке на Октябрьскую площадь, которую в нашем доме все называли по старинке — Калужской. — Он для меня что хочешь сделает.

— Не хвастай, — сказала Зоя.

Я хотел возразить, но передумал: в наших спорах Зоя всегда одерживала верх. «Если меня убьют, — вдруг решил я, — то Зоя пожалеет, что возражала мне».

Мысль о том, что меня могут убить, вызвала жалость к самому себе. Я подумал, что, может быть, последний раз вижу Москву — город, в котором родилась вся моя родня, даже прабабушки и прадедушки. Окинув взглядом двухэтажные домики, опоясывавшие Октябрьскую площадь, в которую вливались, словно реки в озера, улицы — Донская, Большая Калужская, Крымский вал, Большая Якиманка, Житная, Коровий вал и Шаболовка, родная Шаболовка, замощенная булыжниками, с громыхающими трамваями, с домом конусообразной формы, выходящим фасадом на площадь, — я начал вспоминать.

В доме конусообразной формы, отделявшем Шаболовку от Донской, находилась булочная, которую на нашем дворе называли людоедовской. Такое название эта булочная получила еще до революции, когда она принадлежала булочнику Казакову, прозванному в простонародье Людоедом за дурное обращение с пекарями, что, впрочем, не мешало ему торговать прекрасными сайками и калачами, которые, по словам наших соседей, ничем не отличались от филипповских. Соседи утверждали, что Филиппов украл у Казакова секрет приготовления знаменитых калачей, нанес ему большой убыток.

«Так и надо этому Людоеду!» — злорадствовал про себя я, потому что не мог простить Казакову дурного отношения к пекарям.

Наши соседи и после революции продолжали покупать хлеб только в людоедовской булочной, каждый день ходили на Октябрьскую площадь, несмотря на то что напротив нашего двора был магазин, в котором, наряду с другими продуктами, продавался и хлеб.

До войны я тоже покупал хлеб только в этой булочной: он поступал на прилавок прямо из пекарни, расположенной позади дома.

Назад возвращался по правой стороне Шаболовки, медленно проходил мимо окон пекарни, затянутых металлическими сетками. За окнами сновали, перебраниваясь, молодые пекаря, осыпанные мукой. Я смотрел на них и вспоминал «Мои университеты» Горького, булочника Семенова.

До войны в пекарне работали только мужчины, потом появились молчаливые женщины, лица которых разглядеть не удавалось: кроме металлических сеток, на окна пекарни поставили решетки с узкими — такими, что руку не просунешь — отверстиями.

Я позавидовал женщинам-пекарям, лопающим, по моим убеждениям, только ситный, и перевел глаза на магазин «Рыба», в котором до войны продавались судаки, лещи и многое другое, что совсем не интересовало меня: даже икре и прочим деликатесам я предпочитал самые обыкновенные «подушечки» — слипшиеся в один ком, очень вкусные.

В дверь магазина «Рыба» вползала очередь. Стояли одни женщины, закутанные в шали, в платках, реже в незатейливых шляпках. У некоторых из них шали были черные, глаза грустные. Женщины держали в руках «авоськи» с пустыми банками или небольшими бидончиками, и я понял, что «выбросили» сгущенку — она выдавалась вместо масла: двести граммов сгущенки на стограммовый талон с надписью «жир».

В магазине «Рыба» уже давно не пахло рыбой. Из специализированного магазина он превратился в самый обыкновенный продмаг, и я мог бы при желании отоваривать в нем продуктовую карточку, но я «прикреплялся» к другому магазину, на Шаболовке, потому что всюду «выбрасывали» одно и то же: на жировые талоны чаще всего выдавалось хлопковое масло, реже комбижир, на мясные — селедка или колбаса, совсем не похожая на довоенную. Все мечтали достать настоящее мясо. Из него можно было приготовить и первое, и второе, но мясо продавали редко, и тех, кому удавалось достать говядину или баранину, называли счастливчиками.

Лучше других отоваривались детские карточки. На них выдавали сырки, сливочное масло, поэтому на черном рынке детские карточки стоили дорого.

Я не ошибся, решив, что выдают сгущенку. Из магазина вышла женщина в белом фартуке с пятнами. Сложив руки рупором, крикнула:

— Сгущенка кончается! Кто хочет, может получать яичный порошок.

Очередь зароптала, но не разошлась: все, наверное, надеялись получить сгущенку, которая ни в какое сравнение не шла с яичным порошком, приготовленным — так утверждали все — из черепашьих яиц.

Мы огибали в этот момент Октябрьскую площадь.

Я увидел Купол кинотеатра «Авангард» и загрустил еще больше: с этим кинотеатром были связаны самые приятные воспоминания — мы, я и Зоя, ходили в «Авангард» часто, у нас были там любимые места.

Мысленно попрощавшись с «Авангардом», я еще раз окинул глазами Октябрьскую площадь. Эта площадь вместе с прилегающими к ней улицами была для меня Москвой: на Шаболовке я родился, на Донской учился, на Большой Якиманке призывался, а Большая Калужская, застроенная в предвоенные годы красивыми домами, казалась мне красивей улицы Горького, и я гордился, что Большая Калужская соседствует с Шаболовкой, на которой доживают свой век дома-развалюхи, и, конечно же, предпочел бы жить на широкой и прекрасной улице, несмотря на то что очень любил Шаболовку.

Я шел, погруженный в свои думы, и не сразу понял, о чем спрашивает Зоя.

— Может, до Серпуховки пешком? — повторила она.

— Да, да, — забормотал я.

— Но дальше проводить не смогу.

— Почему? — Я огорчился.

— На работу опаздываю.

Зоя работала лаборанткой, вечером — три раза в неделю — училась. Мне это нравилось. Втайне я завидовал Зое, но сам в школу рабочей молодежи так и не поступил — решил: школа не волк, в лес не убежит. Зоя разубеждала меня, стыдила, а я вспоминал алгебру, геометрию и физику.


Мы вышли на Коровий вал. Я увидел разрушенный бомбежкой дом, обнесенный аккуратным — дощечка к дощечке — забором, и позавидовал Зое, которая уже была под бомбежкой и испытала то, что мне только предстояло испытать.

Первая воздушная тревога была объявлена в Москве в ночь с 22 на 23 июня 1941 года. Рассветало, когда мать разбудила меня.

— Одевайся побыстрее и — в бомбоубежище, — проговорила она взволнованно.

— Налет? — спросил я.

— Да, да, — нервно ответила мать. — Поторапливайся!

Я быстро оделся Я не испытывал страха, не сомневался: наши летчики не подпустят фашистские самолеты к Москве.

Захватив самое необходимое, мы вышли во двор, где уже собралось человек тридцать. Зоя с красной повязкой на рукаве бегала по двору, уговаривала всех спуститься в бомбоубежище — в подвал церкви, которая вдавалась задней частью в наш двор.

— Прошу, товарищи, прошу! — говорила Зойка, показывая рукой на дверь подвала.

Ее никто не слушал. Все смотрели, задрав головы, на небо. Зоя подбежала ко мне:

— В бомбоубежище!

— Подумаешь, начальница, — фыркнул я.

— Конечно. — Зоя указала на красную повязку.

К различного рода повязкам я относился с уважением: их носили дежурные по классу, звеньевые, староста — все, кто в моем понимании был «властью». Поэтому я покорно спустился в подвал, но пробыл там недолго: в подвале было скучно, неинтересно. Выбравшись тайком наверх, я стал бегать вместе с ребятами за сараями, стараясь не попадаться Зое на глаза.

Через полчаса объявили отбой. Эта воздушная тревога оказалась учебной. Я был разочарован.

Настоящие воздушные тревоги и бомбежки начались спустя месяц, когда я был в эвакуации. Вернувшись домой, узнал: во время бомбежек Зоя отличилась. Когда на нашем дворе, у сараев, упала «зажигалка», Зоя не растерялась: схватила лопату, засыпала бомбу песком. Через несколько дней она сбросила зажигалку с крыши. Соседи рассказывали об этом с гордостью, словно они, а не Зоя обезвреживали бомбы.


На Коровьем валу, около разрушенного дома, огороженного забором, рос тополь, расщепленный бомбой. Он чуть было не погиб, но выжил, выбросил весной почки, из которых вылупилась нежная, клейкая листва. Я подумал, глядя на этот тополь, что Москва тоже выстояла, и теперь, когда позади Сталинград и битва на Курской дуге, настроение совсем другое, хотя впереди, может, и будут тяжелые испытания.

Электрические часы, установленные на Добрынинской площади, показывали четверть десятого. Однако доверять этим часам было нельзя: они то работали, то останавливались. Зоя спросила у проходившего мимо военного, который час. Военный сказал, что сейчас половина десятого.

— Ну, мне пора! — спохватилась Зоя и неумело поцеловала меня в щеку.

Я смутился: «Зачем же при всех?»

— Пиши! — Зоя помахала рукой и перешла на противоположную сторону улицы, где находилась трамвайная остановка.

Когда трамвай скрылся за поворотом, мне стало грустно. Захотелось сбегать к матери на работу, сказать ей все то, что я не осмелился сказать при санитарке. Но я побоялся опоздать на сборный пункт…


Сборный пункт размещался в здании школы, из которой были вынесены парты. В классе, куда привели меня, на доске белела сделанная мелом надпись: «Прощай, Валюта, не поминай лихом!» Я подумал, что парень, сделавший эту надпись, наверное, проштрафился перед девчонкой, и пожалел, что не сказал Зое о том, как я ее люблю. Я давно собирался сделать это, но мне почему-то казалось — Зоя рассмеется в ответ.

Ходить по коридорам новобранцам не разрешалось. От нечего делать я распаковал «сидор». Быстро умял хлеб, колбасу, наелся вроде бы и уснул прямо на полу, положив под голову отощавший вещмешок…

Проснулся в плохом настроении — хотелось есть. Покопался в «сидоре» и только надумал пожалеть сам себя, как распахнулась дверь, и добрая фея в виде усатого розовощекого старшины принесла сухой паек: хлеб, сахар, сало, селедку.

Настроение сразу поднялось. Казенные харчи оказались вкусными. Я решил, что вечером тоже дадут, съел все до крошки, выпил три кружки воды из стоявшего возле двери бачка и снова лег, но в это время раздалось: «Становись!»

Загрузка...