В Москве отцветала черемуха, зацветала сирень. Медведев глядел в окно, ничего не видел со своей койки, кроме краешка неба, и безрадостно вспоминал о белых цветах одесской акации.
Его койка представляла собой столь же продуманный механизм, как рулевое устройство вертолета, позволяя придавать телу любое необходимое положение и выполнять все упражнения лечебной физкультуры. Из девяти коек палаты таких было только две: другим они не требовались.
Медведев лежал у стены, противоположной входу. Ближайшим соседом его был пенсионер дядя Петя, бывший работник Мосгаза, попавший сюда по поводу грыжи — человек молчаливый, тихий и как будто сконфуженный тем, что после легкой операции маячит перед глазами такого страдальца, как Медведев. За дядей Петей виднелось восковое лицо Антона, водителя автобуса. Его привезли сюда после сильного желудочного кровотечения. Антон ждал операции, а пока, морщась, ел слизистые супы и кисели, которыми чуть не с ложечки кормила его жена — женщина приветливая со всеми так, словно от сочувствия окружающих зависело выздоровление ее мужа. Она чуть не плакала, если больные заводили между собой разговор об умерших знакомых. При ней такие разговоры быстро прекратились.
Дальше лежал дядя Ваня, о котором никто ничего не знал, поскольку на все вопросы он отвечал загадками. Быть может, за это или за что-то для других неуловимое его недолюбливал сосед — Константин Михайлович, директор автобазы из подмосковного города Жуковского. Директора иногда навещали шоферы. Им трудно было приглушать свои громкие голоса, и потому Константин Михайлович, осторожно ступая забинтованными ногами и опираясь на трость, уводил их в коридор. Медведев провожал здоровые спины его посетителей взглядом зависти. Константин Михайлович возвращался потом усталый — у него было варикозное расширение вен — и долго лежал, глядя в потолок; его томила проблема: оперироваться — не оперироваться.
Тот же вопрос, но еще острей мучил лежащего по другую сторону двери Деда — бывшего врача, восьмидесятилетнего старика в очках, с бритой головой, с огромными ушами и тонкой слабой шеей. Неизвестно, кто из больных назвал его немцем, и так за ним и осталось: Дед и Немец. Он любил размышлять вслух, обращаясь сразу ко всем и произнося различные сентенции. Из-за непроходимости кишечника он пил только соки и кефир, ему переливали кровь, вливали глюкозу. «Мне бы только окрепнуть для операции, — повторял он. — Немцы говорят: гольд ферлассен — нихт ферлассен, мут ферлассен — аллес ферлассен, деньги потерять — ничего не потерять, бодрость потерять — все потерять». По утрам слышалось щелканье хрящей — это он сгибал и разгибал руки. Затем подтягивался за спинку кровати, скашивая глаза на соседнюю койку.
Там лежал в полузабытьи молодой крановщик Анатолий — его привезли прямо со строительства и тотчас отправили на операционный стол, где удалили две трети желудка. Два дня он не приходил в сознание; сестры его жалели и на него заглядывались: он был смуглолиц, чернобров, с женственной копной черных волос. Его плечи, казалось, говорили о богатырском здоровье.
Когда восьмидесятилетний Дед, глядя на него, уныло замедлял свои упражнения, старика подбадривал Слава — «профессор палаты» и «больной по профессии». Это был непоседливый, разговорчивый и несчастный парень, уже лет десять кочующий из больницы в больницу с распадающейся поджелудочной железой.
— Ты, Дед, на него не гляди. Он водку пил, а ты соки. Хочешь, угощу стаканчиком сливового? — и, прижав одной рукой постоянно ноющий левый бок, другой протягивал ему наполненный стакан. Дед пил, кивал и принимался за газету «Советский спорт».
Рядом со Славой лежал еще один больной — Беспалов, обладатель такой же койки, как у Медведева, и, значит, брат Олега Николаевича по несчастью. Спинной мозг был поврежден у обоих, но у Беспалова еще сильнее, опаснее… Обитатели палаты обращались к обоим по фамилии: Беспалов, Медведев.
Сходство беды сначала препятствовало знакомству Беспалова и Медведева гораздо больше, чем лежачее положение и расстояние между койками. Смотреть друг на друга им было тягостно — словно рассматривать себя, искалеченного, в зеркале.
Первое внимание к Беспалову пробудили у Медведева приходы его жены. Жена Беспалова — женщина лет тридцати, вся сухая и какая-то остроугольная, с очень зато правильными чертами лица, с большими и неподвижными, как у слепой, глазами, с маленьким недобрым ртом. Когда она приходила, он упирался локтями в постель, отрывал голову от подушки и тянулся к ее щеке губами. Он немного походил на Маяковского — стрижкой, носом, резкой вертикальной чертой на лбу и особенно горячим взглядом исподлобья. Эта голова вскоре падала и слушала, как жена жалуется на долгую дорогу из Черноголовки, очень ее утомившую, на сотрудников какой-то лаборатории, очень ее раздражающих… Жена говорила беспорядочно, как-то небрежно. Глаза у Беспалова влажнели, и он начинал смотреть в стену. Однако, боясь, что жена сейчас начнет прощаться, снова взглядывал на нее. С каждым их прощанием становилось яснее, что конец этих встреч близок.
Однажды в палату вошел Иван Иванович Вялов и огляделся. Был послеобеденный час, все больные находились на местах. Даже Слава, который не любил лежать в постели, на этот раз прилег, поглаживал живот и морщился.
Главный врач подошел к койке Беспалова.
— Ваша жена уже ушла? — спросил он. — Только что была у меня. Мне надо было задать ей один вопрос о препаратах, которые испытываются в Черноголовке. Забыл спросить.
— Она сюда не приходила, — отвечал Беспалов и побелел до кончика носа.
— Придет. Я только что подписал ваш бюллетень. Она хотела получить за вас по доверенности…
Это и был конец.
Через какое-то время из Черноголовки приехал один из сотрудников Беспалова и привез новость, что жена больного подает на развод.
Через час Беспалов отказался от лечебных упражнений. Он вытянул руки вдоль тела, закрыл глаза и сказал Ольге Николаевне:
— Какая-то бессмыслица. Этим меня не поднять. Да и ни к чему.
Ольга Николаевна стала настаивать:
— Поймите, что для вашего организма опасен даже один день бездействия, апатии, лени. Зато каждое движение — выстрел по болезни.
Поперечная морщина на лбу больного стала резче:
— Тогда считайте, что я отстрелялся.
— Но вы… — снова начала Ольга Николаевна.
Здесь вмешался Медведев:
— Оставьте его в покое, доктор, — с бешенством неуправляемого произнес он. — У него сегодня особое событие. Вы слышите меня? Я вам говорю. Вы хоть и врач, но должны бы понимать…
Врач не спеша обернулась, неодобрительно посмотрела на Медведева, обвела взглядом палату, которая смотрела на нее во все глаза, и резко приказала Беспалову сделать движение головой и рукой. При этом она потрогала его ноги, оценивая что-то.
Больной неизвестно почему ее послушался. Палата пошевелилась. Даже Медведев поймал себя на том, что повторяет в уме все движения Беспалова.
Ольга Николаевна, конечно, почувствовала это.
— Сейчас придет методист, — взглянув на Медведева, сказала она, — займется вами тоже. А пока сами…
— Ну и темперамент у вас, больной, — говорила она ему на другой день, подразумевая под «темпераментом», конечно, кое-что иное. — У меня свой метод, я от него не отступаю. Какие бы события ни происходили в жизни Беспалова, в вашей жизни или любого другого пациента, требования мои должны оставаться неизменными. Только тогда будет нужный результат.
Медведев слушал ее хмуро, как слушал в рейсе капитан-директора.
— Разве я требую от кого-нибудь невозможного? В будничных условиях трудно определить скрытые в человеке силы. Вы говорите, что десять часов непрерывных упражнений — это свыше человеческих сил? Вы, китобои, целые месяцы работаете круглосуточно в две смены! Так что человеческий потолок, как ни странно, трудно измерить. Чем сложнее ситуация, тем он оказывается выше. Виктор Петрович нарассказывал мне о вас чудес, за примером ходить не надо.
Она чуть улыбнулась, вспомнив, очевидно, рассказы брата.
Медведев слушал ее плохо, пропуская слова и целые фразы. Он смотрел, как она говорит, как изгибаются уголки ее губ, он видел след тонкого колечка на ее пальце — сняла перед массажем.
Эта врачиха невыносимо напоминала Олегу Николаевичу, что еще недавно и в нем была такая же, как у нее, свежесть и крепость и что глядел он вокруг таким же взглядом человека, у которого есть свои трудности, но он через них перевалит. Кто Медведев теперь? Зачем рядом с ним сидит женщина? Теперь, когда со старой жизнью было покончено навсегда, начиналась вторая, достойная называться «существованием» и даже «прозябанием», — и потому хотелось, чтобы дали другого лечащего врача, лучше всего мужчину, особенно если тот старый, лысеющий, с коротким дыханием, с носом алкоголика… Пусть бы он мерил пульс… И Медведев раздраженно убирал свою руку, как только врач ее отпускала.
Да и как врач она с первого дня вызвала у него сомнения. Не перехвалил ли ее любящий брат? Действительно ли всемогуща эта женщина? Сидит она рядом с ним, потому что над ней довлеет обещание брату, но нет ей, в сущности, дела до чужой судьбы, а думает она о том, как после утомительной возни в больнице сохранить к вечеру остатки утренней или хотя бы дневной свежести кожи, гладкости лица и поспеть на свидание, о котором еще нужно договориться по телефону. Медведев представлял, с кем, куда и как она направится — ему рисовалось что-то по-московски бородатое, широкоплечее и тонконогое, и тени столиков за окном с фигурами, обращенными друг к другу, и бегущие за стеклом машины улицы, и какие-то книжные полки, и долгие разговоры, все более замирающие, перебиваемые паузой, и потом что-то скучное, привычное, безрадостное, но властное, чему подчиняется женщина…
Нет, рядом с его койкой ей не место. Вот если бы она была маститой сорокапятилетней врачихой, горбоносой, как ее брат, похожей на большую, важную, отяжелевшую птицу… Такому доктору он, пожалуй бы, доверился…
Когда Виктор Петрович, закончив московские дела, пришел с ним проститься, то сказал:
— Скоро встанешь и пойдешь. Сначала пойдешь с корсетом, с пластинками на ногах, чтобы колени не подгибались — крепящий аппарат называется… С палочкой…
— Пойду? У меня ноги не свои.
Виктор Петрович стал говорить о нервных клетках мозга, нервных проводниках, замене одних рефлексов другими, произнес термины «регенерация», «реституция», «компенсация».
Медведев прищурился.
— Ты с сестрой — вы оба — водите меня за нос. Поддерживаете дух. «Психотерапия» называется. Покорно благодарю.
Дверь в палату была открыта. Мимо нее, медленно влачась по коридору, не сгибая колен, с одним костылем в руке прошел какой-то больной. Тапочки на его ногах шаркали по линолеуму.
— На твоем месте лежал один, как ты, по фамилии Позолотин. Выписался. А вот тебе, — сказал Виктор Петрович, — пример из другой палаты. — Он кивнул в сторону коридора.
Олег Николаевич погрузился в размышления.
— Ходить или лежать? — проговорил он. — И это все?
— Летать… конечно… — Виктор Петрович потупился.
— Хотя бы ездить. Я перед рейсом стал мечтать о машине. Думал, возвращусь — куплю…
— Вот и прекрасно! Есть же машины с ручным управлением. Будешь ездить! — Виктор Петрович бодро поднял голову, и его подбородок выдвинулся вперед. — Посоветуюсь с Ольгой, поговорю с корешами… Есть идея.
— Какая?
— Потом. Многое, Медведич, в твоих руках.
— Вот именно. Теперь только в руках…
Друг уехал. Время шло. В палате все чаще держали окна открытыми — и в них, как шар, вкатывался воздух буйного июня, насыщенного листвой, свежестью, соками. В городской природе, как и в сельской, многое запоздало из-за майских холодов, но теперь развернулось и расцвело. А тело, как губка, впитывало это буйство, но — бессильное — не могло им обогатиться. Еще не было жары и духоты, и другие больные — не Медведев и Беспалов — оживали от этого неистовства деревьев за больничными стенами.
— Все, надо выписываться. Погода шепчет: «Бери расчет», хы-хы-хы, — смеялся Слава.
Он очень любил эту шутку и всегда смеялся, произнося ее, как бы ни опоясывала боль. И Олег Николаевич, слушая его немудрящие слова, все острее и отчетливее замечал разлад между собой, своим телом и наплывом июньского лета. Лечение как будто ничему не помогало. Быть может, так ему казалось? Он слишком был нетерпелив?
Как ни мало он верил в пользу того или иного предписания, на него все сильнее накатывала жажда извлечь из всего хоть какую-нибудь пользу. Он усердно трудился и оттого по вечерам чувствовал себя измотанным больше, чем крючник, который сбрасывает в жиротопные котлы пласты китового сала. От переутомления мышц, нагрузки на сердце, постоянных мыслей об увечье он плохо спал и, просыпаясь ночью, слушал то вольный, разгульный храп дяди Пети, то тихие вздохи Деда. В раскрытое окно входил лунный свет и падал на пол. Лиственный и немного бензиновый запах ночи смешивался с иодистым запахом больничного белья — простыни, наволочки и одеяла. Олега Николаевича тянуло почему-то вглядеться в белеющее во тьме лицо Беспалова, и иногда ему казалось, что тот лежит с открытыми глазами. Он шепотом окликал соседа, но Беспалов отмалчивался.
Здесь ничего не было, казалось бы, тревожного. Беспалова тоже изводила бессонница, он с ней боролся и, чтобы не разгуляться, притворялся спящим. Но Олег Николаевич встревожился.
С того дня как к Беспалову не зашла жена, больной стал избегать не только ночного, но и дневного общения. Если по ночам он лежал с открытыми глазами, то днем закрывал их, сдвигая брови; порой же натягивал на голову одеяло. Даже ночью было видно, как похудело его лицо, днем на него невозможно было смотреть: кожа на щеках, на руках синяя, как от холода.
С головой, накрытой одеялом, застал его и вновь приехавший из Черноголовки сотрудник лаборатории. Медведев отметил, что ездит все время один и тот же, может быть, зам, но скорее всего профгрупорг.
Профгрупорг привез несколько нарисованных лаборантами таблиц с химическими формулами и уравнениями, какие-то фотоснимки и металлическую коробку с химическими реактивами. Слышно было, как они разговаривали о ходе какого-то эксперимента (вернее, сотрудник говорил, заведующий слушал), о каком-то Всесоюзном симпозиуме. Сотрудник перечислял тех, кто в нем участвует от лаборатории. Беспалов кивал, глядя куда-то в потолок отсутствующим взглядом.
Внезапно сотрудник спросил обеспокоенно:
— Вам очень плохо? Как вы собираетесь читать лекцию? Вы что-то сказали, но я вас не расслышал, такой голос…
«Какую еще лекцию?» — подумал Олег Николаевич.
Беспалов, однако, покашлял, словно ему заложило горло от длительного молчания, и явственно произнес:
— Теперь меня слышно?
— Теперь да.
— Вот видите… Они меня попросили рассказать им о новых видах топлива — гидразине, водороде… Народ любознательный.
Сотрудник, кажется, поверил. Он посмотрел на пустые койки: было начало обеда, и все ходячие ушли в столовую. Посетитель поднялся: сейчас принесут обед лежачим.
— Когда у вас лекция? — спросил он.
— Не знаю. Завтра.
— А то бы я развесил на стене иллюстрации.
— Спасибо. Развесит медсестра.
Прошло несколько дней после этого посещения. Скатанные в трубку, перевязанные таблицы и фотоматериалы Беспалов забросил под койку, металлическую коробку раскрыл, посмотрел, снова закрыл и поставил в тумбочку.
Медведев заметил, что отношение Беспалова к советам лечащего врача, методиста, медсестер снова резко переменилось. Он делал вид, что охотно лечится, но стоило им уйти, прекращал занятия. Слава, которому до всего было дело, подступал к нему с расспросами. Беспалов резал лоб досадливой морщиной и, чтобы отвязаться, объяснял:
— Мне нужно все время помогать. Самому трудно.
Слава тотчас предлагал себя в помощники:
— Ты не смотри, что я хвор. Я жилистый. Мы с тобой им покажем класс, хы-хы-хы.
— Да ну, ступай! — вдруг раздражался Беспалов.
Слава исчезал не сразу. Стоял возле койки, поджав губы, покачивал головой. Волосы на Славиной голове вечно торчали вверх — длинноиглым ежом — и, только поднявшись, расходились в разные стороны. Слава проводил по волосам пятерней и отправлялся к Ольге Николаевне требовать, чтобы она или кто еще весь день не отходили от больного.
Но кто? Рук не хватало. Ее молодая помощница, Лилиана Борисовна, была в отпуске.
Вразумлять, останавливать Славу всегда было бесполезно. Каждый день в коридоре слышался его нетерпеливый, распорядительный голос. За это одна молодая нянечка называла его «чумародом».
Методист, конечно, приходила по-прежнему, сменяясь с Ольгой Николаевной, занимаясь то с одним, то с другим больным. У этой женщины было доброе, спокойное лицо, но фигурой, движениями она как-то напоминала жену Беспалова — не потому ли он мрачнел все больше и больше? Так думал Медведев.