Друзья поступили прекрасно, навестив его все разом; подарок их был в его положении бесценным — тоже своего рода костыли, только на бензиновом ходу. Скорость на этих костылях больше соответствовала темпераменту Медведева.
Но именно потому, что все было прекрасно, это означало серьезное прощание. Китобои, сделав для него нечто хорошее, уходят не в семимесячное плавание, во льды и шторма — они вообще уходят из его жизни, и если когда-нибудь будут вспоминать, приезжать — все же это будет похоже на развертывание старых писем, на разглядывание старых фотографий. Различия в образе жизни, даже в здоровье, в конце концов делают людей чужими, и Медведев ожесточенно спешил с полным отсечением прошлого.
Друзья уехали, и он стал дальше обдумывать с Геной Беспаловым возможные варианты совместного будущего. Ему приходила на память сцена, виденная им как-то в послевоенное время: в каком-то поезде, кажется в пригородной электричке, ходят по вагонам двое: один одноногий, он играет на баяне, другой, с закатившимися под веки глазами, поет. Ничего подобного Медведеву и Беспалову не угрожало. И все-таки образ возникал и преследовал из-за неразрывности двух судеб, которую почувствовал тогда Медведев в том баянисте, в том певце. И теперь больные строили планы: «Допустим, я возвращаюсь к научной, возможно, теоретической работе… Да, а я, ничего не поделаешь, выбираю часовой завод (сидячая работа). Отпуск проводим в поездках или же в Одессе на моей даче, занимаемся садом. Или нет… А если…» Любой план был хорош, когда приходил в голову, но почти тотчас же в нем оказывалось что-то сомнительное, какие-то бреши. И главная брешь, настоящий пролом заключался в отбрасываемой догадке, что болезнь сближает их, диктует им свою волю до какого-то рубежа; дальше все будет развиваться по иным законам, с иными настроениями. Только бедование на уровне тех, кто ходил тогда по вагонам, могло бы сделать их неразлучными.
И когда оба начинали чувствовать, что все их гадание — отвлеченная умственная игра, времяпрепровождение, тогда у них наступал перерыв. Беспалов начинал глядеть в потолок, а Медведев спешил на прогулку. У него теперь было занятие во дворе — осматривать машину, ходить вокруг своего «Москвича».
Однажды во дворе к нему подошла Лилиана Борисовна вместе с каким-то незнакомым мужчиной в белом халате, с узкой высокой фигурой, с несколько развинченными, картинно-подчеркнутыми движениями. Они разговаривали, пока подходили.
— Если уж начистоту, — говорил мужчина, — то я приехал не к тебе. У меня здесь лежит старый друг покойного отца…
— Похвально. Но какой ты, однако, Алик! Давно ли называл меня гением красоты и ума? Вон, посмотри, какими молодцами у меня становятся!
— Как ваше самочувствие, Медведев? — спросила она.
Медведев крепче оперся на костыли, чтобы вежливо разговаривать с Лилианой Борисовной. При встрече с ней ему каждый раз хотелось грубить, и особенно теперь, после ее фразы о «молодцах».
— Самочувствие у меня флотское, — ответил он.
— Это мой больной, — сказала она мужчине в халате.
— Ну, положим, не только твой, — возразил тот. — Для меня гений — все-таки Воронцова.
— Ты о Снежане? В сущности, больная была излечена еще до нее, — весело и небрежно проговорила Лилиана Борисовна. — Оставалось одно: заставить ее ходить…
— Чтобы заставить ходить Снежану, — возмутился мужчина, — потребовалась особая система тренировки, разработанная Ольгой Николаевной.
— Удивительный Альберт Семенович! Я знаю ей цену. Я же сама старалась овладеть ее системой. Но и мы неплохи. Так что у тебя нет повода от меня отворачиваться.
— По-моему, первой отвернулась ты сама.
— Нет, я вижу, мои чары развеялись. Впрочем, больные все-таки выбирают меня…
Медведев хлопнул крышкой багажника. Разговаривают, будто его нет рядом! Возле Лилианы Борисовны и этого мужчины он еще острей, чем обычно, ощутил себя приговоренным к больнице невольником, которого беда заточила здесь на улице Машкова и никак не дает отсюда вырваться. Сам упустил единственную возможность — терпи!
Лилиана Борисовна как будто ничего не замечала.
— Знаешь, — сказала она Альберту Семеновичу деловым тоном, — мне было бы важно таких, как Медведев, записывать в течение нескольких лет. Раз в полгода хотя бы. — И она обернулась к Медведеву. — Вы ведь одессит? Но я слышала, у вас есть какие-то планы…
— Фантазировал. Перебраться в Москву.
— Тогда совсем просто! — Лилиана Борисовна заулыбалась. — Буду уговаривать вас приезжать к нам на своей машине. Появляться, так сказать, мимоездом. Вы ведь не против?
— Мысль об использовании машины хороша, — растягивая слова, сказал Медведев и вдруг оживился. — А не пора ли мне выписываться, доктор? Я мог бы приезжать. Простите, но больница осточертела. Не терпится, знаете, попробовать самостоятельной жизни: ходить в магазины, варить кашу, что-то делать руками.
— Рано, — категорично ответила Лилиана Борисовна.
«Ничего не рано! — думал Олег Николаевич, глядя вслед удаляющимся врачам. — Я вырвусь-таки от вас, гениальная Лилиана Борисовна, помогшая мне дойти до гениальной идеи!.. Прощайте, у меня свидание!»
Олег Николаевич стал шарить по карманам пижамы. Двухкопеечные монетки. Остались от телефонных разговоров с друзьями. А ключи? Ключей от машины не было. Значит, в тумбочке! Не возвращаться же назад. Он подумал: какая удача, что по забывчивости не запер багажник. Там лежит сувенир друзей — морская роба, а проще — хлопчатобумажная куртка и брюки. Вот, пригодились!
Переодеться, имея крепящие аппараты и опираясь на костыли, было делом, конечно, не двух минут. Пока «наряжался», стало жарко. Еще горячился при этом, бормотал что-то. Пижаму он сунул в багажник, не забыв пересыпать мелочь в карман робы, и, когда вышел из-за машины, торопливо пересекая на костылях двор, вид у него был решительный, даже дерзкий, и немного помятый.
«Наверно, похожу на пьяного инвалида, — подумал Олег Николаевич, — но это пустяк! Даже лучше, для удовлетворения любопытства прохожих».
И вон он уже за воротами.
Улица Машкова, не украшенная большими магазинами, малолюдна. Олегу Николаевичу не пришлось толкаться в праздном потоке, утомляясь от одного вида мелькающих тел и ног. И пока шел по ней, успел вобрать в себя особый сентябрьский колорит небойкой московской улицы. Нет, не вобрать! Грудь его была напряжена, стучали костыли, все мелькало. Он шел и бессознательно «вбрасывал» в себя обрывки неба, тротуара, стен, неба, тротуара, мостовой, первую осеннюю синеву. От быстроты ли движений, чрезмерных усилий или от волнения воздух казался полыхающим, кругом было пекло — и странно было увидеть на асфальте невысохшую лужу, оставленную поливальной машиной, а на пожилом прохожем — застегнутый плащ, в котором человека должен был бы хватить тепловой удар. Взгляд Олега Николаевича еще не был затуманен и слух не утерял остроту: он расслышал хрипловатое дыхание носителя толстого застегнутого плаща. Но уже выходя на Садовую-Черногрязскую, он почувствовал, что глохнет от внутреннего своего жара: машины пролетали мимо него почти бесшумно.
Когда же его сдавили людские тела в троллейбусе, он понял, что еще и слепнет. Жар застилал глаза липкой пленкой, и все виделось, как через непротертое стекло. Лица туманились, шли пятнами. Почему-то это не пугало.
Мужские лица ему были вообще не нужны. Он замечал только женские, а в них лишь то, что хоть чем-то напоминало Ольгу Николаевну — цвет глаз у одной, нет, такого цвета больше нет и не бывало; так же подстриженные волосы у другой, нет, эти чересчур короткие; такую же ироническую усмешку — нет, не то, недостает воронцовской мудрости!.. Олег Николаевич удивлялся, когда ему предлагали сесть, и негодующе вскидывал голову, если настаивали. Он не понимал, чего от него требуют, мешая сосредоточиться, мешая бить, таранить своим воображением, своими чувствами ту дверь, которую он скоро распахнет, а если закрыта — забарабанит в нее костылями или дойдет до какого-то высшего сумасшествия.
Взгляд его в эти минуты был неподвижен и отпугивал — каждый, случайно коснувшись Олега Николаевича, отшатывался; все расступались. Он отрывисто спрашивал остановки — ему сбивчиво отвечали. В нем была сила одержимого, столь резкая в будничной сутолоке московского транспорта и, если приглядеться, даже устрашающая. Не одна впечатлительная женщина да и мужчины еще несколько часов спустя помнили это и воодушевленное, и каменное, и будто раскаленное лицо с глядящими куда-то вдаль, поверх голов, полубезумными, замершими, веселыми глазами.
Стоять на месте ему было тяжело, досадно не от обычной слабости больного, но от силы, которая толкала его вперед. Он обрадовался, что должен пересесть из троллейбуса в трамвай. Лишь бы двигаться! Как и все, он зашел в трамвай с задней площадки и тотчас же устремился в другой его конец, к выходу, как бы стараясь часть пути прошагать в вагоне. И, только сойдя на нужной остановке, он дал себе передышку.
Тут он сказал себе: «Олег Николаевич, приготовься к встрече!» Грудь его вздымалась, не успокаиваясь, от ударов сердца вздрагивали костыли. Он ждал: хотя бы лицо стало нормальным, будничным, привычно бы побледнело. Он всей кожей ощутил, как оно бледнеет, и сказал: «Хватит». Ему все еще было тяжело, дурно, как после многокилометрового бега. Он напрягал глаза, чтобы разглядеть незнакомый маленький зеленый особнячок. Этот дом плыл и колебался, как отражение в дрожащей воде.
Олег Николаевич вошел в него, торжествующе упирая костыли в неровные доски пола. Свобода, которую он обрел вместе с внезапной решимостью на Машкова, заставила его толкнуть одну, другую дверь. Его вопрошающий голос разнесся по маленьким коридорчикам — прямо и вправо. Наугад, ни минуты не сомневаясь, Олег Николаевич двинулся почему-то прямо, обогнул столик, за которым, наверно, должна была сидеть дежурная или вахтер, но никого не было, и бросил взгляд на дверную табличку с неразборчивой для его теперешнего взгляда надписью.
За дверью прозвучал голос, от которого на миг ясный холодок радости вернул ему остаток сил. Он хотел стукнуть в дверь и уже поднял руку, но дверь открылась, и перед ним встала Ольга Николаевна.
Медведев вдруг так смутился, что стало тяжело в голове. Он напряг всю свою волю, чтобы удержать голову прямо, и еще успел услышать полнозвучный женский голос:
— Я только что вспоминала о вас. Вот чудо! Надо же, вы за дверью… Мамочка, — обернулась она назад. — К нам запросто пожаловал… кто ты думаешь?..
Голос ее стал отдаляться. Олег Николаевич видел только движения ее губ — но и на них наполз белесый туман. Олег Николаевич закрыл глаза, весь погружаясь в тошноту — она поднималась от горла до затылка.
Его куда-то стало клонить, качнуло, и он услышал, как кто-то вскрикнул…
Свой, не замеченный больничным персоналом, «побег» ты объяснил Беспалову просто:
— Ездил, чтоб договориться…
Он кивнул, как будто понял, привыкнув к внезапности твоих поступков. Сам о себе ты, Олег Николаевич, знал давно, что все в тебе происходит мгновенно: один глубокий вдох и выдох — и вот уже нет прежнего строя чувств. Что же стряслось?
Ольге Николаевне ты тоже ничего не объяснил, очнувшись. Она и не расспрашивала. Для нее и для ее матери, Татьяны Федоровны, правда твоего появления оказалась слишком ясной и яркой, даже немного резала глаза — они старались притушить этот свет. Они делали свою будничную работу, и ты был для них как будто только больным, и они мягко подталкивали тебя к будничному объяснению твоего приезда, говоря: «Отдохните. Сегодня вам не нужно так много упражнений». Или: «Вы окрепнете, и вам будет легче ездить».
Но ты продолжал помнить, что была распахнута дверь, и в ней Ольга Николаевна, и к твоему лицу сквозь белесый туман плыло ее обрадованное лицо… Даже Беспалова — а он, по-твоему, был немножко тугодум — осенило. И потому он заговорил о другом — о том, что его забеспокоило.
— Ты настоишь на выписке и будешь ездить туда?
— Да.
— Значит, исчезнешь, а я тут должен один оставаться?
— А что может быть еще? Если уж по-серьезному.
— Я тоже хочу долечиваться там. Есть план.
Когда ты, Медведич, поток — ты можешь пронестись ненароком и мимо Беспалова. Но тут ты ощутил в своем стремительном беге какое-то завихрение.
Ты выслушал план и отправился звонить Ольге Николаевне. Потом вы нетерпеливо ждали прихода Лилианы Борисовны.
На этот раз она пришла к Беспалову. И пока щелкали писчики, шуршала лента, ты собирался с мыслями. Наконец, тебе стало ясно, что надо произнести шутливым тоном:
— Я уже езжу. Изучил соседние улицы и карту Москвы. Но никакого пока удовольствия.
— Хотите, чтобы я вам составила компанию?
— Конечно. Что, если завтра?
— Нет, — она засмеялась шутке. — Страшно занята. Спасибо. Берите с собой Беспалова — чем он хуже?
— Вы думаете, мне уже можно?
— Вам, Беспалов, можно все, что ему. Только в меньшей дозе. Берите его, Медведев! Только предупреждайте меня или дежурную медсестру. И пожалуйста, не злоупотребляйте катанием: останавливайтесь, прогуливайтесь…
— Даже добрая, — сказал о ней Беспалов.
— Она многогранная, — ответил ты. — Ольга Николаевна и сейчас неплохого о ней мнения.
Съездить вдвоем на Бауманскую теперь не представляло труда. Ольга Николаевна ждала вас на следующий день, но уже к вечеру тебе так же не сиделось на месте, как утром. Ты предложил Беспалову покататься, и вы долго кружили по центру, развлекаясь своей свободой и мельканием уличных картин, ничуть не досадуя на запруженность улиц, обилие сигнальных огней, частые остановки, пешеходов, перебегающих перед носом «Москвича». Ручное управление машины чем-то напоминало тебе управление вертолетом — наверно, занятостью обеих рук, и ты испытывал особое удовольствие от двойного контраста твоей поездки по московским улицам с твоими воспоминаниями о белизне больничной палаты и серо-бело-голубых красках Антарктики. В этом контрасте, в этом отталкивании рождалось ощущение путешествия по малоизвестной стране, и руки твои напрягались от нетерпения, желания поскорее дожить до завтрашнего дня, как будто завтра на этих улицах тебя будут ждать какие-то радостные открытия. Тебя не сбивала даже растущая сдержанность Беспалова, хотя он сидел рядом, уже не отвечая на твои улыбки, помалкивая и так сутуля плечи, словно боялся удара сзади, где у вас никого не было. Он косо поглядывал через боковое стекло на улицу, и лоб его искажала вертикальная складка. Тебя осенило: для него это мелькание улиц было минутным возвращением к прошлому, к здоровью, к оставленным надеждам. Московские стены, тротуары, окна он листал, как страницы дневника с записями детства, юности, памятных встреч, каких-то удач. «Где-то здесь он, наверно, живет», — решил ты, когда он приник к стеклу. Так оно и было.
— Послушай, Олег, сверни-ка налево, — внезапно попросил он.
Ты видел запрещающий знак, но ничего не сказал, ибо сегодня не было запретов, и повернул, и вы въехали со стороны улицы Кирова в Кривоколенный переулок, миновали невысокое здание с мемориальными досками, на одной из которых ты разглядел профиль Пушкина, проехали еще метров двести, осветив фарами встречную машину и услышав брань шофера. Возле очередного поворота Беспалов дотронулся до твоего локтя.
— Выходим. И прошу к моему шалашу.
Ты остановил машину.
— Что? Приехали к тебе?
— В этом доме у меня комнатка. Опорный пункт наших с тобой фантазий.
Напротив вас возвышалось солидное многоэтажное здание с выпуклым фасадом и с застекленным подъездом. Узость переулка мешала охватить дом одним взглядом. Направо над крышами виднелась какая-то колокольня. Случайный свет падал на ее золоченый крест, и он светился, как месяц. В переулке наступил уже настоящий вечер — не то, что на яркой улице. Он был почти по-летнему теплый, очень тихий.
Нарушив тишину стуком двух пар костылей, вы вошли в слабо освещенный подъезд, поднялись лифтом на третий этаж, и Беспалов остановился перед высокой темной дверью коммунальной квартиры.
Только теперь тебе пришел в голову вопрос.
— А ключи? — спросил ты, безнадежно взглянув на больничную пижаму товарища. Тоже, как ты, растяпа!
— Мы за ними и заехали.
Он нажал кнопку чужого, очевидно, звонка. Послышались грузные шаги. Дверь приоткрылась, и в щель выглянула угрюмая небритая физиономия.
— Вы кто? К кому? — угрожающе проговорил жилец.
— Не узнаете, Степан Сергеич?
— А! Это ты! — Жилец кивнул, отступил назад и, когда вы вошли, посмотрел на костыли Беспалова. Явно, он был раздосадован тем, что его побеспокоили. Ни о чем больше не спросив, он скрылся в своей комнате.
На стене висел металлический ящичек с телефонным диском. Беспалов набрал какой-то номер — ящичек раскрылся. В руке у Беспалова зазвенели ключи.
— Я вижу, ты не только химик…
— Тот, кто долго живет в коммунальной квартире, приобретает в конце концов какую-нибудь ненормальность. Один запирает в общий чулан весь свой хлам и навешивает замок, другой чинит в своей комнате мотоцикл и время от времени его заводит, третья выливает воду из чужого чайника, чтобы он расплавился на огне, а я, как видишь, тоже левой рукой достаю правое ухо. — И Беспалов завел левую руку за затылок.
Щелкнул замок. Щелкнул выключатель. Вид открывшейся комнаты, похожей на мебельный магазин, тебя удивил. Ты обернулся к Беспалову. У него было ошеломленное лицо. Вы оба потоптались на месте и сели на запыленные стулья.
Если бы не многомесячная пыль, на полу не было бы заметно следов женских туфель. Но в толстой пыли во всех углах комнаты хорошо отпечатались каблучки. Беспалов глядел на них понимающим взглядом, оттого и тебе стало ясно, что если в книжных шкафах нет ни одной книги, на окнах нет занавесок, на столе скатерти, в буфете — посуды, а телевизионный столик стоит без телевизора и лампы висят без абажуров, то, значит, все это теперь в Черноголовке или продано.
— Мне все трын-трава, в сущности, — сказал Беспалов. — Я только не могу видеть это! — И он перечеркнул наконечником костыля каблучный след. — Зря мы зашли. Взяли бы ключи — и в машину. А теперь…
— Тебе помочь встать?
— Оставь! Дай посижу, посозерцаю.
Он сжался еще сильней, чем в машине, и сидел с синевой под глазами, безучастно следя, как, намотав половую тряпку на костыль, ты с силой возишь ею по паркету. Пора было возвращаться в больницу, а то бы ты занялся уборкой всерьез, как будто собирался ночевать. С трудом отодвинув заржавленные шпингалеты окна, ты распахнул его.
Не помогло.
Такая висела пыль, что оба вы расчихались.
Утром тебя разбудил Беспалов.
— Зовут в столовую. Я не пойду: колени ноют.
Ты не стал уговаривать. Река опять неслась без завихрений и остановок. Тобой двигала та особая бодрость, какая бывает в юности, если не выспишься в ожидании счастья. Силы в тебе было столько, что, казалось, ты мог бы схватить Беспалова в охапку, как бы он ни сопротивлялся, и снести его вниз. Ты забыл даже про костыли и вышел в коридор без них, но, когда покачнулся, пришлось возвращаться за ними, держась за стену.
Завтракая, ты досадовал на Беспалова:
«Опять раскис. Видать, моя профессия теперь — главнянька!»
И конечно, тебе пришлось поднимать его с постели, везти в кресле до лифта и силой усаживать в машину.
Ольга Николаевна вышла на звук подъехавшего «Москвича» и, как гостей, ввела вас в свой зеленый особнячок, но тотчас и разлучила — тебя деловито направила к Татьяне Федоровне, а Беспалова — в соседнюю комнату, куда скрылась сама. Пока Татьяна Федоровна крепила электроды, Ольга Николаевна за стеной назидательно повысила голос. Мать прислушалась, покачала головой:
— Чем-то недовольна.
Ты был занят тем, что украдкой разглядывал Татьяну Федоровну, выискивая в ней черты сходства с Ольгой Николаевной, и потому промолчал. Мать и дочь, на твой взгляд, мало походили друг на друга: первая была в молодости, может быть, еще выносливее, крепче, но фигуру имела подростка и никогда, видимо, не была яркой или очень миловидной. И все же какие-то мелочи, замеченные взглядом: приподнятые концы бровей, разрез глаз, как у Ольги Николаевны, — заставляли тебя испытывать волнение от близости старой женщины. Схожесть черт кажется иногда схожестью чувств, а на ясном лице старости легче прочесть свой приговор — и ты со стесненным сердцем поглядывал на Татьяну Федоровну.
Когда сухая, с глянцевитой кожей рука прикасалась к тебе, ты желал, чтобы это означало хоть какое-то к тебе расположение. Когда Татьяна Федоровна произносила: «Так. Хорошо», — ты задумывался над интонацией ее голоса. Помнит ли она о твоем обмороке при встрече с ее дочерью? И что думает?
— Закончили, — сказала она. — Одевайтесь. Вы настолько в порядке, что вам позавидуешь.
— Инвалиду?
— Ну, это я, дорогой мой, инвалид. У-у, вы не знаете, как противно быть старой!
С Беспаловым ты столкнулся в коридоре.
— Не рад, что приехал! — прошептал он. Лицо у него было красным. — Чуть лентяем и киселем не обозвали…
— В следующий раз не поедешь?
— Что?! Обязательно буду ездить.
— У вашего товарища резкое ухудшение, — сказала Ольга Николаевна. — Мало двигается? Безволие, апатия. В чем дело?
Ты не сразу понял, о чем она говорит, так тебя увлекло открытие: волосы у Ольги Николаевны с синевой и оттого ее синие глаза еще синее… И такого же цвета воротничок кофточки под белым, поднятым на груди халатом.
Стоит перед тобой женщина, здоровая, полная жизни и все же нереальная, будто сошла с картины, и странно, что говорит с тобой по-дружески, обладает медицинскими познаниями, сумела вернуть тебе непослушные ноги, а этими руками, созданными, чтобы ими восхищались, массировала твои дряблые, как у старика, мышцы. А еще странно то, что можно с ней говорить, отвечать…
Пока ты не попал в больницу, тебе не казалось странным или необычным разговаривать с женщинами. Но теперь ты словно возвращен к робкому началу чувств. В твои годы это возможно, наверно, лишь как последствие обморока!
— Что? О чем? — спросил ты, приходя в себя. — Ах да!
И ты объяснил.
— Ну ладно. Только без разрешения главврача больше ездить не надо. Лучше уж я договорюсь.
Она набрала телефонный номер.
— Иван Иванович? Здравствуйте. Вас…
Протянуть костыль и нажать им рычажок было делом одной секунды.
И тут ты увидел, что огромные женские глаза сияют холодным светом.
— Зачем вы это сделали?
— Ольга Николаевна! Ну зачем вам и нам осложнения, когда мы можем ездить без осложнений? Мы же ваши больные. Вас вынудили с нами расстаться. Наше право — у вас долечиваться!
Ее глаза лукаво прикрылись веками, уголок рта дрогнул:
— Ого! Вот, оказывается, как все запутанно и странно на белом свете! Ну хорошо. Может быть, потом позвоню… — Телефонный звонок заставил ее взять трубку. — Что? Да, это была я. Извините, Иван Иванович, я хотела попросить у вас один реферат, да мне его уже принесли. Как живу?.. — И она стала вести с Вяловым светскую беседу чуть ли не о погоде, заговорщицки на тебя оглядываясь. Ты заметил, что взгляд ее раздвоился: это были два луча — один отрешенный и бездушный, другой — ласковый и пристальный. И речь ее тоже была двойная — со словами, обращенным к трубке, и к тебе.
Ты сидел, слушал и не слушал ее слова и ловил себя на том, что тебя словно толкает жажда ее близкого присутствия: она должна быть рядом, совсем рядом. Хоть бы она села вот здесь, протянула руку… Ты сказал себе: «Ласки мне! Как ласковому псу. Пес стосковался и наконец видит хозяйку и скулит, негодный. Во мне все скулит!»
Ольга Николаевна продолжала говорить по телефону — и ты не сразу заметил, что это уже не Вялов, а Альберт Семенович, наверно, тот…
Она приложила ко лбу руку, наклонила потемневшее лицо, отвечая:
— С этого бы и начинал. Приготовил мне новость за пазухой на случай плохого с тобой обращения? Продолжай, продолжай. По крайней мере, услышу факт, ничем не смягченный… Откровенно говоря, я этого ждала. Трудно было поверить, что меня поставят во главе Реабилитационного центра: как-то естественнее, привычнее поставить профессора и, главное, нейрохирурга…
Еще несколько слов, и Ольга Николаевна бросила трубку. Тотчас раздался новый звонок.
— Лилиана Во…? — удивилась она. — Здравствуйте. Слушаю ваш голос и пытаюсь угадать, что вы сейчас скажете? — Она показала тебе пальцем на телефон и помахала рукой в воздухе: «Больше не смейте!» — Ах, вы звоните не по делу? Хотите мне посочувствовать? А в чем? Вот спасибо! — Она оглянулась на тебя с беспомощной улыбкой, словно подзывая поближе. — Представьте, сегодня все мне спешат сообщить эту новость. Значит, вы огорчены? Я тоже немного. Чуть-чуть…
Ты сделал шаг к ней. Она взглядом усадила тебя рядом и, когда ты сел, подержалась за твое плечо.
— Знаете, Лилиана Борисовна, я странно устроена… А теперь я кончаю, у меня больной. Спасибо. Пока.
Она встала:
— Приготовьтесь, Медведев, начнем упражнения… Я эту беду руками разведу, — тихо проговорила она.
Но через полчаса тебя опять сжало от другой новости, еще раз ударившей Ольгу Николаевну. «Ударившей» — это тебе представилось.
Ее принесла взволнованная врач Веткина.
Она произнесла одну фразу: «Пищевое отравление» — и исчезла вместе с Ольгой Николаевной, оставив тебе образ молодой женщины с бледным и каким-то голым лицом.
Брови у Веткиной были светлые, ресниц не видно, все волосы до единого волоска заправлены под белую шапочку, крупные черты лица сглажены гладкой кожей. Такие лица, побледнев, становятся мертвенными.
Наверно, оттого тебе показалось, что, если сейчас пойти следом, там увидишь умерших, как будто лицо Веткиной было их зеркалом.
В действительности отравление оказалось не столь грозным: в супе, привезенном в судках из столовой и бегло опробованном врачом, были кусочки несвежей полукопченой колбасы. Они-то и вызвали желудочно-кишечные расстройства у всех больных, кроме одного или двух.
Но пока устраивались промывания, велись телефонные разговоры с заведующей столовой и составлялся акт, вы с Беспаловым ничего этого не знали. И хотя вам было сказано, чтобы вы возвращались на Машкова, вы поджидали Ольгу Николаевну так, словно ей было бы спокойней еще раз увидеть ваши лица.
Когда наконец она появилась, у нее был взгляд страдающего от головной боли человека, только походка оставалась свободной и быстрой.
— О! Вы еще здесь? — воскликнула она. — В таком случае, владелец транспорта не откажется подвезти меня в райздрав? Тут близко.
А Татьяне Федоровне, прошедшей мимо, она нервно сказала:
— Нужен свой повар. И он будет! Хоть ты и говоришь, что я не боец.
И вот вы ехали по улицам города. Беспалов сидел позади, Ольга Николаевна — рядом с тобой, и она отрывисто, с паузой отвечала на твои вопросы.
Наконец она заговорила сама:
— Начинаю хождения по начальству. Как вы думаете, повезет? По отношению ко мне у судьбы такое правило: одна рука отнимает, другая одаряет. Что-то должно же быть хорошее?
Ты хотел что-то сказать. Она не ждала ответа.