Глава двадцать девятая

В достижения познания последней трети столетия в духовной области, в развитие человечества стремился пробиться новый свет. Но духовный сон, в котором пребывало материалистическое толкование этих достижений, мешал даже предчувствовать этот свет, не говоря уже о том, чтобы видеть его.

Так наступила эпоха, которая благодаря уже своей собственной сущности могла развиваться в направлении духовного, но которая отрицала эту свою собственную сущность. Эпоха, когда начала осуществляться невозможность жизни.

Я хотел бы привести здесь несколько фраз из моих статей, написанных в марте 1898 года для "Драматургических листков" (издававшихся с начала 1898 года в виде приложения к "Магазин фюр литератур"). Я говорю там об искусстве декламации[154]: "Ученик предоставлен здесь самому себе и случаю более, чем в любой другой области… При той форме, какую приняла сегодня общественная жизнь, каждый человек может оказаться в положении выступающего публично… Возвышение обычной речи до произведения искусства является редкостью… Мы почти утратили чувство красоты речи и еще более — характерной речи… Никто не вправе писать о певце, не имея понятия о том, что значит правильно петь… По отношению же к сценическому искусству ставится гораздо меньше требований… Людей, которые понимают, верно ли произносится стихотворение, становится все меньше и меньше… Художественную речь в наше время считают неким проявлением неудавшегося идеализма… К этому бы не пришли никогда, если бы лучше осознавали присущую речи способность художественного развития".

То, как я тогда представлял себе все это, в некоторой степени осуществилось гораздо позже в Антропософском обществе. Мария фон Сивере (Мария Штайнер)[155], с воодушевлением относившаяся к искусству речи, посвятила себя сначала художественному чтению, а в дальнейшем с ее помощью на курсах, посвященных развитию речи и сценическому исполнению, эту область удалось возвысить до истинного искусства.

Я говорю здесь об этом, чтобы показать, как развивались в течение всей моей жизни определенные идеалы, хотя многие хотели бы найти в моем развитии противоречия.

В этот период я сблизился с Людвигом Якобовски[156], рано умершим поэтом. Основной душевный настрой этой личности был проникнут внутренним трагизмом. Судьбе было угодно сделать его евреем, и он очень тяжело переносил это. Он стоял во главе учреждения, которое под руководством одного свободомыслящего депутата заведовало обществом "Борьбы с антисемитизмом" и издавало его газету. Он был перегружен этой работой, постоянно причинявшей ему жгучую боль. Ибо изо дня в день она давала его душе представление о настроениях против его народа, которые и заставляли его так страдать.

Наряду с этим он развивал активную деятельность в области этнографии. Он собирал все, что было только возможно, закладывая фундамент для своей работы по становлению и развитию народностей начиная с древнейших времен. Очень интересны отдельные его статьи, свидетельствующие о глубоких познаниях в этой области. Они написаны в свойственном эпохе материалистическом духе, но, проживи он дольше, ему, несомненно, стали бы доступны и более духовные методы исследования.

Эта деятельность наложила печать и на его поэзию; ее нельзя назвать в полной мере самобытной, но стихи его исполнены глубоких человеческих чувств и сильных душевных переживаний. "Сияющие дни" — так он назвал сборник своих лирических стихотворений. Когда вдохновение дарило ему стихи, они были для него словно пропитанные духом солнечные дни в его полной трагизма жизни. Наряду со стихами он писал и романы. В "Еврее Вертере" оживает весь внутренний трагизм Людвига Якобовски. Его "Локи — роман одного бога" родился из германской мифологии. Характерная для этого романа задушевность — это прекрасное отражение любви поэта к народной мифологии.

Обозревая все то, что было создано Людвигом Якобовски, удивляешься той полноте, с какой он разрабатывал самые разные области своей деятельности. Кроме того, он поддерживал отношения со многими людьми и любил общество. Еще он издавал ежемесячный журнал "Гезелльшафт"[157], что, конечно же, совершенно перегружало его.

Он сгорал от жизни, к которой так страстно стремился, пытаясь преобразовать ее художественно.

Якобовски основал общество "Грядущие", членами которого стали литераторы, художники, ученые и просто люди, интересовавшиеся искусством. Раз в неделю устраивались собрания, на которых поэты читали свои стихи, проводились лекции, посвященные различным областям знания и жизни. Вечер завершался непринужденной беседой. Людвиг Якобовски был средоточием этого все увеличивающегося кружка. Все любили этого приветливого, переполненного идеями человека, прививавшего в этом обществе тонкий благородный юмор.

Он был вырван из всего этого преждевременной смертью, не дожив и до тридцати лет. Он скончался от менингита, который был следствием постоянного напряжения.

Мне оставалось только произнести надгробную речь для моего друга и отредактировать его литературное наследие.

Прекрасный памятник создала ему дружившая с ним поэтесса Мария Стона[158], издав книгу, в которой приняли участие многие его друзья.

Все в Людвиге Якобовски было достойно любви: его внутренний трагизм, стремление выбраться из него к своим "сияющим дням", его приверженность к бурной, беспокойной жизни. Воспоминания о нашей дружбе живут в моем сердце, и часто я с искренней преданностью оглядываюсь назад на время нашего недолгого общения.

Дружеские отношения сложились у меня в тот период и с Мартой Асмус, философски мыслящей дамой, однако сильно склонявшейся к материализму. Эта склонность смягчалась, впрочем, тем обстоятельством, что Марта Асмус свою жизнь полностью посвятила памяти своего рано умершего брата Пауля Асмуса, убежденного идеалиста.

Философ-отшельник, Пауль Асмус в последней трети XIX столетия вновь переживает философский идеализм гегелевской эпохи. Он пишет работу о "Я" и еще одну, посвященную индогерманским религиям. Обе в гегелевском стиле, но вполне самостоятельные по содержанию.

Этот интересный, давно ушедший из жизни человек стал мне очень близок благодаря его сестре Марте Асмус. Со своей склонной к духовному философией начала столетия он как метеор вспыхнул на фоне конца столетия.

Менее тесные, но все же на какое-то время значительные отношения завязались у меня с "Фридрихгагенами" — Бруно Вилле и Вильгельмом Бёльше[159]. Бруно Вилле является автором книги "Философия освобождения при помощи чистого средства". К моей "Философии свободы" имеет отношение только ее заглавие. Содержание ее лежит совсем в другой области. В широких кругах Бруно Вилле известен благодаря своим весьма значительным "Откровениям можжевелового дерева". Эта книга, отражающая его мировоззрение, написана под влиянием изумительного чувства природы и пронизана убеждением, что дух проявляется через все материальное бытие. Вильгельм Бёльше известен своими многочисленными научно-популярными сочинениями, чрезвычайно любимыми в самых широких кругах.

Им была основана "Свободная высшая школа"[160], в которую был привлечен и я. Мне было поручено преподавание истории. Бруно Вилле преподавал философию, Бёльше — естественные науки. Теодор Капштейн, свободомыслящий теолог, — религиоведение.

Был также учрежден "Союз Джордано Бруно". Здесь собирались приверженцы духовно-монистического мировоззрения, которые особо подчеркивали, что не существует двух мировых принципов, материи и духа, и что дух как принцип единства является творцом всего бытия. Бруно Вилле прочитал на открытии этого Союза содержательный доклад, в основу которого были положены слова Гете: "Нет материи без духа". К сожалению, после этого доклада между Бруно Вилле и мной возникло легкое недоразумение. В своей речи я указал ему на то, что Гете позднее дополнил эти замечательные слова, признав в действенной духовной деятельности бытия полярность и развитие как конкретные проявления духа, и что благодаря этому слова Гете обрели полное содержание. Мои слова были восприняты как направленные против доклада Вилле, хотя я вполне признавал его значение.

Однако решительное столкновение с правлением "Союза Джордано Бруно" произошло у меня после прочитанной мной лекции о монизме. Я говорил о том, что резкая дуалистическая формула "материя и дух" является, собственно, созданием новейшего времени и что противопоставление духа и природы, с которым собирается вести борьбу "Союз Джордано Бруно", возникло лишь в последние столетия. Далее я обращал внимание на то, что по отношению к этому дуализму схоластика является монизмом. Хотя она и лишает определенную часть бытия возможности быть познанной человеком, отдавая ее "вере", она все же являет собой систему мира, которая указывает на то, что все обладает единой (монистической) структурой — начиная от божества духовного мира и вплоть до частностей природы. Тем самым я ставил схоластику выше кантианства.

Лекция эта вызвала необычайное волнение. Слушателям казалось, что я прокладываю пути для проникновения в Союз католицизма. Из руководителей лишь Вольфганг Кирхбах[161] и Марта Асмус были на моей стороне. Остальные даже не могли составить себе представления о том, что я, собственно, подразумевал под "непризнанной схоластикой". Во всяком случае, они были убеждены, что я способен внести в "Союз Джордано Бруно" величайшую смуту.

Я вспоминаю об этой лекции, потому что она была прочитана именно в тот период, в который позднее многие считали меня материалистом. И этого же "материалиста" многие принимали тогда за человека, который вновь хочет вызвать к жизни средневековую схоластику.

Несмотря на все это, позднее я прочитал в "Союзе Джордано Бруно" лекцию, заложившую фундамент антропософии[162] и ставшую исходной точкой моей антропософской деятельности.

С публичным сообщением антропософии как знания о духовном мире нужно было принимать решения, которые трудно назвать легкими. Их можно лучше охарактеризовать, если обратиться к некоторым историческим фактам.

В соответствии с совершенно иной душевной конституцией древнего человечества всегда, вплоть до начала нового времени, приблизительно до XIV столетия, давалось знание о духовном мире. Однако это было совершенно иное знание, чем соответствующая современным условиям познания антропософия.

Начиная с упомянутого времени человечество утратило способность духо-познания. Оно сохраняло "древнее знание", которое древние души созерцали в образной форме и которое также существовало только в символически-образной форме.

В старые времена это "древнее знание" сохранялось в "мистериях". Его передавали лишь тем, кто после соответствующей подготовки созревал для такого знания: то были "посвященные". Это знание не должно было проникать в массы, поскольку существовала тенденция недостойного обращения с ним. Впоследствии его хранение было возложено на лиц, приобщенных к "древнему знанию". Эти последние действовали в узком кругу людей, которых они подготавливали для передачи этого знания.

И так продолжалось до настоящего времени.

Из лиц, предъявлявших подобные требования относительно духо-познания, я назову одно, вращавшееся в уже охарактеризованном мной венском кругу фрау Ланг. Я встречался с ним и в других посещаемых мной в Вене кругах. Это — Фридрих Экштейн[163], превосходный знаток этого "древнего знания". Фридрих Экштейн в период моего общения с ним писал мало, но все написанное им было проникнуто духом. Его высказывания не выдавали в нем глубокого знатока древнего духо-познания. Оно было скрыто за его духовной работой. Долгое время спустя, после того как жизнь разлучила меня и с этим другом, мне довелось прочесть в одном сборнике его весьма примечательное исследование о "Богемских братьях".

Фридрих Экштейн был энергичным сторонником того мнения, что эзотерическое духо-познание нельзя распространять открыто, как обычное знание. Он не был одинок в этом мнении; его придерживаются почти все знатоки "древней мудрости". В какой мере нарушалось это положение, которое хранители "древней мудрости" считали за строго соблюдаемое правило, в основанном Е. П. Блаватской "Теософском обществе", — об этом будет сказано позже.

Фридрих Экштейн требовал, чтобы "посвященный в древнее знание" умел наполнять высказываемое им публично силой, дающейся "посвящением", и чтобы это экзотерическое строго отличали от эзотерического, которое должно сохраняться в узком кругу, умеющем ценить его.

Желая развивать открытую деятельность, касающуюся духо-познания, я должен был решиться порвать с этой традицией. Я понимал условия духовной жизни настоящего времени. Принимая их во внимание, хранение тайны, столь понятное для древних времен, теперь невозможно. Мы живем в эпоху, требующую публичности знания. Мнение о хранении знания в тайне является анахронизмом. Единственно возможное — это знакомить людей с духо-познанием постепенно и так, чтобы никто не допускался на высшую ступень, на которой сообщаются высшие элементы знания, не будучи знаком с более низшими. Но ведь это соответствует устройству обычных начальных и высших школ.

Впрочем, я не был обязан хранить все в тайне. Ибо я ничего не взял из "древнего знания": все, чем я обладаю в духопознании, является результатом моих собственных изысканий. Если мне открывается какое-либо знание, то я привлекаю нечто уже известное из "древнего знания" лишь для того, чтобы указать на согласие между ними и в то же время на прогресс, возможный в связи с современными исследованиями.

Поэтому с известного момента я пришел к полной ясности относительно того, что с духо-познанием я вправе выступить публично.

Загрузка...