Всю зиму ее жизнь была неослабно гудящим пламенем, но к весне стала сбиваться.
— Вроде горелки, которую начали привертывать, — сказала она матери.
Изменился и вид. Щеки у нее чуть запали, отчего лицо смягчилось; припухшие, всегда теперь горячие губы потеряли ироническую усмешку: взгляд понежнел. Природа, занятая извечным делом, готовила ее для какой-то иной жизни.
В один из тех дней, когда охватывает беспричинная, идущая из глубины усталость — это случилось в воскресенье, Ольга Николаевна предложила матери:
— Я не отдыхала несколько месяцев, ни одного выходного. Все! Поедем с тобой хоть не за город, так на окраину?
Они доехали до станции «Новые Черемушки».
Над пустырем вблизи метро пели жаворонки. Было видно, как птицы высоко уходят ввысь, не смущаясь видом окрестных кварталов, чадом бензина, шумом автомобильных моторов. Казалось, им не жаль привольных лугов, они рады и клочку земли, куда еще могут прилетать. Вот и жаворонки стали горожанами!..
Сев на автобус, мать и дочь добрались до Зюзинского леса.
Лес был еще серый, но в этой серости проступала белизна: одна стена деревьев белела ветками ив с белесыми сережками, другая — тонкими стволами берез. Он не был мертв. Стены его журчали, отражая голоса ручьев, и сами были пронизаны голосами птиц — зябликов, синиц, пеночек. Апрельское солнце прогревало почву под деревьями; пахло нагретой дубовой листвой прошлой осени, старостью, но больше — свежей сыростью, предвестником трав, детством. Земля отдавала тепло и пар.
Ветер еще мог заледенить, но солнце уже ласкало.
Город отпустил их не сразу. По инерции продолжался начатый еще дома разговор о делах, о визите на Машкова и на Бауманскую американского профессора Уиндля — известного специалиста в их области.
Как и болгары, американский профессор разыскал их через Министерство здравоохранения. Оказалось, их монографию успели переиздать в Америке. Уиндль привез книгу в яркой суперобложке им в подарок. Они ему показали больных, поставленных на ноги: Позолотина, которого через месяц собирались выписать из больницы, Кошелева — он уже ходил на костылях, и еще несколько человек, а также одну из последних записей миограммы у Снежаны.
— Она тоже должна пойти, — утвердительно сказал Уиндль, изучая запись.
— Обязательно пойдет и пошла бы еще раньше, если бы… — ответила Ольга Николаевна.
Она замялась и не стала объяснять. После первой неудачной поездки на Бауманскую, ослабленная многолетней болезнью, девушка заболела очаговой пневмонией и ангиной. Страшась осложнений, начатый курс лечения отложили на месяц. Оставили только витамины и пирогенал, который, как они обнаружили, тонизирует мозг на любой стадии травмы и помогает вырабатывать новые двигательные навыки.
Профессор не заметил заминки и тотчас попросил ее написать статью для американского медицинского журнала. Ольга Николаевна вежливо отказалась: маловато новых данных. Рано.
Мать и дочь гуляли не столько по лесу, сколько по «проспекту» в лесу. Между двумя стенами деревьев тянулась широкая неглубокая ложбина с длинным возвышением посередине, на котором желтели подсохшие дорожки; народу здесь было — как на улице.
— Давай свернем, — нетерпеливо воскликнула дочь и чуть не стащила Татьяну Федоровну в затопленную низинку. Там был еще лед — он блестел водяным блеском и, отслаиваясь от примятой осоки, как бы приподнимался, привставал над ней, а под осокой струилась бегущая вода. «На глубину — вброд», — еле слышно бормотала Татьяна Федоровна. Потом взглянула на дочь.
— Слава у тебя все-таки будет, — сказала она громко и неожиданно. — Если не будет… какого-нибудь конфуза и бесславия.
Дочь успела найти переход, и они перебрались на сухой склон, ближе к деревьям. На черемушкинском пустыре еще не было мать-и-мачехи, здесь же по всему склону густо желтели круглые огни на своих коротких ножках. Ольга Николаевна наклонилась и сорвала один.
— Не пойму, зачем тебе нужна моя слава? Какой-то пункт у тебя! — возразила она.
Татьяна Федоровна даже приостановилась:
— Что слава! Мне нужна справедливость по отношению к моей дочери. Когда ты была маленькой девочкой, я говорила, что обожаю тебя. Только потом, когда ты стала со мной воевать, замолчала… Ну, я не о том. Почести. Чины. Звания. Ничего этого тебе не иметь при всех твоих данных. Ты слишком чистосердечна. Но «там, где замешано честолюбие, не место чистосердечию». Бальзак! Для меня же замена всему — чтобы тебя знали (уже знают!) и признали люди, занятые той же проблемой. Не многого хочет твоя помощница?
Они поднялись па бугор и увидели за дубками, березами и елями группу занятых мужчин — двое мирно сидели на одном большом пне и еще двое — на раскладных стульчиках. Между ними лежал перевернутый ящик.
Игра в «козла» была в самом разгаре. Лес разносил их голоса и стук с таким же добродушием, как голоса птиц.
— Шестеренка! — крикнул один.
— Еду! — крикнул другой.
— Рыба! — крикнул третий.
Четвертый смешал кости домино. Игра возобновилась.
— Он дельно (стук) говорит, — сказал один. — Все узлы надо монтировать так…
— Да ну! (стук) — отмахнулся другой. И добавил кое-что покрепче.
— Вот! — показал третий на первого. — Он мне никто, а меня поддерживает. Что я хочу? Там переменный ток с модуляцией по напряжению, а я говорю: баста! Будет, если надо, на постоянном токе с модуляцией по току… Большой народнохозяйственный эффект от внедрения. — Он горделиво все оглядел.
— Хватит, играй! — крикнул четвертый.
Мать и дочь поспешили удалиться от игроков.
— Идем еще дальше. Не хочу слышать голоса, — сказала Ольга Николаевна и протянула матери цветок. — Мама! чем мы не те же мужички? Нам бы все про узлы да про модуляцию. Как будто нет ничего больше. Давай о птицах. Ты не знаешь, что это за пичуга? Поет, как сверчок, и также куда-то прячется… Жаль, что нет у меня голоса, я бы хотела петь, быть певицей — и не надо мне никаких отделений, палат и больниц. Ты чувствуешь, какой воздух? Чтобы петь!
Татьяна Федоровна ей не отвечала. Матери хотелось продолжать прерванный разговор.
Она повертела в руках цветок мать-и-мачехи, ненадолго им залюбовалась…
Под вечер к ним пришла в гости Людмила Ивановна Веткина. Они с Ольгой Николаевной не только «сработались», но и быстро подружились на Бауманской. «Она — как я, только нервнее, — говорила Ольга Николаевна матери. — Не беда! Будет хорошая помощница».
Веткина явилась, как была приглашена — вместе с Альпой, ирландским сеттером. У Альпы была прекрасная шерсть цвета… цвета медной проволоки, покрытой лаком. Так выразилась Ольга Николаевна, подражая техническим выражением из Зюзинского леса. Щеки у Ольги Николаевны продолжали гореть после прогулки, глаза и губы блестели.
— Болтаем о чем угодно. Ни слова о делах, — сказала она.
Татьяна Федоровна ее поддержала. Она сидела усталая, но тоже довольная и не шевелилась, предоставив дочери хлопотать по хозяйству.
— Спасибо, миленькая, что привели Альпу, — сказала она. — Днем мы с дочерью слушали птиц, теперь будем смотреть на эту прелесть.
Альпа быстро почувствовала попустительство хозяек дома. Ее ничто не смущало. Весь вечер она была непоседлива, неугомонна, как будто немного пьяна. К тому же ей на самом деле удалось лизнуть несколько капель ликера.
О чем говорили три женщины? Людмила Ивановна — о родословной сеттера. Татьяна Федоровна, рассеянно слушая, задавала вопросы самой Альпе: «Ах, вот как! Ты любишь орехи?» Дочь рассказывала, какие животные были у нее в детстве — хомячок, чиж, черепаха… Все отдыхали.
— У нас во дворе иногда прогуливают черепаху. Альпа не дает ей прохода…
— Дочь говорила, что вы недалеко живете…
— На Забелина, где Ольга Николаевна бывает. Прямо будет Историческая библиотека, тут больница, тут бывший Ивановский монастырь. И почти рядом — наш дом.
— Ивановский? Никогда не слыхала, — сказала Татьяна Федоровна, равнодушная к старине монастырей, церквей, соборов.
— «Ивановский монастырь что под бором в Старых Садех», шестнадцатый век… А знаете, с ним связана история княжны Таракановой.
— С Таракановой связан Санкт-Петербург, Петропавловская крепость и картина Флавицкого, который ошибочно связал ее смерть с наводнением! — отчеканила Татьяна Федоровна, любя во всем точность.
— Да, — сказала Людмила Ивановна и погладила собаку. Альпа прижалась к ее длинным стройным ногам. — В энциклопедии безапелляционно сказано, что все другие версии неверны.
— Ничего, — засмеялась Ольга Николаевна. — Вы там живете, и нам интересна ваша версия.
— Я ее встретила случайно в книге «Русская церковь и русские подвижники 18-го века». Были две княжны Таракановы: самозванка, претендовавшая на место Екатерины Второй, окончившая жизнь в Петропавловской крепости, и другая — настоящая внучка Петра I, тайная дочь казака Разума (он же граф Разумовский) и любвеобильной Елизаветы Петровны. Она долгое время жила за границей, блистала там и радовалась жизни, и не знаю как, но через пять лет после гибели самозванки сама оказалась в Петербурге, где Екатерина Вторая беседовала с ней о смутном времени, о том, что самозванка объявляла себя сестрой Пугачева, о том, что благо и спокойствие государства требуют, чтобы княжна ушла в монастырь затворницей.
— Сколько же было княжне? — спросила Ольга Николаевна.
— Тридцать девять.
— Княжна Тараканова, постриженная в Ивановском монастыре? Уверена, миленькая, что это церковная фальсификация.
— Возможно. Описаны подробности: келья из двух комнат, окна во двор, всегда занавешенные. Народ, ходивший смотреть на эти окна, прогоняли. Жила в страхе, боялась шорохов и прожила без свежего воздуха двадцать пять лет. Умерла за два года до наполеоновского нашествия. В настоятельских кельях долго хранился ее портрет, похожий на мать-царицу; надпись на обороте начиналась словами: «Принцесса Августина Тараканова, в иноцех Досифея…» Альпа, не грызи кресло!
Альпа вдруг насторожила уши, повернула голову к прихожей и залаяла. В дверь позвонили. Это оказался почтальон. Ольга Николаевна вышла и приняла от почтальона радиограмму. Радиограмма была с китобойной флотилии от двоюродного брата.
— Мама, — сказала Ольга Николаевна. — Это от Виктора. Простите, — извинилась она перед Людмилой Ивановной, — я прочту… Необычайно длинное послание от нашего кочующего и единственного мужчины… постриженного в моряки. Это мой двоюродный брат… Так, так… Мама, его друг, пилот, получил спинномозговую травму, он просит за него. Заранее договаривается. Пишет: только вам его доверю…
— Где же больной?
— Пока возле Южной Америки. Плыть еще долго.
— Как вам это нравится! И нет другой возможности, чтоб побыстрее доставить? Его же надо сразу лечить! Ты, дочь моя, должна срочно радировать о первых необходимых мерах. Там же судовые врачи, они «лечат» здоровяков, ужасная деквалификация!
— А наш Витя молодец: выложил в радиограмме все свои познания по анатомии. Все он знает! Травма на уровне позвонков: торакальный одиннадцатый — люмбальный первый.
— А что-нибудь о неврологическом статусе?
— Этого он, миленькая, еще не освоил: редко с нами общается. Да! Как нам нужен стационар на Бауманской, Людмила Ивановна!
И женщины весь остаток вечера, изредка отвлекаемые выходками Альпы, проговорили о своих врачебных делах.
— Вот наша жизнь, — вздыхала Татьяна Федоровна, на деле очень взбодренная этими, самыми интересными для нее разговорами. — От жизни не затворишься! Мне бы половину тех сил, какие я, голодная, имела, когда эшелон девчонок везла! У, как противно становиться старой!
Ольга Николаевна распаковала окно и распахнула на Сретенский бульвар. В комнату тянулись лучи фонарей, входила зябкая свежесть. Деревья казались похудевшими и оттого все — молодыми. Магнитофон где-то тихо звучал за стволами, и чудилось, что песня прорастает сквозь ветви…
Людмила Ивановна засобиралась домой. Зажгли свет в комнате. Альпа бросилась на грудь Ольге Николаевне, приглашая к игре, потом подбежала к Татьяне Федоровне.
— Тебе бы все играть, девочка, — сказала ей та. — Без такого игрунка нам будет скучно.
Людмила Ивановна предложила:
— Первый щенок от Альпы — ваш. Хотите?
Татьяна Федоровна ничуть не обрадовалась.
— Нет, нет, — сказала она. — Мы не держим.
— У нас был такой. Очень давно. С ним мой маленький брат Алеша играл, — объяснила Ольга Николаевна. — Алеша наш умер совсем малышом…
Людмила Ивановна хотела что-то спросить, но сдержалась.
— Альпа, спешим! — сказала она. — Не то мне от Мити попадет, да и тебе. Поругаемся.
— Муж разве не знает, где вы? — спросила Ольга Николаевна. Татьяна Федоровна все еще стояла потупясь.
— Знает и проверять не будет, но все равно… Хотите расскажу, как я первый раз с ним поссорилась? Я ездила к своей больной подруге, там встретила еще девочек, потом мы ушли и решили отправиться в кафе-мороженое, а после я еще зашла к одной из них поболтать. Совсем заболталась, возвращаюсь домой поздно, думаю: сейчас Митя меня отругает. Что ему сказать? Уже в подъезд вошла, а все еще не придумала. Врать нет причины, а правду сказать — не найду удачной формулы. Придумаю в лифте! Еду в лифте на четвертый этаж. Слишком быстро! Не успела. «А! — сказала себе. — Лень выдумывать. Обругаю его сама».
Вхожу. Альпа лижется. Слышу — журчание в ванной и чудный аромат по всей квартире. Заглядываю — о ужас! — весь мой драгоценный французский шампунь, который я расходую по капле, трясясь над каждой, вылит запросто в ванну, Митя утопает в жемчужнейшей пене, блаженствует, как богдыхан!
Вот тут я ему действительно выдала!..
Веткина ушла довольная, что снова, кажется, развеселила их. Татьяна Федоровна стала укладываться спать. Ольга Николаевна убрала со стола, вымыла посуду и решила принять ванну.
Почти весь вечер она была в таком состоянии, когда все окружающее, все прошлое, будущее как-то касается твоей жизни, все берется из чужих даже событий, историй и как-то сказывается на твоих чувствах, вбирается в твое бытие. Даже история с Досифеей вызвала мысль: «Мне уже тридцать шесть, ей тогда было тридцать девять…» Пришел на ум и рассказ Ивана Бунина «Чистый понедельник», которым Бунин был очень доволен: верующая москвичка скрывается от любимого человека; проходит время, и он случайно видит ее на Ордынке в Марфо-Мариинской обители — там, где ныне под большим черным куполом в форме боевого шлема, за стенами из серого кирпича размещается художественно-реставрационная мастерская имени Грабаря… Ни при какой вере, внушенной с детства, ни в какую эпоху Ольга Николаевна не была бы затворницей — не та у нее натура, не те, по-видимому, гены. Природа и общество создают таких, как она, для живого дела. Она им и занята. Ей сладко ощущать себя в движении, в действии. У нее есть страсть, пыл, огонь… А все же она чем-то «затворена» от простой женской удачи и не находит этому объяснения. Есть стена, которую Ольга Николаевна иногда, как бы спохватываясь, рушит, но та — словно в настойчивом сновидении — снова и снова перед ней возникает.
Еще несколько лет назад Ольга Николаевна была замужней женщиной. По окончании института она в одной из московских клиник познакомилась с молодым профессором Анатолием Вильяминовичем Тарловым, приехавшим в командировку из Ленинграда; три месяца спустя они поженились. Он пробыл здесь около года, потом Ольга Николаевна год провела в Ленинграде, работая рядом с мужем в лаборатории члена-корреспондента АМН СССР Громова. Потом вернулась в Москву…
Странное это получалось замужество, нелепая семейная жизнь. Одержимость делами определила их первоначальный, как они полагали, образ жизни — жить раздельно. «Подождем, — улыбались они друг другу. — Пусть будет две квартиры. Ведь часто бываем в командировках».
Потянулась двойная жизнь на два города, две квартиры, на несколько лет. Стали двоиться и научные интересы: он все больше уходил в проблемы нейрохирургии, она — в область лечебной физкультуры. И что же? Они оставались как будто дружной парой.
Ольга Николаевна, наверно, любила Анатолия Вильяминовича, ибо в нечастые приезды мужа проходили ее накопленные обиды, рассеивались все злые мысли, отступали в тень сомнения: ведь и сама она держалась за Москву, где ей было больше самостоятельности, не давил авторитет Громова. «Я сама!» — вот что казалось счастьем. Приезжал муж — забывала клинику, сказывалась больной, упивалась долгожданной встречей. «Принимать так принимать!» — говорила она. Не затевала с мужем споров, ни на чем не настаивала. Он же бывал очень мил, пылок, остроумен, о планах молчал, много рассказывал о своей работе, охотно слушал о ее делах, давал дельные советы. Немного, пожалуй, снисходил. Но ее это не задевало. Она недоверчиво и все же с удовольствием слушала уверения мужа, что все другие женщины рядом с ней кажутся ему мужчинами. Тут она «делала лицо победительницы» и, когда какая-нибудь мысль вызывала у нее горечь, отвечала мужу шуткой.
Он Татьяне Федоровне не нравился. Их жизнь — особенно. Был период, когда дочь бунтовала против каждого ее слова и жеста, покидала ее и даже закричала однажды на мать: «Я тебя ненавижу!» Да что! Всякая дочь воюет какое-то время с настойчивым материнским вмешательством в свою судьбу, с любым материнским взглядом, в котором дочери чудятся слова: «Я тебе говорила, я тебя предупреждала, я тебе не советовала…» Все это прошло, кануло, как не бывало.
Отпуска Ольга Николаевна и Анатолий Вильяминович проводили вместе. Когда удавалось. Ибо он много разъезжал.
Особенно часто муж бывал в Англии; говорил о чувстве какого-то родства с тамошними пейзажами, с архитектурой ее городов, английской готикой, «с самим туманом». Говорил, как наслаждается там легкой тяжестью дыхания. Сразу же по приезде туда он испытывает это как тяжесть страсти. Эта восторженная тяжесть дыхания теснит ему грудь при взгляде на соборы, на их огромные и грузные каменные массивы, горные кряжи из грубо отесанных камней и их неожиданно тонкие трогательные башенки, которые, как антенны, нет, скорее как сосульки, устремлены в небо.
— Давай, — бодро говорил он, довольный своим красноречием, — давай, Ольга, я как-нибудь устрою, и ты поедешь со мной? Хочешь?
— Конечно, хочу!.. Но как же мои больные? — вздыхала Ольга Николаевна и, подумав, отказывалась.
В одну из заграничных поездок он возглавлял небольшую делегацию. Вероятно, так много было хлопот, что прислал лишь коротенькое письмецо, и долго от него не было других вестей.
Затем пришла неясная, настораживающая своею холодностью открытка. Все заглохло.
Ольга Николаевна заволновалась, стала слать ему вослед послание за посланием, по однажды случайно узнала, что Анатолий Вильямииович уже вернулся со своей группой в Ленинград. И тут она заставила себя замереть, умолкнуть.
Через полгода она увидела фамилию Тарлова в научном журнале. Статья его была написана в соавторстве с какой-то незнакомой Ольге Николаевне сотрудницей. Однако и без этого давно уже она поняла — случилось то, что и должно было произойти…
Что было еще? Бывали порой такие вечера, когда Ольга Николаевна вдруг чувствовала в себе бунтовщицу, не желающую больше думать о работе, сидеть возле лампы за письменным столом, писать о своих наблюдениях и обследованиях, — страстно и как-то сосуще хотелось оказаться в шумной компании, танцевать, кокетничать, привлекать внимание, наконец, пить вино. Но чаще всего такой компании вовремя не оказывалось; если же после целого часа телефонных разговоров с одними, с другими знакомыми ее приглашали куда-нибудь в гости — уже не хотелось. В редких случаях, когда она все же к кому-нибудь выбиралась, вечер ее томил, она скучала, вспоминала свой дом, называла себя дикаркой и ускользала одна. Как-то раз в гостях она познакомилась с Альбертом Семеновичем; он танцевал с нею, потом попросил приехать на консультацию.
Альберт Семенович появился в безрадостный период ее жизни и радости не принес…
Но сейчас ей не думалось ни о Тарлове, ни об Альберте Семеновиче.
Какая-то случайная фраза Людмилы Ивановны, уже забытая, и вот подступает затаенное и давнее желание — видеть рядом лицо ребенка. Жажда материнства мучительнее любой другой жажды, но это мучение сегодня даже приятно — может быть, потому, что так хорош был день, проведенный с матерью.
Приятно и грустно воспоминание об Алеше. Маленькой Ольге было восемь, когда он, «послевоенный», родился. Сколько лет прошло с тех пор, но и теперь его облик ей представился ясным и живым, вызывающим нежность. Алеша жил всего два года и как будто все это время улыбался — она не помнит, чтобы он хоть раз заплакал или закапризничал. Товарищ отца подарил детям толстолапого ушастого щенка — и много месяцев, краткий миг бытия, отцовский дом весело наполняли детские возгласы и собачий лай. Отец тогда уже болел, но не раздражался, не ругал. Он тихо лежал в постели и следил за их играми. И однажды, наблюдая за детьми, он сказал Татьяне Федоровне, что из Ольги вырастет хорошая мать.
Ольга Николаевна никогда не слышала, чтобы так бывало с детьми, но жизнерадостный Алеша как-то сумел пробудить у нее удивительно раннее чувство материнства — и особенно материнский страх.
Может, потому, что мать была большую часть времени на работе, отец лежал беспомощный, а пожилая соседка заглядывала к ним раз в день, Ольга часто пугалась, стоило только Алеше умолкнуть или куда-нибудь спрятаться. И много лет спустя, вспоминая о смерти брата от случайной инфекции во время отъезда Татьяны Федоровны в командировку, Ольга Николаевна поражалась своим пророческим чувствам.
С Тарловым у Ольги Николаевны детей не было, и она от этого втайне страдала. Ей все хотелось, чтобы у нее родился сын, похожий на Алешу, хотя на самом деле такая похожесть вызвала бы новые страхи. Когда она пыталась успокоить себя, то думала: «Потому и нет никого, чтобы дольше помнить о брате. Ему станет слишком одиноко лежать, когда ты родишь».
Но сегодня мысли об Алеше не вызывали у нее таких рассуждений. Он словно отпускал ее от себя. Он разрешал ей без него, как сегодня, радоваться дню в лесу, и прогулке с Татьяной Федоровной, и гостье, и назойливости Альпы, и ощущению упругости во всем теле, сладости движений.
Все Ольге Николаевне было сегодня сладким — губы, когда она говорила, скольжение руки по собачьей шерсти, сырой запах весны… И даже сейчас, в ванне, Ольга Николаевна ногами почувствовала, какая сладкая вода, и улыбнулась: как хорошо быть все еще молодой!..