По радио все еще не было никаких сообщений. Одни марши, от которых уже тошнило и кружилась голова.
Из-за границы тоже не было вестей. Тщетно вертишь ручку радиоприемника: Лондон грозится высадкой; где-то на волне пятьдесят метров неизвестная станция начинает передачу на испанском языке и сообщает, что советские войска достигли Карпат. В эфире пищат сигналы Морзе. Может быть, это приземлившийся парашютист просит о помощи, или в Мичинейской долине словацкий партизанский отряд созывает своих товарищей, или фронты переговариваются друг с другом, или, может быть, тонет какое-нибудь судно… Но что в Будапеште? Вышедшие в понедельник газеты не сообщали ничего нового. Правда, одна из них дала публикацию о новых модах, но кого сейчас интересуют весенние моды?
Люди перешептывались как-то несмело. Все знали, что на Ферихедьском аэродроме развевается немецкий флаг, что занято помещение редакции «Непсава», что устраиваются облавы, преследуют десятки тысяч людей, хватают коммунистов, рабочих, писателей. При каждом звонке вздрагивал даже тот, кому, как он сам думал, вовсе нечего было бояться нацистов.
Стояла слякотная погода. 15 марта все напоминало лето, а теперь снова пошел мокрый снег. На дверях кинотеатров висели объявления: «До особого распоряжения сеансы отменяются», «Проведение собраний запрещено», «Танцы запрещены». В ресторанах, в барах над стойками белели на стенах немецкие приказы. В трамваях люди поглядывали друг на друга с подозрением.
Карлсдорфер рано утром позвонил по телефону Ремеру и сообщил, что, к сожалению, у него сегодня насморк и он не сможет прийти в контору. Ремер посинел от злости. Вот, пожалуйста, подумал он, чего стоит храбрость его превосходительства. Затем поспешно вызвал Татара и попросил его, прежде чем идти в контору, зайти к нему домой.
Паланкаи явился на работу в полном облачении. В черном шерстяном костюме, со всеми золотыми нашивками и аксельбантами, подпоясанный ремнем с эмблемой «V». Татар приветствовал его громким «хайль!», но тут же за спиной у Паланкаи сделал презрительную мину — пусть, мол, видят остальные, что он считает этого юродивого фашиста всего лишь паяцем.
Агнеш Чаплар, придя утром в контору, распорядилась перенести ее письменный стол в бухгалтерию. Господин Лустиг, не смея сегодня даже рта открыть, с редким старанием взялся за дело.
— Может быть, вам отдать мой стол, барышня Чаплар, с меня и этого маленького довольно, вы все-таки главный бухгалтер.
— Благодарю, — ответила Агнеш, — хватит того, что есть.
Добраи и Декань не принимали участия в перестановке столов. Они сидели друг против друга возле окна, воздвигнув перед собой целые бастионы из алюминиевых и картонных коробок, металлических счетных досок и дневников, но не работали, а только водили копировальными перьями по бумаге. Анна Декань, высокая, голубоглазая блондинка с красивыми чертами лица и с прической венчиком, была в нежной кремовой блузке. Что бы было, если б на эту блузку попало индиго с листов дневника? Но нет, она всегда безупречно чиста. Йолан Добраи почти такая же ростом, но кареглазая брюнетка, с ярко-красными, чуть пухлыми губами и белоснежной кожей. Ее волосы ниспадали до самых плеч. Всякий раз, приходя в бухгалтерию, Паланкаи гладил их рукой. «Не хами, Эмилио», — хихикая, говорила в таких случаях Йолан и, наверное, была бы очень огорчена, если б Паланкаи в следующий раз этого не сделал.
— Простите, — произнес господин Лустиг, — если прикажете, я по порядку расскажу, кто чем занимается…
— Благодарю вас, девушки сами расскажут, — ответила Агнеш. — Прошу вас, Йоли, покажите мне свою работу.
Добраи, даже глаз не подняв, бросила на стол выписку из текущего счета. Агнеш покраснела, но смолчала.
Декань, откинувшись на спинку стула, достала из сумочки массивную золотую цепочку.
— Йоличка, ты уже видела?
— Ой, какая прелесть, откуда она у тебя? — воскликнула Добраи и, подойдя к Декань, вместе с Анной стала рассматривать цепочку, как будто начальницы вовсе не было в комнате.
— Пети прислал.
— Что ты говоришь!
— Приехал его дружок по служебным делам. Ты только вообрази, сидим мы с матерью в субботу вечером на кухне, и вдруг заявляется какой-то солдат. Рассказывает, будто Пети отрастил усы и уже старший лейтенант…
— Старший лейтенант?
— Представь себе… был рядовым, когда призвали, а теперь у него целая куча наград… и надеется, что скоро будет дома…
Агнеш молча осуждающе смотрела на болтающих девиц, но те даже не замечали ее взгляда.
— И представь, он участвовал в охоте на партизан… Прислал целый альбом фотографий, да еще каких. На одной — раздетая догола девушка-партизанка. Двое наших держат ее за руки, чтобы не закрывала лицо, когда ее будут снимать. Такой красавицы ты еще не видела… Пети пишет, что эта девица была опасной партизанкой, ходила в мужской одежде и убила десять немцев. Когда ее разрывали на части, она даже не пикнула. Настоящая ведьма. Какой-то немец отрезал ей грудь и сказал, что выдубит кожу и сошьет кисет.
— Тьфу… держать в таком кисете табак!
— А что? Ведь твой кошелек тоже сделан из кожи животного.
— Верно…
У Агнеш даже голова закружилась, и она вынуждена была ухватиться за край стола.
— Послушайте, Йоли, эту сводку вы составили неверно, — сказала она наконец.
— Да? Тогда исправьте, — ответила Добраи и, передернув плечами, снова с увлечением принялась разглядывать фотографии Декань.
— И этот друг Пети говорит, что немцы оккупировали нас как нельзя кстати, на фронте будто творятся беспорядки. Мужичье бежит к большевикам. А евреи до того расхрабрились, что во многих рабочих ротах каждого десятого пришлось подвергнуть наказанию.
— Ну, конечно… Вчера мне Курт писал, что немцы наступают. Они совсем иной народ, не стонут, а воюют.
— Барышни Добраи и Декань, если вы сейчас же не сядете на свои места и не приметесь за работу, я буду просить, чтобы вас уволили, — произнесла теперь уже энергично Агнеш.
— Как же, стану я сейчас копаться в этих книгах, — огрызнулась Добраи и, неохотно сев на место, продолжала рассказывать: — Щаци говорила, что они отдыхали на Матре вместе с гитлерюгендцами, очаровательными двенадцати-тринадцатилетними юнцами, которые, подражая фюреру, вместо завтрака питались только сухим хлебом — фюрер не ест масла…
— Прекратите болтовню! — перебила ее Агнеш.
— Вы, наверное, перестали бы ворчать на нас, если б мы хвалили большевиков? — спросила в ответ Декань.
— Сейчас рабочее время, — раздраженно обрезала ее Агнеш.
— Неужели для вас так важно, чтобы эти еврейские сводки были готовы обязательно к сроку?
— Перестань, — вмешалась Добраи. — Надо же как-то отблагодарить за назначение. Новая метла…
Агнеш все еще разглядывала неверно сделанные выписки из текущих счетов. Какой простой казалась жизнь, когда на нее смотрели со школьной скамьи. «Молись и трудись». Но на какого лешего трудиться? Тибор тоже говорил… Что же он говорил?
«Труд приятен, если он доставляет человеку удовольствие. Тогда он весь отдается делу. Каменщику приятно от сознания, что он строит дом, врачу — оттого, что лечит…»
— Все в зал! — заглянул к ним в комнату Татар.
— Что-то нам улыбается, дядя Дюри? — поинтересовалась Декань. — Сахар раздавать будут?
Но Татар молча захлопнул за собой дверь.
В зале чиновники выстроились полукругом; став посередине, Татар браво вытянулся и начал читать отпечатанный на машинке приказ.
«Дирекция и чиновники акционерного общества «Завод сельскохозяйственных машин» в подтверждение того, что они готовы сделать все в интересах поддержания тотальной войны…»
Добраи и Декань толкнули друг друга локтями. Неужто все это сочинил Татар? А как он торжественно говорит, прямо оратор…
Господин Лустиг с таким волнением слушал эту патетическую декларацию, что даже не удивился, когда под конец Татар зачитал список лиц, подлежащих немедленному увольнению: госпожа Геренчер, Гизелла Керн, Лайош Лустиг и мобилизованный Миклош Кет. Опустив голову, он продолжал стоять посреди комнаты, как тогда, когда его не приняли п консерваторию, и придумывал, что же ему сказать домашним.
Гизи Керн упала на стол и заплакала. Госпожа Геренчер громко заохала и начала ругаться.
— Этого слышать не желаю… и принимать к сведению… Где доктор Ремер? Подпись подделана… Меня уволить? Меня, которую принял еще господин директор Геза Ремер?.. Кто пятнадцать лет служил верой и правдой… извольте, я жена арийца, мой муж солдат и сейчас на фронте, меня не так просто вышвырнуть, я напишу в Лондон господам директорам, вы еще поплатитесь за это… Нет таких законов, чтобы меня уволить. Увольте тогда и доктора Ремера, он тоже еврей, но большим псам, как видно, все сходит; нет, я этого так не оставлю…
И Маргит, эта преданная чудо-чиновница, принялась поносить высокое начальство, как какой-нибудь практикант, которого вынудили работать сверхурочно.
Господин Лустиг вошел в бухгалтерию, сел на свое место, не спеша снял нарукавники, сложил красную салфетку, в которой приносил завтрак, тщательно отобрал принадлежавшие ему карандаши. Затем вдруг вскочил, схватил тонко очиненные карандаши и изо всей силы швырнул их на стол. Обломки графита и копировальные перья рассыпались по всей комнате.
Добраи презрительно ухмыльнулась. И, когда господин Лустиг, не прощаясь, бросился вон, она встала и открыла окно.
— Воздух стал чище! — и захихикала вместе с Декань.
Чаплар не знала, что сказать Гизи Керн, но чувствовала, что сейчас самым прекрасным и героическим было бы сказать, что она покидает эту жалкую контору вместе с Гизи, или пойти к Ремеру и попросить, чтобы Гизи не увольняли, но продолжала молчать, беспомощно глядя, как Гизи, хлюпая носом, укладывала в портфель свой скромный скарб — несколько книжек и кое-какие вещички.
Доктор Ремер заявился только в полдень. К тому времени трое уволенных уже ушли. Кивнув Татару, он позвал его к себе.
Татар, не спрашивая разрешения и не ожидая, пока его пригласят, сел в кресло напротив Ремера и закинул ногу на ногу. Достав из портсигара сигарету «Мемфис», он весело произнес:
— Ну, с этим покончено. А получился настоящий цирк.
— Еще не то будет, господин управляющий. Кстати, о вашей преданной службе я сообщил лондонским хозяевам. Они не забудут вас после войны.
— Полноте, я далек…
— Я знаю, что вы сделали это не ради собственной выгоды. Но ведь будут учтены ваши особые заслуги.
— Можете располагать моей жизнью, — ответил управляющий и, встав, низко поклонился.