Глава третья

Правление компании Южной железной дороги обещало моему отцу определить его на небольшую станцию вблизи Вены, если по окончании реального училища я поступлю в высшую техническую школу. Благодаря этому у меня появлялась возможность ездить каждый день в Вену и обратно. Так наша семья переселилась в Инцерсдорф — селение, расположенное у Венской горы. Станция находилась далеко от селения — в уединенной, непривлекательной местности.

Моей первой поездкой в Вену после переезда в Инцерсдорф я воспользовался для того, чтобы приобрести побольше философских книг. Особую любовь вызывал во мне тогда первый набросок "Наукоучения" Фихте. Чтение же Канта привело к тому, что я мог составить себе представление, пусть и незрелое, о том шаге, на который Фихте стремился продвинуться дальше Канта. Но все это интересовало меня не столь сильно. В то время мне было важно выразить живую деятельность человеческой души в форме строгого мыслительного построения. Моя тяга к естественнонаучным понятиям привела меня в конце концов к тому, что в деятельности человеческого "Я" увидел я единственно возможную исходную точку для истинного познания. Поскольку "Я" проявляет деятельность и само созерцает эту деятельность, следовательно, в сознании непосредственно присутствует духовное. Так говорил я себе, считая, что созерцаемое таким образом надо только выразить в ясно обозреваемых понятиях. Чтобы найти путь к этому, я придерживался "Наукоучения" Фихте. Однако у меня был и свой взгляд на эти вещи, и я прорабатывал "Наукоучение" страницу за страницей, заново переписывая его. Получился длинный манускрипт. Раньше я мучился, подыскивая для явлений природы понятия, исходя из которых можно было бы найти понятие для "Я". Теперь же я стремился к обратному: исходя из "Я" проникнуть в природу, в ее становление. Дух и природа в то время представали перед моей душой в их полной противоположности. Для меня существовал мир духовных существ. То, что "Я", само являющееся духом, живет в мире духов, было для меня непосредственным созерцанием. Однако природа не хотела вступать в переживаемый духовный мир.

После "Наукоучения" особый интерес вызвали у меня трактаты Фихте "О назначении ученого" и "О сущности ученого". В этих сочинениях я находил некоторого рода идеал, к которому стремился и я сам. Наряду с этим я читал "Речи к немецкой нации". Но они заинтересовали меня тогда гораздо меньше, чем другие сочинения Фихте.

И все же мне хотелось добиться лучшего понимания Канта, чем удавалось до сих пор. "Критика чистого разума" не способствовала этому. Тогда я принялся за "Пролегомены ко всякой будущей метафизике". Должно быть, именно эта книга помогла мне понять, что необходимо основательно усвоить все те вопросы, которые Кант пробудил в других мыслителях. С этого времени я все более сознательно работал над тем, чтобы отлить в форму мыслей непосредственное созерцание духовного мира, которым я обладал. И по мере углубления в эту внутреннюю работу я пытался разобраться в тех направлениях, которые выбрали мыслители кантовой и следующих за ней эпох. Я изучал сухой, трезвый "трансцендентальный синтетизм" Трауготта Круга столь же усердно, сколь усердно вживался в трагизм познания, к которому пришел Фихте, когда писал свое "Назначение человека". "История философии" гербартианца Тило расширила мое воззрение на развитие философского мышления начиная с эпохи Канта. Я усердно штудировал Шеллинга и Гегеля. Противоположность мышления у Фихте и Гербарта со всей очевидностью представала перед моей душой.

В подобных философских занятиях провел я летние месяцы 1879 года после окончания реального училища вплоть до поступления в Высшую техническую школу.

Осенью мне предстояло решить вопрос об избрании профессии, которая обеспечила бы мне средства существования. Я решил подготовиться на звание учителя реального училища — меня привлекали математика и начертательная геометрия. От последней я вынужден был отказаться, ибо изучение ее было связано с практическими занятиями по геометрическому черчению, которые проводились днем. Мне же приходилось зарабатывать репетиторством. Поэтому я мог посещать только те лекции, которые можно было заменить, в случае их пропусков, чтением соответствующих учебников; занятия же по черчению нужно было регулярно посещать. И я записался сначала на математику, естествознание и химию.

И все же особое значение приобрели для меня в технической школе лекции по немецкой литературе, которые читал Карл Юлиус Шрёэр[22]. В первый год моего обучения в Высшей технической школе я прослушал курс "Немецкая литература со времен Гете", а также "Жизнь и творчество Шиллера". Уже первая лекция совершенно захватила меня. Он дал обзор немецкой духовной жизни второй половины XVIII столетия и драматически изобразил первое, подобное удару молнии, вступление Гете в эту духовную жизнь. Душевность его изложения, вдохновение, с которым он читал на лекциях отрывки из поэтов, удивительным образом помогали прочувствовать саму суть поэзии.

Наряду с лекциями он проводил "Практические занятия по словесному докладу и письменному изложению". Слушателям следовало изложить или прочитать вслух то, что они проработали самостоятельно. По ходу занятий Шрёэр делал замечания по стилю, форме доклада и т. д. Первый мой доклад был о "Лаокооне" Лессинга. Затем я взялся за большую задачу, избрав себе темой "В какой мере человек в своих поступках является свободным существом?". Разрабатывая эту тему, я сильно увлекся философией Гербарта. Это не понравилось Шрёэру. Он не был приверженцем учения Гербарта, которое господствовало тогда в Австрии как на философских кафедрах, так и в педагогике. Он целиком придерживался духовного направления Гете. Все, что было связано с Гербартом, казалось ему педантичным и сухим, хотя он и признавал за ним дисциплину мышления.

Отныне я мог слушать отдельные лекции и в университете. Особенно меня радовала возможность посещать занятия гербартианца Роберта Циммермана[23]. Он читал "Практическую философию". Я слушал ту часть его лекций, в которой он излагал основные принципы этики. Обычно один день я посещал его лекции, а другой — посвящал лекциям Франца Брентано[24], который в это же время читал тот же самый предмет. Но это продолжалось недолго, ведь из-за этого мне часто приходилось пропускать занятия в технической школе.

Глубокое впечатление производило на меня то, что я знакомился с философией не только по книгам, но и слушая самих философов.

Роберт Циммерман являл собой своеобразную личность. У него был необычайно высокий лоб и длинная борода философа. В нем все было размеренно, стилизованно. Когда он входил в аудиторию и затем поднимался на кафедру, его движения казались заученными, но вместе с тем возникало ощущение, что этому человеку как-то естественно подобает быть именно таким. Его манера держать себя, двигаться как бы говорила о том, что таким он сделал себя сам путем длительной самодисциплины по принципу гербартовой эстетики. Все это внушало настоящую симпатию. Он медленно опускался на стул, долгим взором обозревал сквозь очки аудиторию, медленно снимал очки, еще раз оглядывал, уже без очков, круг своих слушателей и затем начинал свою лекцию, излагая ее в свободных и в то же время тщательно построенных, артистически произносимых фразах. В языке его было что-то классическое. Но слушая его долго, легко можно было утерять нить изложения. Гербартову философию он излагал в несколько модифицированном виде. Строгая последовательность его мыслей производила на меня большое впечатление, чего нельзя было сказать об остальных слушателях. На первых трех-четырех лекциях большой зал, в котором он читал, был переполнен.

"Практическая философия" была обязательным предметом для юристов первого курса: им нужна была подпись профессора в зачетной книжке. На пятой или шестой лекции большинство студентов уже отсутствовало, и только на передних скамьях оставалась еще небольшая группа, продолжавшая слушать классика философии.

Эти лекции давали мне очень многое. Меня глубоко интересовало различие методов Шрёэра и Циммермана. Те немногие часы, которые оставались у меня свободными от посещения лекций и частных уроков, я проводил в придворной библиотеке или в библиотеке технической школы. Тогда же я в первый раз прочитал "Фауста" Гете. Лишь в девятнадцать лет, побужденный к этому Шрёэром, добрался я до этого произведения, которое сразу же возбудило во мне живейший интерес. К тому времени Шрёэр уже осуществил свое издание первой части. По нему я и познакомился с "Фаустом". Вскоре после первых лекций я сблизился со Шрёэром. Он часто брал меня к себе, рассказывал о многом — как бы в дополнение к своим лекциям, охотно отвечал на мои вопросы и отпускал, снабдив какой-нибудь книгой из своей библиотеки. Иногда он говорил и о второй части "Фауста", над изданием и комментариями к которой он как раз работал. Тогда же я прочитал и вторую часть.

В библиотеках я занимался "Метафизикой" Гербарта и работой Циммермана "Эстетика как наука о формах", которая была написана в дух. е философии Гербарта. Кроме того я тщательно изучал "Общую морфологию" Эрнста Геккеля[25]. С полным основанием я могу сказать: все, что я находил в лекциях Шрёэра, Циммермана и в упомянутом выше чтении, становилось для меня глубочайшим душевным переживанием. Благодаря подобным занятиям передо мной вставали загадки познания и миропонимания.

Шрёэра совершенно не заботила систематичность изложения. Он мыслил и говорил как бы интуитивно, но при этом огромное внимание уделял тому, как выразить в словах свои воззрения. Поэтому на своих лекциях он никогда не прибегал к свободной речи. Ему необходимо было спокойно записать свои мысли, чтобы затем уже выразить их в произносимых словах нужным, как он считал, образом. Написанное читал он с глубочайшим внутренним проникновением. Только однажды, забыв дома рукопись, он говорил свободно об Анастазиусе Грюне и Ленау[26]. Однако на следующей же лекции тема эта, во всем ее объеме, была прочитана им по записи. Он был недоволен той формой, которую смог придать ей в свободной речи.

Шрёэр познакомил меня со многими произведениями художественной литературы, а Циммерман — с хорошо разработанной теорией прекрасного. Но между ними не ощущалось гармонии. Рядом с интуитивной личностью Шрёэра с его пренебрежением к систематике вставала передо мной личность Циммермана, строгого аналитика, теоретика прекрасного.

Во Франце Брентано, лекции которого о "Практической философии" я также посещал, меня в то время особенно интересовала его собственная личность. Он обладал остротой мысли и вместе с тем казался ушедшим в себя. В его манере читать было что-то торжественное. Я слушал его и одновременно следил за каждым его взглядом, движением головы, жестом его выразительных рук. Логикой владел он в совершенстве. Каждая его мысль должна была быть абсолютно прозрачна и опираться на другие. Мысли выстраивались в ряды с величайшей логической добросовестностью. Однако меня не покидало чувство, что его мышление нигде не выходит за пределы своей же мыслительной ткани, нигде не пробивается к действительности. Такой же была у Брентано и манера держать себя. Он легко придерживал рукой свою рукопись лекции, будто в любое мгновение она могла выскользнуть из рук, и слегка скользил взором по строчкам. Этот жест также говорил лишь о легком прикосновении к действительности, но не о решительном овладении ею. Из жестов "рук философа" я постигал манеру его философствования лучше, чем из его слов.

Импульсы, исходившие от Брентано, оказывали на меня сильное влияние. Вскоре я начал изучать его сочинения и в последующие годы прочел большую часть из опубликованного им.

Я чувствовал себя тогда обязанным искать истину с помощью философии. Я должен был изучать математику и естественные науки и был убежден, что не найду к ним соответствующего подхода, если не сумею поставить их результаты на прочную философскую основу. Но ведь и духовный мир воспринимался мной как действительность. В каждом человеке открывалась мне во всей наглядности его духовная индивидуальность. Физическая телесность и деятельность в физическом мире являлись лишь проявлениями этой последней. Она соединялась с тем, что как физическое семя происходило от родителей. Умершего человека я мог прослеживать дальше на его пути в духовном мире. Однажды после смерти одного из моих товарищей по школе я написал письмо об этой стороне моей душевной жизни одному из моих прежних учителей, с которым поддерживал дружеские отношения и после окончания реального училища. Он ответил мне необыкновенно милым письмом, но не обмолвился ни единым словом о том, что я писал об умершем.

И так обстояло дело всегда, когда оно касалось моих воззрений на духовный мир. О нем ничего не желали слышать. Самое большее, о чем говорили мне, это о спиритизме, о котором я, со своей стороны, не хотел ничего слышать. Мне представлялось нелепым приближаться к духовному таким путем.

И вот случилось так, что я познакомился с одним простым человеком из народа[27]. Каждую неделю он ездил в Вену тем же поездом, что и я. Он собирал целебные травы и продавал их в аптеки Вены. Мы стали друзьями. С ним можно было говорить о духовном мире как с человеком, имеющим опыт в этой области.

Это была внутренне благочестивая личность. Во всем, что касалось школьной науки, он был необразован. Правда, он прочитал много мистических книг, но в том, что он говорил, совершенно не ощущалось влияние этого чтения. Это было излияние душевной жизни, таившей в себе простую творческую мудрость. Вскоре можно было почувствовать, что он читает книги, чтобы найти у других то, что он знал сам по себе. Однако это не удовлетворяло его. Он раскрывался так, будто как личность был лишь органом речи для духовного содержания, которое хотело говорить из сокровенных миров. Находясь рядом с ним, можно было заглянуть в глубокие тайны природы. Этот человек нес на спине вязанку целебных трав, но в сердце своем он носил то, что приобрел, собирая травы, из духовности природы. Я часто замечал улыбку на лице того или иного человека, присоединившегося к нам в качестве третьего, когда шел с этим "посвященным" по венской Аллеенгассе. В этом не было ничего удивительного. Ибо манера выражаться у него сначала была непонятной. Нужно было хоть немного знать его "духовный диалект". Вначале мне тоже было трудно понимать его, но с первого же дня знакомства у меня возникла к нему глубочайшая симпатия. И постепенно я пришел к пониманию того, что общаюсь с душой очень древних времен, которой не коснулись ни цивилизация, ни наука, ни современные воззрения, и что она знакомит меня с инстинктивным знанием глубочайшей древности.

Если взять обычное понятие "учение", то можно сказать, что у него нечему было "научиться". Но кто сам созерцает духовный мир, тот с помощью этого человека или другого, твердо стоящего в нем, может глубже заглянуть в этот духовный мир.

Всякого рода фантастика была ему при этом совершенно чужда. Дома его окружала простая, с трезвыми взглядами на жизнь, деревенская семья. Над дверью его дома была высечена надпись: "In Gottes Segen ist alles gelegen[28]". Гостей здесь угощали, как это было принято у всех крестьян. Мне каждый раз приходилось пить здесь кофе, но не из чашки, а из "горшочка" вместимостью с литр. К нему подавался огромный кусок хлеба. И крестьяне не считали этого человека фантазером. Его манера держать себя не вызывала в селе желания насмешничать. Он обладал здоровым юмором и при каждой встрече — с молодым или старым — находил такие слова, которые приходились людям по душе. Здесь никто не улыбался так, как те, кто сопровождали нас вдоль по Аллеенгассе и видели в нем нечто, казавшееся им совершенно чуждым.

Человек этот, даже когда жизнь отдалила меня от него, всегда был душевно близок мне. Его можно найти в моих мистериях-драмах в образе Феликса Бальде.

Моя душевная жизнь испытывала тогда затруднения в связи с тем, что философия, воспринятая мной от других, в их мышлении не приводила к созерцанию духовного мира. Это способствовало тому, что во мне начала складываться некого рода "теория познания". Жизнь в мышлении постепенно становилась для меня как бы озаряющим отблеском в физическом человеке того, что переживает душа в духовном мире. Переживание мыслей было для меня бытием в некой действительности, в существовании которой, как полностью переживаемой, не может возникнуть ни малейшего сомнения. Мир же чувств, как мне казалось, не может переживаться столь глубоко. Он существует, но его нельзя охватить так, как мысль. В нем или за ним может таиться нечто сущностно незнакомое. Но человек поставлен в него. И тогда возникает вопрос: являет ли этот мир полную действительность? Когда человек из своего внутреннего существа создает в чувственном мире мысли, озаряющие его светом, не вносит ли он в этот мир нечто чуждое ему? Однако это не согласуется с тем переживанием человека, когда перед ним предстоит чувственный мир и он вторгается в него своими мыслями. Стало быть, мысли все же являются тем, посредством чего чувственный мир выражает себя. Подобные размышления составляли в то время важную часть моей внутренней жизни.

Но мне следовало быть осторожным. Мне казалось опасным слишком поспешно доводить подобные размышления до разработки собственного философского воззрения. Это привело меня к тщательному изучению Гегеля. Манера этого философа выражать реальность мысли была мне близка. Но меня отталкивало в нем то, что он достигает лишь мира мыслей, пусть даже и живого, но не приходит к созерцанию конкретного духовного мира. Меня привлекала четкость философского мышления, когда от одной мысли последовательно переходят к другой. Я видел, что для многих опыт и мышление являются противоположностями. Для меня же само мышление являлось опытом, но опытом переживаемым, а не приходящим к человеку извне. Еще долго Гегель представлял для меня большую ценность.

Что касается занятий по обязательным предметам, которые, естественно, понесли бы ущерб из-за моих философских интересов, то здесь мне весьма помогли мои прежние занятия дифференциальным и интегральным исчислением, а также аналитической геометрией. Я мог пропускать некоторые лекции по математике, не теряя связи с учебным процессом. Математика сохранила для меня свое значение и как основа моего стремления к познанию. Ведь в ней дана система воззрений и понятий, полученных совершенно независимо от всякого внешнего опыта. Эти воззрения и понятия, говорил я себе в то время, позволяют приблизиться к фактам чувственного мира и находить его закономерности. Мир познается при помощи математики, но для того, чтобы достичь этого, необходимо сначала извлечь математику из человеческой души.

Как раз в связи с математикой у меня тогда возникло важнейшее переживание. Наибольшее внутреннее затруднение доставляло мне представление пространства. Я не мог его наглядно мыслить как пустоту, во все стороны убегающую в бесконечность, но именно такое воззрение лежало в основе господствовавших тогда естественнонаучных теорий. Благодаря новейшей (синтетической) геометрии, с которой я познакомился на лекциях и во время самостоятельных занятий, перед моей душой возник следующий образ: линия, удлиняющаяся вправо до бесконечности, слева возвращается вновь к своей исходной точке. Точка, бесконечно удаленная вправо, — это та же точка, что и удаленная бесконечно влево.

Мне казалось, что при помощи подобных представлений новейшей геометрии можно составить себе иное понятие о пространстве, чем как о застывшей пустоте.

Прямая линия, возвращающаяся к себе самой, как в случае с окружностью, была воспринята мной как откровение. Уходя с лекции, на которой это впервые предстало перед моей душой, я почувствовал, что с меня как бы спадает пудовая тяжесть. Меня охватило чувство освобождения. И опять, как в детские годы, геометрия подарила мне ощущение счастья.

Наряду с загадкой пространства в те годы меня интересовала загадка времени. Применимо ли и здесь представление, содержащее в себе идею о том, что продвижение в "бесконечно далекое" будущее есть в то же время возвращение из прошлого? Ощущение счастья от представления о пространстве переходило в ощущение беспокойства от представления о времени. Но выхода я пока не видел. Все мои мыслительные попытки решений убедили меня в том, что прежде всего мне следует воздержаться от внесения наглядных понятий относительно пространства в воззрение на время. Загадка времени доставила мне множество тех разочарований, которые могут возникать на пути познания.

Импульсы к эстетике, полученные мной от Циммермана, привели меня к чтению сочинений знаменитого эстетика того времени Фридриха Теодора Фишера[29]. В одном из его сочинений я нашел замечание о том, что новейшее естественнонаучное мышление делает необходимой реформу понятия времени: Меня всегда охватывало радостное волнение, когда у другого человека я находил потребность познания, которая проявлялась во мне самом. В данном случае это было как бы оправданием моего стремления к выработке удовлетворительного понятия времени.

Курсы лекций, на которые я был записан в Высшей технической школе, нужно было завершать соответствующими экзаменами, так как мне выдавали стипендию, которая продлевалась лишь при наличии определенных ежегодных успехов в учении.

Моя потребность познания, особенно в естественнонаучной области, весьма мало удовлетворялась таким обязательным обучением. К счастью, в венских высших учебных заведениях того времени предоставлялась возможность посещать лекции и даже практические занятия в качестве вольнослушателя. И всюду, включая медицинский факультет, шли мне навстречу, когда я подобным образом хотел заниматься наукой.

Должен сказать, что мое понимание духовного отнюдь не служило мне помехой, когда дело шло о знакомстве с естественными науками в их современном состоянии. Я посвящал себя тому, что мне преподавали, питая тайную надежду, что когда-нибудь мне откроется связь естественной науки с духопознанием. Но этой надежде с двух сторон угрожала опасность.

Науки об органической природе, насколько я был знаком с ними, были пропитаны идеями дарвинизма. Дарвинизм казался мне тогда — со всеми его высокими идеями — какой-то научной невозможностью. Мне же удалось постепенно создать для себя образ внутреннего существа человека. Это был духовный образ. И мыслился он как член духовного мира. Я представлял себе, как он из духовного мира погружается в природное бытие, вчленяет себя в природный организм, чтобы через него воспринимать и действовать в чувственном мире.

Я не мог отступиться от этого образа еще и потому, что питал известное уважение к строю мыслей учения об органическом развитии. Происхождение высших организмов из низших казалось мне плодотворной идеей. Однако связать ее с тем, что я знал о духовном мире, было бесконечно трудно.

Преподавание физики всецело основывалось на механической теории тепла и учении о волновой природе света и цвета.

Изучение механической теории тепла доставляло мне особую радость, потому что лекции об этой области физики читал человек, к которому я питал чрезвычайное уважение. Это был Эдмунд Рейтлингер[30], автор прекрасной книги "Свободные взгляды".

Человек этот отличался удивительной благожелательностью. Когда я стал его слушателем, он уже страдал легочной болезнью в самой сильной форме. В течение двух лет я слушал его лекции по механической теории тепла, по истории физики и курс физики для химиков. В его физической лаборатории я проводил работу во многих областях, особенно в области спектрального анализа.

Особое значение имели для меня лекции Рейтлингера по истории физики. Мы чувствовали, что из-за болезни ему с трудом дается каждое слово. И все же его лекции были в высшей степени увлекательными. Он придерживался строго индуктивного метода исследования и любил цитировать книгу Уэвеля[31] об индуктивных науках. Ньютон был для него высшим авторитетом исследователя в области физики. Его лекции по истории физики состояли из двух частей: первая — от древнейших времен до Ньютона, вторая — от Ньютона до новейшего времени. Это был универсально мыслящий человек. От исторического рассмотрения проблем физики он всегда переходил к общим культурно-историческим перспективам. В процессе естественнонаучного изложения у него возникали общие философские идеи. Так, он анализировал понятия "оптимизм" и "пессимизм" и очень увлекательно говорил о необходимости появления естественнонаучных гипотез. Его лекции с характеристиками Кеплера и Юлиуса Роберта Майера[32] были образцами научного изложения.

Я постарался прочитать почти все сочинения Юлиуса Роберта Майера, и возможность обсуждать их содержание с Рейтлингером доставляла мне большую радость.

Меня охватила глубокая печаль, когда через несколько недель после моего последнего экзамена у Рейтлингера по механической теории тепла мой дорогой учитель скончался от тяжелой болезни. Незадолго до своей кончины он вручил мне как бы свое завещание — рекомендации к лицам, которые оказали бы мне помощь в поисках учеников для частных уроков. Рекомендации имели большой успех. Теми материальными средствами, которыми располагал я в последующие годы, в немалой степени обязан я покойному Рейтлингеру.

Механическая теория тепла и волновая теория света и электричества побудили меня к изучению теоретико-познавательных проблем. Физический внешний мир представляли тогда как процесс движения материи. Восприятия органов чувств казались лишь субъективными переживаниями, результатом воздействия процессов движения на органы человеческих чувств. Вовне, в пространстве, разыгрываются процессы движения материи; при соприкосновении этих процессов с человеческим чувством тепла человек и переживает ощущение тепла. Вне человека происходят волновые процессы эфира; когда они затрагивают зрительный нерв, в человеке возникает ощущение света и цвета.

Это воззрение имело широкое распространение. Изгоняя из объективного внешнего мира все духовное, оно доставляло моему мышлению неимоверные затруднения. Я понимал, что если рассмотрение явлений природы приводит к подобным представлениям, то, обладая духовным воззрением, к этим представлениям прийти невозможно. Я видел, сколь притягательными были они для современного, воспитанного на естественной науке направления мысли. Но я еще не мог решиться противопоставить господствующему образу мыслей свой собственный, пусть даже только для себя. Результатом этого была тяжелая душевная борьба. Постоянно приходилось внутренне преодолевать легко приходившую на ум критику этого образа мыслей и выжидать, пока дальнейшие поиски источников и путей познания не придадут мне большей уверенности.

Сильным импульсом послужило для меня чтение "Писем об эстетическом воспитании" Шиллера. Указание на то, что человеческое сознание как бы колеблется между различными состояниями, явилось связующим звеном в той картине, которую я составил себе о внутренней деятельности человеческой души. Шиллер различает два состояния сознания, в которых человек развивает свое отношение к миру. Если он отдается тому, что действует в нем чувственно, то он живет под принуждением природы. Чувства и влечения определяют его жизнь. Если же он подчиняется логической закономерности разума, то он живет в некой духовной необходимости. Но человек может развить в себе среднее состояние сознания. Он может выработать в себе "эстетический настрой", который не поддается односторонне ни принуждению природы, ни необходимости разума. Душа живет в этом "эстетическом настрое" при помощи чувств, но она вносит в чувственное восприятие и в побуждаемые чувствами поступки нечто духовное. Воспринимают при помощи чувств, но таким образом, как если бы чувства были наполнены духовным. В поступках отдаются удовлетворению непосредственного желания, но это желание настолько облагорожено, что ему нравится доброе и не нравится дурное. Разум заключил здесь тесный союз с чувственным. Добро становится инстинктом, инстинкт же может сам направлять себя, потому что он воспринял в себя характер духовности. Шиллер видит в этом состоянии сознания ту душевную организацию, благодаря которой человек может переживать и создавать произведения искусства. В развитии этого состояния он видит возрождение истинной человеческой сущности в человеке.

Шиллеровский ход мыслей весьма привлекал меня. Он говорил о том, что сознание должно быть приведено сначала в определенное состояние, чтобы выработать к явлениям мира такое отношение, которое соответствовало бы сущности человека. Такой подход значительно прояснял вопросы, возникавшие у меня из наблюдения природы и переживания духа. Шиллер говорил о состоянии сознания, наличие которого необходимо для переживания красоты мира. Но нельзя ли представить такое состояние сознания, которое выявляло бы истинную сущность вещей? Если к этому есть основания, то непосредственно данное человеческое сознание нельзя рассматривать так, как это делает Кант, и выяснять — может ли оно приблизиться к истинной сущности вещей. Необходимо сначала исследовать состояние сознания, при помощи которого человек вступает в такое отношение к миру, когда вещи и факты сами раскрывают ему свою сущность.

Я полагал, что подобное состояние сознания до известной степени достижимо, если человек обладает не только мыслями, отображающими внешние предметы и процессы, но и мыслями, которые он переживает как таковые.

Эта жизнь в мыслях открывалась мне как совершенно отличная от той, в которой протекает обычная жизнь человека и обычное научное исследование. Если в переживании мыслей идти дальше, то обнаруживается, что навстречу этому переживанию выступает духовная действительность. Душевный путь приводит к духу. И на этом внутреннем душевном пути можно достичь духовной действительности, которую затем вновь находишь и в природе. Если в живой мысли узреть реальность духа и затем обратиться к природе, то можно прийти к более глубокому познанию природы.

Я все более понимал, что при переходе от обычных абстрактных мыслей к такому духовному видению, которое сохраняет трезвость и ясность мысли, человек вживается в некую действительность, от которой его отдаляет обычное сознание. Это последнее обладает, с одной стороны, живостью восприятий органов чувств, с другой, — абстрактностью мыслеобразования. Духовное созерцание воспринимает дух так, как чувства воспринимают природу; но со свойственным ему мышлением оно не столь удалено от духовного восприятия, как обычное сознание со своим мышлением — от восприятий чувственных. Оно мыслит, переживая духовное, и переживает, приводя пробудившуюся в человеке духовность к мышлению.

Перед моей душой представало духовное созерцание, основанное не на темном мистическом чувстве, а скорее протекающее в духовной деятельности, которую по ее отчетливости и прозрачности вполне можно сравнить с математическим мышлением. Я приблизился к душевному строю, при котором считал себя вправе отстаивать правомерность своих восприятий духовного мира даже перед "форумом" естественнонаучного мышления.

Мне было двадцать два года, когда мою душу наполняли эти переживания.

Загрузка...