Прийти к мыслям относительно общественной жизни Австрии, которые некоторым образом глубже захватили бы мою душу, мне тогда не пришлось. Дело не шло дальше наблюдения чрезвычайно сложных отношений. Вызвать во мне более глубокий интерес могли лишь беседы с Карлом Юлиусом Шрёэром. И я мог часто посещать его в этот период. Его судьба была тесно связана с судьбой немецкой Австро-Венгрии. Он был сыном Тобиаса Готфрида Шрёэра[40], директора немецкого лицея в Пресбурге и автора многих драм, а также книг по истории и эстетике. Последние были изданы под псевдонимом Хр. Озера и стали популярными учебниками. Менее известны поэтические произведения Тобиаса Готфрида Шрёэра, несмотря на их несомненную значимость и горячее признание в узких кругах. Образ мыслей, которым они проникнуты, противостоял господствовавшему тогда в Венгрии политическому течению. Поэтому стихи эти — без упоминания имени автора — частично были опубликованы за границей, в немецкоязычных странах. Если бы в Венгрии стало известно духовное направление автора, это повлекло бы за собой не только отстранение от должности, но и более тяжелое наказание.
Карлу Юлиусу Шрёэру пришлось, таким образом, уже в юности испытать в собственном доме гнет, которому подвергалось все немецкое. И под этим гнетом в нем развивалась преданность немецкой самобытности, немецкой литературе, а также великая любовь ко всему, что касалось Гете. Глубокое влияние оказала на него "История немецкой поэзии" Гервинуса[41].
В 40-е годы XIX столетия он едет в Германию, чтобы изучать немецкий язык и литературу в университетах Лейпцига, Галле и Берлина. По возвращении он занимает сначала место учителя немецкой литературы и руководителя семинара в лицее своего отца. Тогда же он знакомится с народными рождественскими играми, которые ежегодно проводились в окрестностях Пресбурга немецкими колонистами. Его душе столь привлекательным для него образом открывалась немецкая самобытность.
Игры эти были привезены столетия тому назад немцами, переселившимися в Венгрию из западных областей. И ставились они так же, как когда-то в давние времена на Рождество в прибрежных областях Рейна. Сказание о Рае, Рождество Христово, явление трех волхвов на народный лад продолжали жить в этих играх. Прослушав или просмотрев старые рукописи, показанные ему крестьянами, Шрёэр публикует их под названием "Немецкие рождественские игры в Венгрии".
Любовное вживание в немецкую самобытность все более захватывает душу Шрёэра. Он совершает путешествия в различные области Австрии для изучения немецких наречий. Повсюду, где в славянских, венгерских, итальянских областях Дунайской монархии была вкраплена немецкая народность, он стремится ознакомиться с ее особенностями. Так возникли его словари и грамматика ципского наречия, принятого на юге Карпат, готтшейского наречия, на котором говорит небольшая часть немцев, живущих в Крайне, языка геанцев, на котором говорят в западной Венгрии.
Изучение всего этого было для Шрёэра не только научной задачей. Всей своей душой он жил в откровениях народного духа и хотел донести его сущность посредством слова и письма до сознания тех людей, которые были вырваны из него жизненными обстоятельствами. Затем он стал профессором в Будапеште. Однако из-за господствовавших в этом городе настроений ему здесь было неуютно. И тогда он переехал в Вену, где сначала ему поручили руководство евангелическими школами и где позднее он стал профессором немецкого языка и литературы. Я познакомился и сблизился с ним, когда он уже занимал это место. В этот период все его помыслы и жизнь были связаны с Гете. Он работал над предисловием ко второй части "Фауста"[42] и уже опубликовал первую.
Во время моих посещений Шрёэра, в его маленькой библиотеке, служившей ему в то же время и кабинетом, я погружался в духовную атмосферу, в высшей степени благотворно действовавшую на мою душу. Я уже знал тогда, как враждебно относились к Шрёэру последователи господствовавших литературно-исторических методов, и в первую очередь из-за его "Истории немецкой поэзии XIX столетия". Он писал не так, как, например, представители школы Шерера, обращавшиеся с литературными явлениями, как естествоиспытатели. Он вынашивал в себе определенные ощущения и идеи относительно литературных явлений и чисто "по-человечески", доступно излагал их, почти не обращаясь к "источникам". Говорили, что свои сочинения он писал прямо "с лету".
Меня это интересовало мало. Я душевно согревался, когда был рядом с ним. И я мог проводить у него много времени. Из его пылавшего воодушевлением сердца возрождались в живом слове рождественские игры, дух немецких наречий, течение литературной жизни. Отношение диалектов к литературному языку становилось для меня практически наглядным. Мне доставляло истинную радость, когда он, как на лекциях, так и дома, говорил о поэте Йозефе Миссоне, писавшем на нижнеавстрийском наречии и сочинившем прекрасное произведение "Наац, крестьянский парень из Нижней Австрии, отправляется на чужбину". Шрёэр всегда давал мне книги из своей библиотеки, по которым я мог далее развивать содержание наших бесед. Когда мы были одни, меня всегда охватывало чувство, что вместе с нами присутствует и третий — дух Гете. Ибо Шрёэр так сильно вжился в суть и творения Гете, что при каждом ощущении или идее, появлявшейся в его душе, у него тотчас же возникал продиктованный чувствами вопрос: так бы ощущал или думал в этом случае Гете?
С величайшей симпатией я духовно прислушивался ко всему, что исходило от Шрёэра. И все же, в противоположность Шрёэру, я продолжал совершенно самостоятельно строить в собственной душе то, к чему я стремился духовно-интимно. Шрёэр был идеалистом; мир идей, как таковой, являлся для него тем, что в процессе творения природы и человека действовало как движущая сила. Для меня же идея была тенью исполненного лсизни духовного мира. И мне было трудно даже для самого себя выразить в словах различие между моим и шрёэровским образом мыслей. Он говорил об идеях как о движущих силах истории. В бытии идей он чувствовал жизнь. Для меня же за идеями скрывалась жизнь духа, а идеи являлись лишь проявлениями её в человеческой душе. Я не мог тогда найти для моего образа мышления иного слова, чем "объективный идеализм". Этим я хотел подчеркнуть, что существенным в идее является для меня не то, что она проявляется в человеческом субъекте, а то, что она, подобно цвету на чувственном предмете, выявляется в духовном объекте и человеческая душа — субъект — воспринимает ее так, как глаз воспринимает цвет живого существа.
К моим воззрениям Шрёэр со своей формой выражения приближался в наибольшей степени, когда мы касались того, что раскрывается как "душа народа". Он говорил о ней как о реальном духовном существе, которое проявляется в общности отдельных людей, принадлежащих к одному народу. При этом его слова были не просто обозначением некой абстрактной идеи. Таким образом мы рассматривали устройство старой Австрии и действовавшие в ней индивидуальности народных душ.
Благодаря всему этому для меня стало возможным прийти к некоторым мыслям относительно состояния общества, которые оказали глубокое влияние на мою душевную жизнь.
Таким образом, в этот период мои переживания были сильно связаны с моим отношением к Карлу Юлиусу Шрёэру. Однако он был далек от естественных наук, к внутреннему согласию с которыми я стремился прежде всего. Я хотел согласовать мой "объективный идеализм" с природопознанием.
В период самого живого общения со Шрёэром душе моей по-новому предстал вопрос о соотношении мира духовного и мира природы. Сначала это произошло совершенно независимо от естественнонаучного образа мышления Гете. Ведь даже Шрёэр не мог сказать мне ничего определенного об этой области гетевского творчества. Он испытывал радость, когда находил у того или иного естествоиспытателя благожелательное отношение и признание гетевского воззрения на растительный и животный мир. Что касается гетевского учения о цвете, то здесь со стороны естествоиспытателей он находил лишь категорическое отрицание. Сам он не выработал в этой области особого мнения.
Мое отношение к естественным наукам в этот период моей жизни вовсе не находилось под влиянием того, что благодаря общению со Шрёэром я приблизился к духовной жизни Гете. Оно развивалось скорее благодаря трудностям, возникшим в связи с моими размышлениями о фактах оптики с точки зрения физиков.
Я считал, что естественнонаучный взгляд на звук и на свет как на аналогичные явления неприемлем. Принято было говорить о "звуке вообще" и о "свете вообще". Аналогия эта заключалась в следующем: отдельные тона и звуки рассматривались как особо модифицированные колебания воздуха, и объективное в звуке — как некое состояние колебания воздуха. При этом исключалось переживаемое человеком ощущение звука. Аналогично мыслился и свет. То, что разыгрывается вне человека, когда он воспринимает явление, вызванное благодаря свету, определялось как колебание в эфире. Отсюда делали вывод о том, что цвета суть особо организованные колебания эфира. Для моей душевной жизни эта аналогия была тогда поистине мучительна. Ибо мне было совершенно ясно, что понятие "звук" есть лишь абстрактное обобщение отдельных явлений мира звуков, тогда как "свет" — это само по себе нечто конкретное в отношении явлений освещенного мира.
"Звук" был для меня обобщенным абстрактным понятием, "свет" — конкретной действительностью. Свет, говорил я себе, вовсе не воспринимается чувственно; воспринимаются "цвета" посредством света, который всегда проявляет себя при восприятии цвета, но сам не воспринимается чувственно. "Белый" — это не свет, а уже цвет.
Свет стал для меня реальной сущностью в чувственном мире, но сущностью внечувственной. Вместе с тем моей душе предстала противоположность номинализма и реализма, как она была выражена в схоластике. Реалисты утверждали, что понятия суть нечто наличествующее, живущее в вещах и извлекаемое оттуда человеческим познанием. Номиналисты, напротив, рассматривали понятия лишь как придуманные людьми названия для обобщения многообразия в вещах, но сами не имеющие бытия в них. Я чувствовал, что переживания звука нужно рассматривать номиналистически, а переживания, возникающие благодаря свету, — реалистически.
С подобной ориентацией подошел я к оптике физиков. Многое в ней я должен был отвергнуть. Здесь я пришел к воззрениям, проложившим мне путь к гетевскому учению о цвете, и мне открылись врата к гетевским естественнонаучным трудам. Сначала я принес Шрёэру небольшие статьи, написанные мной исходя из моих естественнонаучных взглядов. Однако Шрёэра они не заинтересовали. Ибо они еще не были проработаны в духе гетевских воззрений; лишь в заключении приводилось краткое замечание: когда придут к тому, чтобы мыслить о природе представленным здесь мною образом, тогда только найдет в науке справедливую оценку гетевское исследование природы. Шрёэр искренне радовался, слушая мои суждения, но дальше этого не шел. Положение, в котором я тогда оказался, можно охарактеризовать, приведя следующий случай. Шрёэр рассказал мне однажды, что как-то ему пришлось беседовать со своим коллегой-физиком. "Да, — сказал этот последний, — Гете восставал против Ньютона, но ведь Ньютон был "такой гений". На это Шрёэр возразил: "Но ведь Гете тоже был гений". Я чувствовал, что вновь стою перед загадкой, которую мне придется решать одному.
Приобретенные мной воззрения на физическую оптику являлись, как мне казалось, мостом, перекинутым от прозрений духовного мира к прозрениям, исходящим из естественнонаучного исследования. Я ощущал тогда потребность проверить на чувственном опыте, через самостоятельное проведение оптических экспериментов, сформированные мной мысли о сущности света и цвета. Приобрести приборы, необходимые для подобных экспериментов, было непросто, ибо зарабатываемые частными уроками средства были весьма скромными. Я делал все возможное, чтобы наладить постановку опытов по теории света, которые действительно могли бы привести к непредвзятому взгляду на факты природы в этой области.
Благодаря работам в физической лаборатории Рейтлингера я был знаком с постановкой физических опытов. Математическая обработка данных оптики не представляла для меня затруднений, так как я обстоятельно изучал именно эту область. Несмотря на все возражения против гетевского учения о цвете со стороны физиков, я все больше — благодаря собственным опытам — отходил от общепринятых физических воззрений в сторону Гете. Я обнаружил, что всякое подобное экспериментирование есть лишь получение фактов, употребляя выражение Гете, — "сопутствующих свету", а не экспериментирование с самим "светом". Цвет, говорил я себе, вопреки образу мыслей Ньютона, не извлекается из света; он выявляется, когда свободному проявлению света ставятся препятствия. Я полагал, что это вытекает непосредственно из опыта.
Но тем самым свет исключался для меня из ряда собственно физических реальностей. Он становился переходной ступенью между реальностями, воспринимаемыми органами чувств, и реальностями, зримыми в духе.
Я не был расположен подходить к этим вещам только при помощи философских размышлений. Для меня было очень важно правильно читать факты природы. И мне становилось все понятнее, что сам свет не вступает в область чувственно созерцаемого, а остается вне его, в то время как цвет возникает тогда, когда чувственно созерцаемое вносится в область света.
Отныне я ощущал потребность подойти к естественно-научным познаниям с различных сторон. Это вновь привело меня к изучению анатомии и физиологии. Я изучал строение членов человеческого, животного и растительного организмов. Благодаря этому я по-своему подошел к гетевскому учению о метаморфозе. И я все больше убеждался в том, что картина природы, доступная пониманию при помощи органов чувств, приближается к тому, что раскрывалось мне духовно.
Когда я с духовных позиций рассматривал душевную деятельность человека: мышление, чувствование, воление, — то "духовный человек" представал передо мной во всей своей образной наглядности. Я не мог останавливаться на абстракциях, которые обычно приходят на ум, когда говорят о мышлении, чувствовании, волении. Я видел в этих внутренних откровениях жизни созидающие силы, являвшие мне в духе "человека как духа". И когда я наблюдал проявление человека в чувственном мире, оно дополнялось для созерцающего взора духовной формой, действующей в чувственно зримом.
Я подошел к чувственно-сверхчувственной форме, о которой говорит Гете и которая, согласно как истинно естественнонаучному, так и чисто духовному воззрению, лежит между чувственно воспринимаемым и духовно зримым.
Анатомия и физиология шаг за шагом вели к этой чувственно-сверхчувственной форме. И здесь мой взор впервые обратился — пока еще несовершенным образом — к трехчленности человеческого существа, о которой я заговорил публично в своих "Загадках души" лишь после того, как на протяжении тридцати лет в тиши предавался ее изучению. Сначала мне стало ясно, что в той части человеческой организации, в которой формирование более всего ориентировано на нервы и на органы чувств, чувственно-сверхчувственная форма сильнее всего проявляется в чувственно зримом. Организация головы представлялась мне такой, где чувственно-сверхчувственное также сильнее всего выявляется в чувственной форме. Организацию конечностей я должен был рассматривать как такую, в которой чувственно-сверхчувственное наиболее скрыто, так что в ней проявляются, формируя человека, силы, действующие во внечеловеческой природе. Между этими полюсами человеческой организации находилось, по моему мнению, все, что проявляет себя ритмически: дыхательная система, кровообращение и т. д.
Мне не с кем было делиться этими воззрениями. И если я все же пытался сделать это, то в них видели результат какой-то философской идеи, тогда как я был убежден, что они открылись мне благодаря непредвзятому опытному познанию анатомии и физиологии.
В этом настроении идейного одиночества, которое гнетом ложилось на мою душу, я находил внутреннее освобождение только тогда, когда снова и снова перечитывал текст беседы между Шиллером и Гете, состоявшейся после собрания Общества естествоиспытателей в Йене. Оба они были согласны в том, что природу нельзя рассматривать по частям, как это делал в только что прослушанном ими докладе ботаник Батч. Несколькими штрихами Гете воссоздал перед глазами Шиллера свое "перворастение". Оно представляло через чувственно-сверхчувственную форму растение в целом, из которого развиваются, подражая в отдельности целому, лист, цветок и т. д. Шиллер же мог видеть в этом "целом" — в силу еще не преодоленной им кантовской точки зрения — лишь "идею", образованную человеческим разумом через наблюдение отдельных частей. Гете с этим не соглашался. Он духовно "видел" целое, как видел чувственно отдельные части. Он не допускал принципиального различия между духовным и чувственным воззрением, но видел лишь переход от одного к другому. Ему было ясно, что оба они могут претендовать на существование в основанной на опыте действительности. Однако Шиллер настаивал на том, что перворастение — это не опыт, а идея. На это Гете исходя из своего образа мышления ответил, что в таком случае он видит свои идеи глазами.
Проникнувшись этими словами Гете, душа моя после долгой борьбы обрела покой. Взгляд Гете на природу предстал моей душе как находящийся в согласии с духовным.
Побуждаемый внутренней необходимостью, я принялся за тщательную проработку естественнонаучных трудов Гете. Я не пытался тогда дать их объяснение, как это мне довелось сделать позднее, во введении к этим трудам, опубликованным в серии "Немецкая национальная литература" Кюршнера[43]. Я скорее предполагал самостоятельно воссоздать какую-либо область естественной науки в том виде, в каком эта наука отныне представлялась мне как "сообразная с духом".
Однако моя "внешняя" жизнь в этот период вовсе не предрасполагала к подобным исследованиям. Я вынужден был давать частные уроки по самым разным предметам. "Педагогические" ситуации, с которыми мне приходилось сталкиваться, были весьма разнообразны. Так, однажды в Вене появился прусский офицер, который по какой-то причине должен был оставить германскую военную службу. Он хотел подготовиться к вступлению в австрийскую армию в качестве офицера инженерных войск. Судьба распорядилась так, что я стал его учителем по математическим и естественнонаучным предметам. "Преподавание" это доставляло мне глубочайшее удовлетворение, ибо мой "ученик" оказался чрезвычайно милым человеком. После занятий математикой и механикой, необходимых для его подготовки, он искал человеческого общения со мной. В других случаях, как, например, со студентами-выпускниками, готовившимися к экзамену на степень доктора, я должен был сообщать им именно математические и естественнонаучные знания.
Благодаря этой постоянно возникающей необходимости в проработке современных естественных наук мне представлялось достаточно случаев вживаться в современные воззрения в этой области. В преподавательской деятельности я вынужден был руководствоваться только этими воззрениями; самое же важное для меня в отношении природопознания приходилось, замкнувшись, носить в себе самом.
Моя деятельность в качестве преподавателя частных уроков — в то время единственный источник средств существования — защищала меня от односторонности. Многое приходилось изучать самостоятельно, чтобы суметь затем преподать это ученикам. Так, мне пришлось освоить "тайны" бухгалтерии, ибо представился случай давать уроки и в этой области.
Я получал от Шрёэра плодотворнейшие импульсы и в области педагогического мышления. В течение многих лет он был директором евангелических школ в Вене и полученный опыт изложил в интереснейшей книге "Вопросы преподавания". Прочитанное мной я мог обсуждать с ним. В отношении воспитания и преподавания он высказывался против простого сообщения знаний, но за всестороннее развитие человеческого существа.