Пусто в квартире. Никого нет. Все разъехались. Трофимов, геолог, уехал в экспедицию, куда-то в Казахстан, что ли, месяцев на шесть. Он каждый год так надолго уезжает. Такая работа. Это называется «ездить в поле». «Скоро поеду в поле», — всегда говорил Трофимов. Я, когда маленький был, про себя добавлял: «Соберу ромашек, погуляю и вернусь». Но Трофимов уезжал и не возвращался полгода. Понемногу я понял, что значит «уехать в поле». И, между прочим, ничего странного в этом выражении нет.
Бабушка Савская тоже уехала. На Кубань, к своему сыну. У нее сын в армии служил. Отслужил, вернулся в Ленинград, поработал на заводе — не понравилось, он и уехал на Кубань и ее к себе пожить пригласил. Я его плохо помню: он, когда ему лет шестнадцать было, женился — так все во дворе говорили — и с нами не жил.
Уехали Трофимов и Савская — и все. Никого больше нет в квартире. Квартира у нас маленькая.
Я хожу на кухню и от нечего делать жгу спички. Уроки готовы. Суп для мамы ставить рано. Пойти и поиграть на трубе пока нельзя — нужно маму дождаться. Хожу и жгу спички. На коробке написано: «Не разрешайте детям играть с огнем». Был бы я ребенком, я бы тут же сообразил, что раз «не разрешайте», — значит, родители и не разрешат, надо бы этот коробочек припрятать. Только все это ко мне отношения не имеет: я до спичек не жадный, могу их и не трогать.
Другое дело, если человек собирает этикетки от спичек, вот как Валерка значки собирает. Раздражает меня чего-то Валерка. Вечно носится по школе, орет, учится шаляй-валяй. Ну, я понимаю, человек решил: учиться не буду. Так он и не учится, и на двойки внимания не обращает, и не ноет. А Валерка палец о палеи не ударит, а сам потом начинает ныть: «Дай списать, дай списать» — и все вздрагивает: ах, сейчас его вызовут!
Не дам ему больше списывать.
Я и раньше не давал — не люблю я этого, а теперь и совсем не дам. Противно. И вообще, самое главное для него на свете — значки! Больше его ничего и не интересует. Значки, значки, значки. Красные, белые, серые. Английские, индийские, французские. С винтиком или с булавочкой. Спортивные или неспортивные. Большие — маленькие. Новые — старые. Редкие — обычные. Круглые — длинные — квадратные. Выпуклые — плоские. Всё. Больше у него интересов нет.
Ладно, пора ставить суп. Я зажигаю горелку на плите, ставлю кастрюлю. Суп помаленьку нагревается, к приходу мамы он будет совсем горячий. Минут через десять я слышу, как ключом открывают входную дверь. Вот и мама идет.
Входит Ишка.
— Как обед? — спрашивает он.
— Скоро будет готов.
Он садится на корточки, открывает дверцы кухонного стола, достает кусок булки и жует.
— Черт знает что, — говорит он, — в доме нет хлеба. Сбегай в булочную.
Я молчу.
— Слышишь?!
— Надо — сходи, — говорю я.
Конечно, я не прав, это я должен был сходить в булочную, позабыл просто. Но почему он так со мной разговаривает?
Ишка чертыхается и идет в комнату.
— Деньги на столе! — кричу я.
Суп закипает.
Через минуту Ишка возвращается.
— Вот билеты на матч, Леха, — говорит он и кладет на уголок плиты пачку билетов. — Раздай ребятам, если хочешь. Я буду выступать. Придешь?
— Нет, — говорю я.
— Ну, дело твое.
И он уходит. В булочную, наверное.
Если бы я раньше отказался пойти на его бой, он — ого бы как! — удивился. А сейчас не удивляется. Нет, не выдумал я, что Ишка другим стал. Совсем он стал другим. Совсем.
Снова я слышу, как ключ поворачивается в двери. Это уж мама, конечно.
Мама входит в кухню раскрасневшаяся, веселая, и мне становится страшно, что вот она ходит так, чему-то радуется и ничегошеньки не знает про Ишку.
— Суп готов! — говорю я. — Доложил Алексей Пряжников.
Мама смеется.
— Слушай, Алексей Пряжников, — говорит она вдруг строго. — Я твою учительницу русского языка сейчас видела.
Мне становится не по себе. Что там еще?
— Она тобой недовольна. Жаловалась.
— Почему это? У меня четверка. Четверка, по-моему, классная отметка. У некоторых тройки, двойки там… Даже единицы попадаются, если уж ты так хочешь знать. Я хвастаться не буду, но четверка — это даже блеск, скажу я тебе…
— Не в этом дело. Говорит, что плохо сидишь на уроках. На днях Валерику Бурцеву глаз подбил прямо на уроке. Это правда?
— Правда, — говорю я. — Что же, она врать будет?
— Нехорошо, — говорит мама. — Уроки не для этого существуют. Какой боксер отыскался.
— А чего он булавкой от значка колется?
— Все равно нехорошо.
— Что же мне — жаловаться на него?
— Нет, зачем же? Дал бы ему на переменке…
— Ишь ты какая хитренькая. До переменки все пройдет, да и дал-то ему неожиданно. Он уколол — я дал.
— Я шучу, — смеется мама. — Неси суп в комнату.
Я тащу кастрюлю на стол. Мама раздевается, ставит тарелки, солонку.
— Хлеб сейчас Ишка принесет, — говорю я.
— Что с ним такое?
— Как «что такое»?!
— Алеша, — вдруг очень серьезно говорит мама, садится на стул и смотрит на меня, пристально так. — Тебе не кажется, что с Ишкой что-то не в порядке? А?
Я замираю. Я чувствую, что сейчас, вот сейчас, что-то случится, я молчу, я двигаю тарелки по столу — сейчас, сейчас я скажу ей все, все, ведь нельзя же так, пусть она знает, пусть скажет об этом Ишке, пусть…
— Нет, мам, — говорю я. — Что ты? По-моему, все в порядке.
Я гляжу на нее, но она смотрит в сторону.
— А по-моему, не все, — говорит она грустно. — Он стал какой-то раздражительный. Давно ведь уже. Про бокс ничего не рассказывает. Про институт тоже. А еще, — она зачем-то склоняется ко мне, — по-моему, он стал пить.
— Пить? Что пить?!
— Водку, вино — я не знаю, — говорит мама.
— Кто? Ишка?! — хохочу я. — Пить?! Да он же спортсмен. Пить! Смешно!
— Вот ты смеешься, а я заметила, что от него вином пахнет.
— Вином? Ерунда! — говорю я. — Ведь он же взрослый человек. Ничего странного.
— Взрослый-то взрослый, но я ведь не один раз замечала, много раз.
— Ерунда, — говорю я.
— И молчит он все время.
— Мам…
— Что?
— Знаешь что, мам? — я подхожу к ней ближе и почти шепчу: — Мам, может, он влюбился? А?
— Как влюбился?! В кого?!
— Откуда мне знать. Влюбился — и все.
— Ну уж, ты скажешь.
Она улыбается.
— Здорово, да, мам? Женится. Будут у него дети. Я дядей стану. А ты бабушкой. Дядя! Классно! Валерка Бурцев там, или Саня Фукс, или Венька Рогалев — те так и останутся, как были, а я — дядя. «Леша Пряжников, почему ты допустил в домашней работе по русскому языку одну ошибку?» — «А я, видите ли, гулял со своей племянницей, не до этого было». Завидовать будут.
— Ну, ладно, ладно, балаболка, — говорит она, — хватит. Вон он идет, кажется.
Я слышу голоса в кухне, потом дверь открывается, и входят Ишка и Семка.
— Сема, здравствуй! Наконец-то зашел, — говорит мама. — Садись обедать.
— Ой, нет, Анна Алексеевна, — говорит Семка, — я на минуточку. Спасибо.
— Садись, садись.
Мама ставит еще одну тарелку, наливает всем суп, режет хлеб.
— Совсем ты куда-то пропал, — говорит она Семке. — И на работе тебя не видать.
— У нас участки разные, — смеется Семка. — У вас — белый, у меня — черный. К вам и зайти-то боязно, чего-нибудь еще испачкаешь.
Мама тоже смеется.
— Жалуешься, — говорит Ишка. Молчал, молчал и вдруг заговорил. — Грязная работа? А ты поработай, сколько она работала, будет и у тебя чистая.
— Ишка, — говорит мама.
— Что «Ишка»?! Вечно он намекает.
Я думал, Семка встанет и уйдет, как в прошлый раз он сделал, когда они с Ишкой разругались. Они тогда тоже про что-то похожее говорили. Но Семка сказал спокойно:
— Я не намекаю. И своей работой я вполне доволен; кстати, она не грязная, как ты почему-то решил. Но если уж говорить о какой-то чистой работе, то вовсе не надо сто лет трудиться, чтобы ее получить. Ты всего два года проработал, и пожалуйста…
— Мальчики, ну зачем вы? — просит мама.
— Нашел, чем упрекать, — зло говорит Ишка, — институтом. Да ты…
— Послушай, Игорь… — Я первый раз слышу, чтобы Семка называл Ишку Игорем. — Что ты в прятки играешь? Ведь тебе же ясно, что я тебя не институтом попрекаю, а тем, что ты считаешь, будто сменил плохую жизнь на хорошую.
— А чего в ней хорошего?
— Не знаю. Не мое дело. Только ты зря думаешь, что два года у тебя была грязная работа. Всё. Больше я об этом говорить не хочу.
— Не надо было начинать.
Семка молчит. А ведь это не он начинал. Это Ишка. Мы все молчим, пока едим второе. Я ни на кого не смотрю. Как раньше-то было хорошо. Не раз мы все вместе вот так сидели, и все было по-другому. Наверное, никогда уже так не будет. Никогда.
Семка уходит. Мама идет провожать его. Я тихонечко гляжу на Ишку. Он уставился себе в тарелку и тянется левой рукой за хлебом. Часы на руке — не его. Похожие, но другие, я знаю. Взял у кого-нибудь, чтобы мама не заметила. Она у нас близорукая, не рассмотрит. А что я рассмотрю — Ишке плевать.
Мама возвращается.
— Хочешь еще котлетку? — спрашивает она у меня.
— Нет. Я уже все. Я ухожу.
— Надолго?
— Погулять…
— А уроки?
— Сделал уже.
Я одеваюсь и выхожу во двор. Темно. Холодно. Опять стало холодно. Была уже весна, настоящая, а теперь опять холодина. Я иду в последний, третий двор. Темно и никого нет. Ну и очень хорошо. Никого и не надо.
Я нащупываю в кармане ключ, достаю его и отпираю сарай. В сарае еще темнее, но я уже привык. Закрываю дверь. Вот и труба под корзиной. Я нажимаю холодные клапаны. Вот так — «до». Так — «фа». Я подношу трубу к губам, беру несколько нот и откладываю ее в сторону. Я сижу и слушаю, как шумит фабрика за стеной, и не играю. Просто я думаю. Как мне быть?