Теперь оставалось только ждать, что решит генерал Путман. И мы ждали. Бетси Рид часто заходила в таверну, и мы обсуждали с ней планы — планы побега и тому подобное. Но ни один из них не казался подходящим. Прошла неделя. И вот в субботу, 13 февраля, полковник Рид вернулся из лагеря с известием, что генерал Путман отклонил нашу просьбу о помиловании.
Я заплакал:
— Это так несправедливо! Он сражался за них три года, а теперь они собираются его расстрелять ни за что.
Полковник Рид грустно покачал головой.
— Тим, — сказал он, — война никогда не бывает справедливой. — Он дотронулся до моего плеча. — Придется с этим смириться. Мужайся и помоги матери пережить страшное горе. Сейчас ей больше всего нужно, чтобы кто-то был рядом.
Но я не ощущал в себе ни мужества, ни сил, чтобы кому-то помогать и самому держаться стойко. Я чувствовал горечь и злость и хотел кого-то убить — если бы только знать кого!
Мама отказалась идти на воскресную службу.
— Мама, приказали прийти всем.
— Я не пойду, — сказала она. — Они могут убивать, кого хотят, и молиться за кого угодно, но я не пойду. Для меня война закончилась.
Я пошел один. И, просидев полчаса на балконе, где мы обычно сидели вдвоем с Сэмом, я не выдержал и заплакал, а потом поднялся и ушел. Никто не попытался меня остановить. Я думаю, они понимали, что я чувствую.
Рано вечером мы закрыли таверну. Все равно не было ни одного посетителя. Я думаю, никому и не хотелось заходить к нам в этот день.
— Я хочу навсегда закрыть таверну, — сказала мама.
— Но это же таверна отца! — воскликнул я.
— Я больше не хочу обслуживать офицеров из Континентальной армии, — сказала она. — Никогда больше не буду делать этого! Никогда!
Я знал, что не засну этой ночью, и был уверен, что мама тоже не будет спать. Я подбросил еще поленьев, принес два стула и поставил перед камином.
— Мы должны что-то придумать, мама.
— Ничего тут не придумаешь, — сказала она. — Сэму уже ничем не помочь.
— Но он еще не мертв, мама! Он еще жив!
— Он мертв, Сэм, — сказала она. — Он мертв так же, как и твой отец.
— Нет! — воскликнул я, встал и снял со стены отцовский штык, висевший над камином. Потом пошел на кухню, достал с полки точило и начал точить штык. Мама молча сидела в кресле. Я довольно долго точил штык, пока его конец не заострился настолько, что смог бы пройти сквозь человека, как горячий гвоздь сквозь масло. Потом стал одеваться.
Не отрывая глаз от пламени, мама сказала:
— Хочешь, чтобы тебя тоже убили?
— Я хочу спасти своего брата, — ответил я.
— Не спасешь, — прошептала она, — тебя убьют. Ну что ж, давай! Давай покончим со всем разом. Как говорится, мужчины должны сражаться, а женщины их оплакивать, но я не буду по тебе плакать. Я уже достаточно наплакалась за эту войну.
Я пристально на нее посмотрел. Потом развернулся и вышел за дверь, застегивая пальто на ходу.
Ярко светила луна. Из-за снега, отражавшего ее свет, было светло, почти как днем. Я не хотел идти по дороге — никогда не знаешь, кого можно встретить, — и пошел через пастбище. К счастью, снег начал уплотняться, поэтому мои ноги погружались всего на несколько дюймов. Я чувствовал себя странно — я был спокоен, и, казалось, меня ничто не тревожило. У меня не было никакого плана действий. Я просто шел к лагерю.
Наконец я дошел до деревьев вблизи лагеря. Их осталось не так много: большинство срубили солдаты на дрова. Прячась в их тени, я остановился и огляделся. Внутри лагеря вдоль хижин тянулась дорога и то там, то тут стояли пушки или повозки. Людей видно не было. Их присутствие выдавал свет из хижин, которые отбрасывали на снегу причудливые тени.
За частоколом было тихо. Тюрьма — такая же маленькая лачуга, все отличие в десятифутовом заборе. На углу частокола стоял караульный. Я подумал, что он замерз и, наверное, только и думает, как бы согреться. У меня все еще не было никакого плана, хотя о каком плане можно было говорить в такой ситуации? Единственное, что я мог сделать, — незаметно подкрасться к караульному, убить его, открыть ворота и выпустить пленников. Ну, а если бы караульный меня заметил, следовало, вероятно, попытался перебросить штык через частокол, и, может быть, во время поднявшейся неразберихи Сэму удалось бы выбраться самому. Конечно, план был так себе, но это было единственное, что пришло мне в голову.
На склоне холма между мной и тюрьмой все деревья были срублены, но хватало больших пней и валунов, и я подумал, что если буду осторожен, то смогу, переползая от одного укрытия к другому, добраться до тюрьмы. От последнего пня до частокола было футов пятьдесят. Это расстояние мне предстояло преодолеть одним броском. Я подумал, что снег там, должно быть, утоптан и бежать будет легко. Я пополз, не сводя глаз с караульного; впрочем, он, казалось, вообще не смотрел по сторонам.
Мне вдруг пришла в голову мысль, а думают ли заключенные о том, чтобы согреться, зная, что скоро умрут. Я решил, что, наверное, думают.
Караульный не двигался. Я без проблем дополз до последнего пня и перед открытым заснеженным пространством. Я снова посмотрел на караульного. Он стоял, опираясь на мушкет и склонив голову, и вдруг я понял, что он уснул. Я вытащил штык из-за пояса и крепко сжал его в руке. Если Сэм убивал людей, то, значит, и я смогу. Я решил, что перережу караульному горло, чтобы он не закричал. Сердце стучало в висках, я почти не дышал, у меня тряслись руки.
Я встал, вышел из-за валуна и, больше не таясь, пошел по пустырю, залитому лунным светом, снег хрустел под моими ногами. Почему-то я был уверен, что караульный не проснется, но он пошевелился. Я пошел быстрее. Караульный поднял голову и удивленно уставился на меня. Я бросился бежать.
— Стой! — закричал он, схватил мушкет и навел на меня. Между нами было двадцать футов.
Я замер.
— Сэм! — закричал я. — Сэм! — закричал я изо всех сил.
Караульный бросился ко мне. Я высоко подбросил отцовский штык. Он сверкнул в сете луны, несколько раз перевернулся в воздухе и упал за частоколом. После этого я развернулся и побежал по снегу так быстро, как только мог к валунам, за которыми можно было укрыться. Но не успел я сделать и двух шагов, как раздался выстрел. Я почувствовал, как что-то зацепило мое плечо, но удержался на ногах и, пошатываясь, продолжал двигаться прочь. За моей спиной раздались крики, топот и ржанье лошади. Снова раздался выстрел, за ним последовали другие. Я услышал, как за моей спиной пуля ударила по пню. Дыханье с хрипом рвалось у меня из горла; наконец я добежал до деревьев и упал от изнеможения. Теперь они до меня не доберутся! Немного отдышавшись, я посмотрел назад. Несколько солдат бежали по направлению ко мне, но явно меня не видели. По лагерю бегали люди и седлали лошадей, кричали офицеры. За частоколом было тихо, и я понял: там никого нет. В тюрьме больше не было пленников — их куда-то перевели… Плечо слегка кровоточило, я зажал рану и побежал домой.
Мама спала на кресле перед камином. Стараясь не шуметь, я снял рубашку и осмотрел рану. Пуля задела левое плечо, сорвав кусок кожи. Я промыл рану, перевязал ее и спрятал рубашку с дырой от пули в матрас. Потом лег в постель и сразу же заснул.
Мама не пошла на казнь Сэма, а я все-таки решился. Я подумал, что Сэм захотел бы, чтобы кто-то из нас там был, а кроме того, кто-то должен был забрать тело. На холме недалеко от лагеря построили эшафот, вокруг него собралась толпа. Я стоял на дороге и ждал. Впереди шли барабанщики, за ними — солдаты, и уж потом ехала повозка с Сэмом и Эдвардом Джонсом. Их руки были связаны за спиной, шеи обвивали веревки, привязанные к повозке. Замыкал шествие еще один отряд солдат. Генерал Путман хотел, чтобы все его войско присутствовало на казни.
— Сэм! — закричал я, когда повозка ехала мимо меня.
Сэм посмотрел на меня. Он был смертельно бледен; он улыбнулся мне — немного криво, но все же улыбнулся. Повозка проехала мимо. Я подождал, пока пройдут солдаты, и стал проталкиваться через толпу к эшафоту. Завидев меня, люди расступались. Я пробрался в первые ряды, и при этом меня не покидало желание спрятаться, скрыться. Я не хотел стоять на виду у всех.
Эдвард Джонс уже стоял на эшафоте. Ему надели на голову мешок. Над его головой болталась веревка. Солдат набросил петлю ему на шею. Мои глаза затуманились, я плохо видел, что происходит. Натаниэль Барлетт, пресвитерианский священник, поднялся на эшафот и прочитал молитву. Я опустил глаза и стал смотреть под ноги. Раздался глухой звук, и толпа охнула. Я поднял глаза. Тело Джонса болталось на веревке. Его ноги почти доставали до земли, они подрагивали в воздухе.
Потом вывели Сэма. Солдаты подтолкнули его на пустое место перед эшафотом. У него на голове тоже был мешок, и я подумал, каково ему в мешке, не зудит ли от жары голова? Мистер Барлетт подошел к Сэму и прочитал молитву. Я сам попытался молиться, но в горле пересохло, и я не смог ни слова сказать. Сэма поставили лицом к толпе. Три солдата встали перед ним на расстоянии нескольких шагов и подняли мушкеты. Я закричал:
— Не стреляйте в него! Не стреляйте!
И тут Сэм упал, как подкошенный. Я так и не услышал выстрелов. Он свалился на живот, потом задергался и перевернулся на спину. Они выстрелили в него с такого близкого расстояния, что на нем загорелась одежда. Он был еще жив — его тело содрогалось и билось, словно рыба, выброшенная на берег. Сэм бился в конвульсиях, а одежда полыхала у него на груди. Один из солдат выстрелил еще раз, и он перестал дергаться.