Снежана уехала в Кемери в специализированный санаторий с тем, чтобы после отдыха вернуться на родину. Медведева и Беспалова перевели в ее палату. Здесь было хорошо уже тем, что они никому не мешали. Досаждал немного постоянный шум каких-то работ рядом. В конце коридора опять грудились строители — приглушенные голоса, деловитая спешка, запах белил и известки. Как нередко бывает, за внешними переменами крылись внутренние, но для больных это был только «постоянный шум».
Медведева поглощали перемены в нем самом — ощущение роста вверх, выпрямления, как будто стал не человеком, а деревом. Не тянулись вверх и не росли только его деревянные ветви-костыли. Они помогали ему проделывать ежедневные спуски и восхождения по больничным лестницам. Он сросся с ними, гладил их в конце дня, как гладил и растирал свои ноги. «Мои несущие винты», — называл он их Беспалову.
Беспалов, не забыв еще полет костыля, скоро оценил «несущие винты» по-новому. Олег Николаевич придумал сажать товарища в кресло-каталку и возить по коридору.
— Обоим надо отвыкать от лежания, — говорил он ему с намеренной жесткостью. — А то жизнь задушит.
Он толкал каталку грудью, опираясь на костыли. И хотя врачи ему говорили «зря перенапрягаетесь», медсестры — «хватит ездить туда-сюда», а нянечки — «занимаете кресло, а оно другим понадобится», — Медведев, по-прежнему не терпящий ничьих увещеваний или приказов, гнул свое и готов был при случае стать преемником титула «чумарод».
Покатав товарища, походив по лестницам, он возвращался в палату и, вместо того чтобы лечь, еще помогал Беспалову делать упражнения. Тот быстро утомлялся, ленился, просил о «помиловании», но Олег Николаевич умел подчинить себе больного. Иногда он мрачно шутил, что в будущем, если его возьмут, останется сиделкой в больнице.
Стук его костылей с ожесточенной бодростью звучал по коридору и лестнице — и так же ожесточенно отзывался в кабинете главного врача. Тонкая кирпичная стена не спасала.
Главный врач терпел и даже сказал однажды Ольге Николаевне:
— Видите, какие у них условия? Вы нас не цените! — и дотронулся до ее плеча дебелой рукой.
Было утро обхода. Медведев и Беспалов смотрели на Вяловых и Воронцову. Ольга Николаевна видела, казалось, одного Медведева. А он зачем-то потрогал свои костыли, как бы желая обрести в них опору.
Уже несколько дней Медведева не покидало ощущение тяжести ссоры, неловкости перед Ольгой Николаевной, хотя сама она вроде бы этого не чувствовала. Теперь каждый раз, как только пальцы врача касались его, Медведев вспоминал ее неожиданную успокаивающую ласку, искоса следил за движениями ее руки и бегло взглядывал на ее лицо, стараясь понять: «Что же тогда было?» Сейчас он еще больше тяготился своей недавней вспышкой, сказав себе: «Что-то было. Не показалось. Или нет?.. Противный калека!»
Пока он думал, до него долетали только обрывки фраз:
— Скоро закончим перестройку другой палаты, — говорил Вялов.
— За перестройку спасибо… — Ольга Николаевна усмехнулась, и Медведев это заметил. — За такое время можно было построить целый научный центр.
— Кстати, о центре, — проскользнул голос Лилианы Борисовны. — Скоро, Ольга Николаевна, вы возглавите Реабилитационный центр, и вам уже будет не до нас — ни до палаты, ни до перестроек… Извините…
Все трое вышли в коридор. Потом их голоса зазвучали за стеной.
— Что за центр? — спросил Беспалов.
— А кто их знает.
Беспалов прислушался.
— Какая слышимость! Мне-то ничего, но ты, Олег, у стены…
Медведев вновь ушел в свои мысли. Сознание, что Ольга Николаевна действительно скоро исчезнет из этих стен, по-новому омрачало завтрашний его день: настанет час — и он выйдет отсюда не просто инвалидом, но одиноким калекой, который сам отказался от всех, кто был ему дорог или становился таким. Только теперь он понял, что привык каждое утро смотреть на дверь, ждать появления Ольги Николаевны, хмуриться, когда она к нему подходит, говорить с ней бесцветным голосом, подчинять ее приказам свое тело, уставать вместе с ней и в ночных снах опять видеть ее в белом халате… И эта привычка, оказывается, стала столь сильной, что Медведеву захотелось выругаться…
Поздним вечером того же дня, часов с десяти и чуть ли не до двенадцати, у Вялова в кабинете настойчиво и долго звонил телефон. Звон прекращался, но тотчас возникал снова. В нем было что-то от раздражения, гнева. Ты, Олег Николаевич, ворочался. Беспалов тоже. Часа два назад вам слышался в кабинете голос Лилианы Борисовны. Потом она, видно, ушла, и некому было утихомирить упорного «звонаря».
Ближе к полуночи простучали женские каблучки, скрипнула дверь кабинета. Телефон уже молчал. «Наконец-то можно уснуть», — подумал ты. Тебе не мешало, что к Лилиане Борисовне постучалась дежурная медсестра, и они обсудили, стоит ли давать кому-то сильное сердечное средство. У тебя все теплее становилось в глазах, во рту и в груди. И ты бы тотчас заснул, как уснул Беспалов, если бы вместо голоса ушедшей, кажется, медсестры не зазвучал новый, уже мужской голос. Ты узнал голос главного врача.
— Куда? Куда исчезала во время дежурства? Опять свидание? — грозно допрашивал Вялов.
В его тоне чувствовалась неслужебная ревность.
Выходит, семейная сцена? Оправдания, угрозы?.. Еще чего не хватало в больнице! Ты накрыл голову подушкой. Подушка мешала дышать августовской прохладой, пропитывающей палату, но не могла заглушить разговора.
Слышал ли ты или тебе наполовину снились эти слова?..
— Я умею любить! — почти крикнул за стеной мужской голос. — Это я открыл только в пятьдесят лет. Оттого я такой… Ты была еще студенткой — я уже рисовал себе, как ты придешь в мою больницу. Ты еще зубрила латынь — я мечтал и примеривался, куда тебя определить. Никогда я раньше не знал такой забавы, как думать: вот один, вот другой сотрудник и, кажется, неплохие, но Лиля лучше, ярче, она гениальна! И я мысленно ставил тебя на место одного, другого, третьего. Какая игра! Наслаждение! Кого мог, мне хотелось стеснить или убрать к твоему приходу. Даже не было еще такой необходимости, но я делал пробы. Что ты так смотришь на меня? Тебе интересно мое откровение? Или ты думаешь, что все это бред? Так слушай: вот наша прекрасная Ольга Николаевна… Понимал же я, что она тебе на первых порах не помешает. Но ты росла в моем воображении, все росла и росла, и я уже видел, как тебе тесно… И я теснил такого прекрасного человека. Чудовищно, конечно. Ты не просила. Я согласен с тобой. Но это любовь…
— Вот уж зря. Все зря. Переусердствовал, — ясно проговорила Лилиана Борисовна. Иван Иванович, однако, не остановился.
— И что же? Получаю анонимки. Кто-то у тебя в газете! Кто-то у тебя в горздраве!.. Отелло в лучший период жизни не мог бы сделать того для Дездемоны, что я для тебя. А ты?
— А я? Я надеюсь, что ты не собираешься лучший период превратить в худший, как Отелло?
— Ха-ха. Хм. Но чему мне теперь верить?
— Не «чему», а «кому». Верь мне. Я, конечно, еще достаточно молода, чтобы позволить себе быть неверной, но послушай! Чтобы привораживать, мне совсем не обязательно изменять тебе. С моим умом, с моей внешностью!..
Наступило молчание, и ты, Медведич, заснул. Во сне мучили кошмары, кто-то душил тебя подушкой, бил через нее, и ты проснулся.
За стеной разговаривали спокойно — все у них объяснялось, прояснялось, утрясалось…
— В горздраве я, Ваня, старалась не для себя. Надо было помочь Ольге Николаевне со стационаром. Я человек благодарный.
— Короче говоря, ты из благодарности подготовила место, куда ее можно было вытеснить?
— Ничего подобного! Это только после Клещикова и Беспалова всем стало ясно и ей тоже, что трудно объять необъятное. Разрываться опасно.
— И ты кому-нибудь подала это под соответствующим соусом?
— Что за тон?
— Не буду, не буду, Лилечка, жена многомудрая. Прости.
— Я требую: не устраивай мне больше кошмарных сцен. Это мелко. У меня есть кто угодно — и в то же время никого нет. Прибежал сюда, фу, раскричался. Больные, может быть, слышали…
…Ты, Олег Николаевич, надел крепящие аппараты и уже брал в руки костыли.
Грохнув ими так, что Беспалов застонал во сне, ты понес свое тело к двери и распахнул ее. Дверь кабинета главврача приоткрылась — блеснул женский глаз.
«Шагаем, не спим, соображаем, что приснилось и что не приснилось, — говорил ты себе, продвигаясь по коридору. Дремлющая медсестра подняла голову и опять опустила на согнутый локоть, — А она хитра, хитра, эта Лилиана…»
Ты добрался до слабо освещенной лестницы и ходил по ней вниз и вверх до тех пор, пока мимо не промелькнул молчаливой тенью Вялов.
— Везет же мне на ночные события, черт! — выругался ты вслух и отправился в палату.
Дня через два, сев писать Виктору письмо, ты продолжал думать, как о наваждении, о той ночи. Но умолчал о ней. Да и как говорить? Прежде надо было бы сказать, что ты попрал законы дружбы, враждебно встретил сестру Виктора и чуть ли не возомнил, что сам себя поднял на ноги. Признаться в этом?! Да еще в том, что по своей глупости расстанешься скоро с Ольгой Николаевной?..
Остается исписывать бумагу будничными фразами о том, что лечение подвигается успешно, врачи хорошие. Ольга Николаевна много уделяет сил и внимания, и ты очень благодарен ей и Виктору. Еще о том, что погода здесь лучше, чем в Антарктике, правда, было жарко, как в тропиках, и шли тропические ливни, но теперь все в ажуре. В двух-трех фразах послышится отзвук прошлого — искренней заинтересованности кем-то, чем-то, пойдут вопросительные знаки: где? кто? когда? И все разрядится упреком: совсем забыли, нет писем, хоть бы ты-то посовестился, написал. Ни одного лица с китобойки уже несколько месяцев — неужели никто в Москву не заглядывал? Чушь! Даже Леня Кранец не вспоминает. И Кошелев молчит. Да и ты, Виктор, хорош… А что вам стоит?! Тоскливо же без старой дружбы, когда хребет поврежден да еще когда встречаешься с людскими каверзами, мышиной возней (об этом туманно, вскользь, ледком покрывая негодование) — и вообще особенно тогда, когда вспоминаешь себя среди вас, иного, чем теперь, с крепким костяком, с веселой физиономией… и вертолет качается, вздрагивает, летя навстречу шквальному ветру. А тут вздрагивают только безвинные медсестры, когда на них рявкнешь.
Ни о чем другом не скажешь, не проговоришься. Все остальные слова не поддаются. Одним движением руки зачеркиваешь половину исписанного, подумав, рвешь остальное, упорствуешь, начинаешь заново.
Ты чувствуешь неровность странички — и извлекаешь из блокнота маленькое старое письмецо, полученное как-то на китобазе. И читаешь.
«— Бери пример со своей подруги, — сказала мать дочери, которая не высыпается. — Посмотри: твоя подруга в девять уже спит.
— А разве я на уроке в девять уже не сплю? — отвечает дочь.
Этот анекдот я сочинила для «Кляксы» в нашу классную стенгазету. Тебе нравится?»
Долго, Олег Николаевич, ты сидишь, сникая над этим «материалом» в «Кляксу». Только оклик Беспалова при появлении Ольги Николаевны выводит тебя из твоих сложных лабиринтов.
Ты рад, что Ольга Николаевна еще здесь — не на Бауманской и не в отпуске, — но ты не поднимаешь глаз. Она просит тебя встать, пройтись по палате, с костылями и без костылей, с ее поддержкой, ведет на лестницу, внимательно смотрит, как ты спускаешься и поднимаешься, дает советы, а вернув в палату, спрашивает:
— Что это вы сегодня такой уклончивый? И словно побитый?
Глаза у нее испытующие и невеселые. Ты повинно опускаешь голову и садишься вновь за письмо под ее изучающим взглядом. Она уходит, ничего не добавив.
После ее ухода ждать от тебя уже нечего. Пожалуй, ты и двух слов связать не в состоянии. В коротком бессвязном послании забыты даже приветы друзьям и товарищам по флотилии… Что же, сам Виктор давно не писал тебе и такого.
…Неделю, полмесяца, еще неделю ты ждешь ответа.
Подходит конец августа — конец отпуска китобоев. Скоро у них начнется первая без тебя береговая страда — подготовка к отплытию. Нестерпимо об этом думать! Ты откидываешь голову назад, представив себе лица Лени Кранца и Кошелева, когда они возле вертолета обернутся друг к другу, уже нигде не видя тебя.
Теперь ты катаешь Беспалова реже. Тесно, душно, мрачно тебе в палате, в коридоре, при виде белых халатов, хочется суматохи в порту, погрузки! Ты согласен подписывать накладные и ругаться со снабженцами, готов во льды, на необитаемые острова, хоть в брюхо кита, а главное — хочется видеть тех, кто не может сделать тебе инъекцию, но способен запереть тебя в каюте, вытащить из ледяной воды, замерзнуть вместе с тобой на полюсе. Еще разок похохотать бы с ними, забывшись, наслушаться грубоватых ободряющих слов — и уж потом всех отсечь от себя, как ампутируют ногу…
Письма нет. Вместо него в один из последних августовских дней в твою палату вваливаются гости…