За время, прошедшее после той последней встречи, вы стали как будто другой женщиной и сильно подурнели.
Прежде открытая в радости, теперь вы искусно сумели замкнуться в своей беде — и даже Татьяна Федоровна не могла бы сказать, что видела вас плачущей. Но эти складки и неровности лица глинистого цвета, эти измененные губы, уголки которых приподняла напряженная гримаса, эта тусклая пленка, легшая на глаза, — все было отпечатком насилия, вами над собой совершенного.
Сон от вас ушел. Таблетки вы ненавидели как малодушие и не глотали. По ночам сквозь дремоту к вам приближалось что-то бесформенное, длинное, свернутое в кольцо удава. Кошмар бесконечно мучил вас, наполняя болью все тело, каждую мышцу, каждую пульсирующую жилку. Кашель матери или шуршанье ее одеяла пронзали грудь, как резкий оглушающий звук. Вы вскрикивали среди ночи. Но и вечерами, у кухонной плиты, при внезапном появлении матери на кухне вы вздрагивали и начинали ругаться.
Вы много бродили по Москве, смотрели на те дома, на которые глядели вместе с Медведевым. Их фасады, как зеркала, отражали недавнее прошлое. Вы перечитали заново бунинский рассказ «Чистый понедельник» и намеренно съездили на Большую Ордынку, чтобы еще взглянуть на бывшую Марфо-Мариинскую обитель. Даже теперь вам оставалась чужда затворническая душа героини, но было близко и волнующе страдание рассказчика, его любовь к Москве, его поездки по тем улицам, где он был счастлив. Вы заучили из рассказа и часто про себя повторяли: «…Кто-то потрогал меня за плечо — я посмотрел: какая-то несчастнейшая старушонка глядела на меня, морщась от жалостных слез:
— Ох, не убивайся, не убивайся так! Грех, грех!»
Все это кончилось.
Вы летите над облаками в почти домашнем самолете, не знакомом ни с Арктикой, ни с Антарктикой, ни с морскими бурями, ни с айсбергами и знающим, пожалуй, только грозы да ворчанье грома, похожего в вышине на рокот мотора.
Время обедать, но вы от обеда отказались. Укачало… Но укачало ли? Вам неприятен цвет и особенно запах сумочки, лежащей у вас на коленях, — вы отправляете ее в сетку над головой.
Странная тошнота… Впрочем, разве… это… невозможно? Вас пробирает озноб, но вслед за ознобом в груди становится горячо и уютно. Неужели в вас зарождается сила, способная возродить жажду жизни и счастья? Неужели в вас возникает бодливый лоб, знакомый рассудительный голос, ласковые пальцы?..
Ольга Николаевна, что с вами? Вы спите? Тошнота отступила. Вам снятся розовые долины Болгарии, а руки бортпроводницы несут вам радиограмму. И знаете от кого? Хитроумный Олег Николаевич! Он нашел способ догнать вас в небесах и, наверно, хочет сказать, что вы ему дороги, что встреча с вами — это вершина в его жизни, что это было свидание в небе… или же там есть и другие хорошие слова?
Но вы только пошевелились. И вас не будят. Вы продолжаете спать. Вам снится теперь девочка Люба, как она ходит возле вашей скамейки и вздыхает, что любит сочинять смешное, что хотела написать комедию про желтого попугайчика, а выходит трагедия… и здесь появляются мальчики… нет, всего один мальчик — ваш будущий сын. И они берутся за руки и бегут наперегонки, и их с веселым лаем обгоняет щенок цвета медной проволоки… Вот они стали бегать вокруг вашего кресла, все еще вас не замечая. Вот остановились и смотрят радостными, широко открытыми глазами и вдруг оба начинают ликовать:
— Мама! Это ты? Ты прилетела? Ура! Мы по тебе соскучились. Реди, беги сюда, мама прилетела!
Вы ворочаетесь в кресле. Во сне ваше лицо расцветает и молодеет. Новая жизнь бьется в вас, рождая сны о детях.
…И здесь я прощаюсь с вами, мой врач, моя Ольга Николаевна. Прощаюсь я и с тобой, Олег Николаевич, мой Медведич.
Мне вас не соединить, не связать воедино.
Я только друг, но не вершитель судеб и не создатель мира сего…