Глава четырнадцатая

В течение некоторого времени мне снова пришлось решать задачу, которая проистекала не из какого-либо внешнего события, а была следствием внутреннего становления моего миро- и жизневоззрения. И таким образом экзамен на доктора мне пришлось держать в Рое-токе, представив для этого мое сочинение "Согласование человеческого сознания с самим собой". Внешние обстоятельства повлияли лишь на то, что я не мог держать этот экзамен в Вене. Официально я окончил реальное училище, а не гимназию, приобретя гимназическое образование благодаря частным занятиям с учениками по гимназической программе и самостоятельному обучению. Однако это не давало в Австрии права на докторский экзамен. Предметом моих углубленных занятий была философия, но официальное мое образование более всего преграждало мне путь к ее изучению.

В конце первого периода моей жизни мне в руки попала книга, которая чрезвычайно заинтересовала меня: "Семь книг платонизма" Генриха фон Штейна[88], читавшего тогда в Ростоке курс философии. Это обстоятельство привело к тому, что свою работу я подал этому милому старому философу, которого впервые увидел на экзамене.

Личность Генриха фон Штейна предстает предо мной как живая, словно нас связывало множество переживаний. "Семь книг платонизма" являются выражением четко очерченной философской индивидуальности. Философия как содержание мышления берется в этом сочинении не как нечто самостоятельное. Платон же всесторонне рассматривается как философ, который искал философию, опирающуюся на саму себя. То, что нашел на этом пути Платон, Генрих фон Штейн изображает весьма тщательно. С первых же глав этого сочинения читатель полностью вживается в платоновское мировоззрение. Затем Штейн говорит о внесении Христова Откровения в развитие человечества. Это реальное внедрение духовной жизни рассматривается им как нечто высшее по сравнению с разработкой мыслительного содержания посредством только философии.

От Платона к Христу как к исполнению некоего устремления — так можно было бы охарактеризовать то, что содержится в изложении Штейна. Далее он прослеживает влияние платонизма на развитие мировоззрений в эпоху христианства.

По мнению Штейна, откровение вносит в человеческое мировоззрение свое содержание извне. Здесь я не мог с ним согласиться. Для меня фактом переживания было то, что человеческое существо может иметь откровение, когда оно приводит себя к согласованности с самим собой в живом духовном сознании, и что это откровение через переживание идей может обрести в человеке бытие. Но в книге было нечто, что привлекало меня. Реальная жизнь духа, скрытая за жизнью идей, пусть даже и в форме, которая не была моей, являлась здесь импульсом к всеобъемлющему историко-философскому изложению. Платон — это великий носитель мира идей, который жаждет осуществления через Импульс Христа, — таков был смысл книги Штейна. Несмотря на ряд мест, где я придерживался противоположной точки зрения, книга эта была мне ближе, чем все философии, вырабатывающие свое содержание из понятий и чувственного опыта.

У Штейна отсутствовало также сознание того, что мир идей Платона ведет назад к древнейшему откровению духовного мира. Это (дохристианское) откровение, столь интересно изложенное, например, в "Истории идеализма" Отто Вильмана, в воззрениях Штейна не проявляется. Он изображает платонизм не как сохранившийся в идеях остаток древнейшего откровения, который в христианстве вновь обретает, в более высокой форме, утерянное духовное содержание; платоновские идеи представлены у него как само из себя вытекающее содерзкание понятий, которое в дальнейшем обретает жизнь благодаря Христу.

И все же эта книга — одна из тех, которые написаны с философской теплотой; ее автор — это личность, пронизанная глубокой религиозностью и ищущая в философии выражение религиозной жизни. Каждая страница этого трехтомного сочинения носит отпечаток личности автора. Моя встреча со Штейном (после неоднократного прочтения книги, в особенности тех ее частей, где речь идет об отношении платонизма к христианству) стала для меня важным событием.

Во всей манере держать себя это был человек, освещенный спокойствием преклонного возраста, с кротким взглядом, который ненавязчиво, но вместе с тем и пытливо следил за ходом развития своих учеников; в его языке — в каждой фразе, в тоне слов — сквозила рассудительность философа. Таким предстал мне Штейн, когда я посетил его перед экзаменом. Он сказал: "Ваша диссертация не отвечает всем требованиям; видно, что Вы писали ее не под руководством профессора, но содержание Вашей работы позволяет мне охотно принять ее". Я очень хотел, чтобы на устном экзамене он спросил меня о чем-нибудь в связи с "Семью книгами платонизма". Но ни один из вопросов не касался их, все относились к кантовой философии.

Образ Генриха фон Штейна навсегда запечатлелся в моем сердце. Мне было бы безгранично приятно встретиться с этим человеком еще раз. Но судьба больше никогда не привела ко встрече с ним. Мой докторский экзамен принадлежит к моим самым любимым воспоминаниям, ибо впечатление от личности Штейна превосходит все остальное, связанное с этим периодом моей жизни.

Настрой, с которым я приехал в Веймар, был окрашен содержанием моих тщательных занятий платонизмом. Он очень помог мне приспособиться к работе в Гете-Шил-леровском архиве. Как жил в мире идей Платон и как жил Гете? Этот вопрос занимал меня ежедневно всю дорогу в архив и обратно; об этом же я размышлял и тогда, когда сидел над рукописями гетевского наследия.

Вопрос этот был на заднем плане, когда в начале 1891 года я выразил свое впечатление от гетевского природо-познания в таких словах (в статье "Об обогащении наших воззрений благодаря опубликованию естественнонаучных работ Гете, хранящихся в Гетевском архиве"; т. XII Гетевского ежегодника): "Большинство людей не может представить себе, что нечто, для проявления чего необходимы совершенно субъективные условия, все лее может обладать объективным значением, сущностью. Примером этого является перворастение. Оно есть объективно содержащееся во всех растениях сущностное; но чтобы оно получило проявленное бытие, его должен свободно построить человеческий дух". И далее: "Верное познание гетевского образа мышления дает также возможность решить: сообразуется ли с воззрением Гете идентификация перворастения и праживотного с какой-либо существовавшей в определенное время или будущей чувственно-реальной органической формой? На это можно только решительно ответить: "Нет". Перворастение содержится в каждом растении, оно может быть извлечено конструктивной силой духа из мира растений, но никакая отдельная, индивидуальная форма не может быть названа типической".

Так я стал сотрудником Гете-Шиллеровского архива. Это был филологический центр, взявший на себя в конце XIX столетия заботу о наследии Гете. Во главе архива стоял директор Бернард Зуфан. С ним у меня сложились личные отношения почти с первого дня веймарского периода моей жизни. Я мог часто посещать его дома.

Бернард Зуфан стал преемником Эриха Шмидта[89], первого директора архива; этим он был обязан своей дружбе с Германом Гриммом.

Последний потомок Гете, Вальтер фон Гете[90] завещал гетевское наследие Великой герцогине Софии[91], которая и основала архив, с тем чтобы наследие Гете заняло подобающее ему место в духовной жизни. И она, естественно, обратилась к тем людям, которые должны были знать, как обращаться с наследием Гете.

Таким человеком прежде всего был господин фон Лепер. Судьба предназначила ему стать как бы посредником между знатоками Гете и Веймарским двором, которому было поручено управление наследием Гете. Лепер достиг высокого служебного положения в прусском министерстве, благодаря чему стал близок к прусской королеве, сестре Веймарской Великой герцогини, и в то же время был самым важным сотрудником в самом известном тогда гемпелевском издании Гете.

Это была своеобразная личность, представлявшая собой чрезвычайно милое смешение светского человека и чудака. В область "исследования Гете" он пришел как любитель, а не как специалист, но стал в ней большим авторитетом. В своих суждениях о Гете, прекрасным образом обнаружившихся в его издании "Фауста", он был вполне самостоятелен. Этому он научился у самого Гете. И когда к нему обратились за советом, кому лучше всего поручить управление наследием Гете, он, конечно же, вспомнил о тех знатоках Гете, с которыми сблизился благодаря своей деятельности в этой области.

Прежде всего была рассмотрена кандидатура Германа Гримма, который подходил к Гете как историк искусства. В качестве такового он читал лекции о Гете в Берлинском университете, которые выпустил впоследствии отдельной книгой. Но в то же время он мог рассматривать себя как духовного потомка Гете — он вырос в тех кругах немецкой духовной жизни, где хранили живые традиции Гете и в некоторой степени могли мыслить себя в личной связи с ним. Женой Германа Гримма была Гизела фон Арним, дочь Беттины, автор книги "Переписка Гете с ребенком".

Герман Гримм судил о Гете как человек, вдохновленный искусством. Как историк искусства он был ученым лишь постольку, поскольку это было возможно для него, чтобы сохранить в себе личное отношение к искусству в качестве ценителя.

Я думаю, что с Лепером, с которым он, естественно, был дружен благодаря их общему интересу к Гете, у него не возникало никаких недоразумений. Мне кажется, что, когда они говорили о Гете, на первом плане у них было чисто человеческое отношение к гению, а научное — уже на втором.

Научный подход к Гете проявлял только Вильгельм Шерер, профессор истории немецкой литературы Берлинского университета. И Лепер, и Гримм должны были считаться с ним как с официальным знатоком Гете. Лепер относился к этому по-детски простодушно, Герман Гримм — с известным внутренним сопротивлением, ибо филологический способ анализа, применяемый Шерером, был ему несимпатичен.

Этим трем людям и было, собственно, поручено управление гетевским наследием. Но вскоре оно полностью перешло в руки Вильгельма Шерера. Лепер и не мыслил свою работу иначе, как участие лишь извне, в качестве советчика; он был связан общественными делами благодаря своему положению при прусском дворе. Германа Гримма это также не тревожило. Благодаря занимаемому им положению в духовной жизни он был склонен лишь давать установки и сообщать работе общее направление; на частности его уже не хватало.

Совершенно иначе относился к делу Вильгельм Шерер. Для него творчество Гете составляло важнейшую главу в истории немецкой литературы. И поскольку в архиве обнаружились новые источники, имеющие чрезвычайное значение для пополнения этой главы, поэтому работа Гетевского архива должна систематически включаться в общую литературно-историческую работу. Таким образом возник план издания Гете, верно составленного с филологической точки зрения. Шереру было поручено общее духовное руководство; управление же архивом было передано его ученику Эриху Шмидту, профессору истории новой немецкой литературы в Вене.

Благодаря всему этому работа в архиве приобрела особый отпечаток, отразившийся и на том, что происходило в архиве или в связи с ним. Все здесь носило характер присущего тому времени филологического способа мышления и работы.

Литературно-историческая филология у Вильгельма Шерера подражала современным естественнонаучным методам. Историко-филологические идеи были копиями популярных естественнонаучных идей. Откуда заимствовал писатель то или иное, как преобразилось в нем это заимствование — вот вопросы, ставившиеся в основу истории развития духовной жизни. Личность писателя исчезала при таком подходе; на первый план выступало развитие "мотивов", "сюжета" через конкретные персонажи. Этот способ анализа достиг кульминационного пункта в монографии Эриха Шмидта о Лессинге. Главным в этой монографии была не личность Лессинга, а очень подробное рассмотрение тем Минны фон Барнхельм, Натана и т. д.

Шерер умер вскоре после основания Гетевского архива. Учеников у него было множество. Эрих Шмидт был тотчас же отозван из архива на свое прежнее место в Берлин. Герману Гримму удалось настоять на том, чтобы управление архивом было поручено Бернарду Зуфану, а не одному из многочисленных учеников Шерера.

Зуфан занимал прежде место учителя гимназии в Берлине. В это же время он взял на себя труд по изданию сочинений Гердера. Именно этим было обусловлено его руководство изданием Гете.

Эрих Шмидт еще сохранял известное влияние, и благодаря этому дух Шерера все еще сказывался на работе над изданием Гете. Но и идеи Германа Гримма проявлялись теперь сильнее — если не в методе работы, то в атмосфере общения.

На долю Бернарда Зуфана, до моего приезда в Веймар и близкого знакомства с ним, выпали суровые испытания. Первая его жена, а следом за ней и вторая, приходящаяся ей сестрой, рано сошли в могилу. Он жил в Веймаре со своими двумя мальчиками, грустя об ушедших, не имея никакой радости в жизни. Единственной светлой точкой была та благожелательность, с которой относилась к нему Великая герцогиня София; к ней он питал искреннюю почтительность, в которой не было и тени низкопоклонства. Зуфан любил и почитал герцогиню как личность.

К Герману Гримму Зуфан относился с беззаветной преданностью. Еще в Берлине у Гриммов его принимали как члена семьи, и он с удовольствием погружался в духовную атмосферу, царившую в этом доме. Но в нем было нечто, не позволявшее ему примириться с жизнью. С ним можно было говорить о высочайших духовных проблемах, однако разговор скоро принимал какой-то кислый оттенок, исходивший из его ощущений. Эта кисловатость прежде всего жила в его собственной душе; он боролся с ней при помощи холодного юмора. Трудно было отнестись к нему с теплотой. Он мог с симпатией отозваться на великое и в тот же миг без всякого перехода впасть в мелочно-тривиальное. Ко мне он относился с неизменной благожелательностью. Духовным интересам, жившим в моей душе, он не сочувствовал и подходил к ним иногда с точки зрения своего холодного юмора, но к моей работе в Гетевском архиве и к моей личной жизни он проявлял огромный интерес.

Я не могу отрицать, что многие его поступки, касавшиеся управления архивом, руководства изданием Гете, производили на меня очень неприятное впечатление. Я никогда не скрывал этого. Но когда я оглядываюсь на годы, проведенные с ним, верх берет глубокое внутреннее сочувствие к судьбе и личности этого пережившего так много тяжелых испытаний человека. Он страдал от жизни и от самого себя. Я видел, как его все более и более поглощали бездонные, пустые абстракции, которые вставали в его душе и губили его способности и лучшие стороны его характера. Когда Гете-Шиллеровский архив переехал в новый выстроенный для него дом на Ильме, Зуфан сказал, что видит в себе одну из тех человеческих жертв, которых в древности замуровывали у ворот священных зданий для блага дела. И постепенно он полностью вошел в роль жертвы, принесенной делу, к которому не чувствовал себя вполне расположенным. На этой работе, связанной с творчеством Гете, он чувствовал себя как вьючное животное, не ощущающее ни малейшей радости от дела, к которому другие отнеслись бы с величайшим воодушевлением. В подобном настроении я находил его всегда, когда встречался с ним уже после моего отъезда из Веймара. Он покончил с собой в помраченном сознании.

В момент моего поступления в Гете-Шиллеровский архив кроме Бернарда Зуфана там служил Юлиус Вале. Он был приглашен в архив еще Эрихом Шмидтом. Вале и я сблизились уже во время моего первого пребывания в Веймаре, и между нами сложились сердечные дружеские отношения. Вале работал над изданием дневников Гете. Архивариусом был Эдуард фон дер Хеллен, которому было поручено также издание писем Гете.

В подготовке "Сочинений Гете" принимали участие многие из германистов. Все время сюда приезжали и вновь уезжали профессора и приват-доценты филологии. С ними мы встречались во время их более или менее длительных приездов и вне архива; мы могли полностью вживаться в круг их интересов.

Кроме этих основных сотрудников гетевского издания, архив посещало множество лиц, интересовавшихся тем или иным собранием рукописей немецких писателей. Ибо архив постепенно становился местом хранения литературных наследий многих писателей. Приезжали и другие заинтересованные лица, которые почти не работали с рукописями, но хотели заниматься в библиотеке, находившейся в архиве. Было много посетителей, желающих лишь осмотреть литературные сокровища архива.

Большую радость для всех работников архива означали появления Лепера. Для каждого из них у него находилось приветливое слово. Он просил дать ему материал для работы и часами сидел за работой с такой концентрацией внимания, которую редко можно встретить в людях. Что бы ни происходило вокруг, он не поднимал глаз. Если бы мне пришлось искать олицетворение любезности, я выбрал бы г-на фон Лепера. Этой любезностью были пронизаны его гетевские исследования, она сквозила в каждом его слове, обращенном к каждому человеку. Особенно примечательным был тот отпечаток, который приняла вся его душевная жизнь благодаря постоянному размышлению над вопросом: как добиться того, чтобы мир по-настоящему понял Гете? Однажды в театре на представлении "Фауста" я оказался рядом с ним. Я заговорил о режиссуре представления, об игре актеров. Не слушая меня, он сказал: "Да, эти актеры употребляют иногда слова и выражения, которые не совсем согласуются с гетевскими". Еще более располагал к себе Лепер своей рассеянностью. Когда в антракте я говорил о чем-то, связанном с вычислением времени, Лепер сказал: "Итак, 1 час содержит 100 минут, минута — 100 секунд…" Я посмотрел на него и возразил: "60, Ваше превосходительство". Он посмотрел на свои часы, что-то проверил, улыбнулся приветливо, сосчитал и сказал: "Да, да, 60 минут, 60 секунд". Подобные образцы "рассеянности" я замечал у него часто. Однако эти проявления своеобразной душевной организации Лепера не вызывали во мне смеха, ибо они представлялись мне необходимым дополнением к той, я бы сказал, грациозной серьезности, которая, будучи лишенной какой-либо позы и сентиментальности, делала его образ столь привлекательным. Речь его состояла из скачущих фраз, произносимых почти без интонации, но сквозь бесцветную речь проступала отчетливость мыслей.

С появлением Германа Гримма в архиве установилась атмосфера духовного благородства. С тех пор как я прочитал в Вене его книгу о Гете, во мне жила глубокая симпатия к роду его духовности. Еще до моей первой встречи с ним в архиве я уже был знаком почти со всеми его работами. Благодаря Зуфану я вскоре сблизился с ним. Во время одного из своих посещений архива, когда Зуфана в Веймаре не было, Гримм пригласил меня на обед в свой отель. Мы были одни. Ему, наверно, было приятно мое понимание его взглядов на мир и жизнь. Он был необычайно разговорчив, рассказал мне о своей идее создать "Историю немецкой фантазии", которую вынашивал в душе. У меня тогда сложилось впечатление, что он намерен написать такую книгу. Но этого не случилось. Он очень красиво изложил мне, как непрерывно текущий поток исторического развития получает свои импульсы из недр творческой фантазии народа, которая в его изложении приобретала характер живого, деятельного сверхчувственного гения. Я был совершенно увлечен этими толкованиями Гримма, ведь мне было известно, как действует в людях сверхчувственная духовность. Передо мной был человек, душевный взор которого достигал творческой духовности, но не хотел познавательно охватить саму жизнь этой духовности, оставаясь в области, где духовное проявляет себя в человеке как фантазия.

Герман Гримм обладал особым даром обозревать большие и малые эпохи духовной истории и рассказывать о них в форме точных, умных, эпиграмматических характеристик. Описывая отдельные личности, такие как Микеланджело, Рафаэль, Гете, Гомер, он всегда изображал их на фоне обозреваемых эпох. Я часто перечитывал одну из его статей, где он дает особенно меткие характеристики таким эпохам, как греческая, римская и средневековая. Он весь был откровением единого, цельного стиля. Когда он отчеканивал свои прекрасные фразы в устной речи, у меня создавалось впечатление, что точно такие же фразы можно встретить и в какой-нибудь его статье, а когда уже после знакомства с ним я прочитал еще одну его статью, мне показалось, что я слышу его живую речь. Он не позволял себе никакой небрежности в устной речи, он чувствовал, что в литературно-художественном изложении нужно оставаться тем же человеком, каким являешься в повседневной жизни. Но повседневную жизнь Герман Гримм представлял себе несколько иначе, чем другие люди. Стилизация жизни была для него чем-то само собой разумеющимся.

Когда Герман Гримм появлялся в Веймаре и в архиве, сотрудникам архива казалось, что из хранилища, где находились архивные материалы, протягиваются невидимые духовные нити к Гете. Иначе было в случае с Эрихом Шмидтом, у которого была своя связь с архивными материалами, но осуществлялась она не через посредство идей, а при помощи историко-филологического метода. Я никак не мог определиться в отношении Эриха Шмидта-человека и поэтому относился без всякого интереса ко всему тому, что вызывало такое большое уважение к нему в кругу лиц, работавших в архиве по линии шереровской филологии.

Особенно приятными были посещения архива Великим герцогом Карлом Александром[92]. Под внешней аристократической оболочкой этой личности жило внутреннее, истинное воодушевление всем, что было связано с Гете. Он производил благоприятное впечатление благодаря своему возрасту, своей постоянной связи со всем значительным в духовной жизни Германии, своей пленительной любезности. Большое удовлетворение доставляла сотрудникам сама лишь мысль о том, что он является опекуном архива.

Великая герцогиня София, владелица архива, появлялась только в особенно торжественных случаях. Чтобы сделать то или иное распоряжение, она вызывала к себе Зуфана. Посетителей, приехавших для работы в архиве, направляли к ней для представления. Она чрезвычайно заботилась об архиве и лично занималась подготовкой всего необходимого для постройки государственного здания — достойного хранилища литературных наследий.

Часто посещал архив и наследный принц Карл Август[93], умерший до вступления на престол. Он не очень глубоко интересовался происходящим здесь, но любил беседовать с сотрудниками. Свой интерес к делам духовной жизни он рассматривал скорее как долг. Но зато наследная принцесса Паулина[94] относилась ко всему с горячим интересом. С ней мне случалось говорить о Гете, поэзии и т. д. По характеру своих общественных связей архив занимал среднее положение между научным и художественным обществом, с одной стороны, и Веймарским придворным обществом — с другой. Обе стороны придавали ему свою окраску. Не успевала закрыться дверь за каким-нибудь ученым, как снова приходилось ее распахивать перед высокопоставленным лицом, приехавшим в гости ко двору. В делах архива принимали участие люди, занимавшие самое разное общественное положение. В нем кипела жизнь, интересная во многих отношениях.

В непосредственной близости от архива находилась Веймарская библиотека. Главным библиотекарем был Рейнгольд Кёлер[95], человек с детской душой и безграничной ученостью. Сотрудникам архива часто приходилось посещать эту библиотеку, ибо она располагала литературой, составлявшей важное дополнение к тому, что хранилось в архиве. Рейнгольд Кёлер обладал обширными, единственными в своем роде познаниями в области мифов, сказок и преданий; его знания в языковедении отличались изумительной универсальностью. Он помогал советом в подборе редкого литературного материала. При этом отличался трогательной скромностью, самой сердечной обходительностью. Собственноручно доставал нужные книги с полок, где они покоились, и сам же приносил их в кабинет при библиотеке, где работали посетители. Однажды я попросил для просмотра книгу, которой пользовался Гете во время своих занятий ботаникой. Рейнгольд Кёлер отправился за старой книжкой, которая почти десять лет без употребления лежала где-то наверху. Он долго не возвращался. Пошли выяснять причину его задержки. В поисках книги он упал с лестницы и сломал бедро. Этот милый, благородный, всеми уважаемый человек так и не оправился после падения. После долгой болезни он умер. Я страдал от горькой мысли, что это несчастье случилось из-за хлопот, связанных с доставкой нужной мне книги.

Загрузка...