Они ехали из Польши три недели. Сперва остановились там, где теперь находится шахтерский поселок Черемхово. Осмотрелись и решили: едем дальше. Приехали в Тихоновку. Там был густой березняк, росла клубника. Они вдоволь поели даровой клубники. Осмотрелись. Решили: едем дальше. Приехали в Вершину. Осмотрелись… Хотели ехать дальше, но дальше была сплошная тайга. Пришлось остаться в Вершине. Навсегда.
Автобус ходит ежедневно, кроме тех дней, когда идет дождь, когда намело сугробы, когда весенняя или осенняя распутица, когда на дороге ухабы после дождя, распутицы и сугробов.
В тот день не было ни дождя, ни сугробов, ни распутицы, и шофер сказал, что, пожалуй, доберемся.
Мы выехали из Иркутска в пять утра. В шесть пошел дождь. В семь дорога превратилась в овраг, наполненный вязкой, жирной глиной. Автобус встал. Шофер вылез из кабины и принялся внимательно изучать глиняную глыбу, на которой буксовали колеса. Мы поняли: он обдумывает тактику. Шофер кивнул головой (мы заулыбались: придумал!) и сел за руль. Спустя четверть часа автобус выполз из глины. Проехали метров двести. Встал…
— Ничего, — говорили женщины, успокаивая плачущих детей, — посидим, отдохнем…
Все понимали: идет дождь. А по тайге в дождь не проедешь, на то она и тайга. Спасибо, что дорогу сделали и что по ней — когда нет дождя — ходит автобус. Уже почти год, как ходит.
Пассажиры начали спокойно доставать припасы: пирожки, крутые яйца, хлеб. Кто-то пел: «Иркутск родной — середина земли…» Женщины укладывали детей поудобнее. А шофер составлял хитроумный план преодоления глиняной глыбы.
Через пару часов дождь прекратился. Проехав километров сто, мы внезапно услышали треск.
— Все, — буркнул шофер, — лопнул вал.
— Что случилось? — спрашивали сзади.
— Ничего, вал.
— А-а, вал.
Продолжая есть пирожки и напевать «Середина земли…», мы бродили по окрестным деревням в поисках мастерской, затем в поисках сварщика, затем ждали, пока отремонтируют вал. Никто не нервничал, не ругался, не удивлялся и не давал шоферу советов. Часа через два мы продолжили свой путь.
На землю опустилась холодная сибирская ночь. В одном углу беседовали вполголоса, в другом женщина тихонько пела… Автобус подъехал к остановке. Кто-то сел. И в тишине сибирской ночи, в вековой тайге, среди тихого русского говора прозвучало по-польски: «А ну, садитесь, нечего тут торчать!»
Тут я поняла, что Вершина действительно существует.
— Понюхай воздух, Ганна, чувствуешь, какой тут воздух?
— Свежий.
— Польский воздух, Ганна, польский. Понюхай еще раз. Ну? А ты что думала? Да, мы в России, в Сибири, но разве ж мы не поляки?
Мы вошли в дом.
— Не стесняйся, Ганна, проходи.
Жена Петраса уставилась на меня как на привидение.
— А мне сегодня белье снилось. Выстиранное. Слетело с веревки, а я собираю. Проснулась утром и говорю Бронеку: жди гостей. И нате — девка из Польши приехала. Но отчего ты такая зеленая?
— В автобусе укачало…
— Геля, неси капли.
— От хвори или от слабости?
— Все неси.
Кроме капель, мне дали выпить отвар из таежного корня. И подслаженный самогон («Пей, Ганна, пей, я сама гнала»). И «Московскую» с имбирем, по-бурятски. Я почувствовала, что прихожу в себя и могу отвечать на все вопросы Петрасов.
— Ты, Ганна, из какой губернии?
— В Иркутск как приехала? По железке, что ли?
— А почему ты одна?
— Да вот решила вас разыскать. Мы давно слышали, что вы живете где-то здесь, в Сибири, но никто даже приблизительно не знал, в каком месте.
— Какая у тебя чудна́я речь, Ганна. Сейчас все, что ли, в Польше так говорят?
В шесть утра нас разбудил мотоцикл. Приехал председатель колхоза, бурят, и стал упрекать Петраса, что тот не сообщил ему о приезде делегации.
— Он просто не успел, — вмешалась я в разговор.
— Но он хоть встретил вас так, как положено встречать иностранную делегацию?
— Разумеется. Даже лучше.
Председатель немного успокоился, и я попросила его рассказать о колхозе.
— Не сейчас, — ответил он решительно. — Сперва позвоню в райком, скажу, что приехали иностранные гости, потом соберу актив — бригадиров, лучших трактористов, лучших доярок, чтобы вы могли побеседовать с людьми. А потом устроим обед в вашу честь.
— Не надо обеда, я себя неважно чувствую…
— Все равно. Никто вас насильно кормить не будет. Но когда приезжают гости, мы устраиваем обед. Таков порядок…
Председатель сел на мотоцикл и помчался звонить в райком.
В ожидании встречи с активом я гуляла по Вершине. В деревне сто дворов. В каждом пятеро-шестеро детей и двое-трое взрослых, итого около восьмисот человек.
Фамилии: Петрас, Петжик, Масленг, Новак, Недбала, Янушек, Поспех, Войцик, Фигура, Викторовский, Каня, Корчак, Кустош, Лыда, Митренга.
Имена детей: Кароля, Хеля, Марыся, Франя, Янек, Фелек, Павел, Валек, Антек.
Имена у собак тоже польские. Чаще всего Бурек. Потому что в польском букваре был стишок: «Этот Бурек, пес лохматый, караулит наши хаты». Про кошек в букваре не говорилось, поэтому кошачьи имена русифицированы. Преобладает Васька.
Среди живущих ныне жителей деревни в Польше родились лишь пятеро. Из них один только помнит Польшу, остальные приехали в Вершину маленькими детьми.
Приехали они в 1910 году в период Столыпинской реформы, предоставлявшей льготы крестьянам, согласным переселиться в Сибирь.
Туда потянулись крестьяне из бедных, перенаселенных деревень России, Белоруссии, Украины и… Польши. Из Краковской и Келецкой губерний, из Силезского угольного бассейна поехали вначале несколько мужиков поглядеть — что за Сибирь такая. Вернулись, рассказали: лес так близко, что если свалить сосну, она летит прямо в печку. И дают ее даром. Люди соблазнились. Собрали свои пожитки и двинулись в путь. Приехали, получили землю, лес. Выменяли у бурятов портки на топоры. Этими топорами рубили лес, ставили дома. И остались в Вершине навсегда. Уже шестьдесят с лишним лет живут в Сибири. За это время к ним никто из Польши не приезжал. Польских газет они не выписывают, потому что их трудно читать. Учитель польского языка у них был до 1929 года. До 1941-го был ксендз. Рождество и пасху они справляют по католическому календарю.
Отношения с русскими у поляков в Вершине — прекрасные. Русские дети в колхозе бойко разговаривают по-польски, а Колька Даниленко играет на гармошке «Чие то полюсе не оране, моего Ясенька занедбане»[14] и «Девчино ты моя, улюбиона, дай бузи, дай бузи, бендешь збавиона»[15].
Говорят вершинцы на диалекте, усеянном руссицизмами, но не сознают этого. Только учительница, преподающая в русской школе, смутно догадывается, что ее речь далека от польского литературного языка. Она забрасывает меня вопросами: как правильно сказать то? А это? А это?..
Люди в Вершине читают о Польше в советских газетах и знают, конечно, что там многое изменилось. Но не могут себе этого представить. У них перед глазами та страна, о которой вспоминали и рассказывали родители. Польша 1910 года. Польша нищих, отсталых деревушек. Наверное, поэтому они говорят мне странные вещи. Например: оставайся, Ганна, до завтра, трактор посмотришь. Или: а у вас там люди ходят босиком? Ведь наши матери ходили босиком, говорили, что нельзя туфли трепать каждый день. Я объясняю: теперь в Польше у всех есть обувь. — Ну да, ясно…
Живут зажиточно. У каждой семьи участок 0,60 га, как предусмотрено уставом артели. Но на этом клочке земли помещается все, что нужно: дом, сарай, коровник, свиной хлев, курятник, сад, огород, теплица, ульи… Поскольку кругом тайга и за лес по-прежнему платить не надо, все строят из дерева. И отапливаются дровами. Все хозяйство разгорожено заборчиками — отдельно пасека, теплица, сад… Это создает ощущение уюта и порядка. Дома-пятистенки. Посреди одной из комнат стоит огромная русская печь. А летом готовят в саду, в летней кухне. Всюду — в избах и на участках — очень чисто. У Петраса две коровы, две телки, один бычок, две свиньи, утки, гуси, индейки, 25 кур. То же самое у соседей. Продукты никто не покупает. Даже хлеб пекут сами. Мясо солят, вялят, замораживают. Едят его каждый день и продают немного. Кроме того, продают картошку, овощи, фрукты. Одних помидоров снимают по 100 кг в каждой теплице. И выручают от продажи по 500—600 рублей в год. По трудодням каждый колхозник получает в месяц в среднем 120—140 рублей и, в сущности, на жизнь почти их не тратит.
Вершиняне говорят, что им никогда еще не жилось так хорошо, как в последние лет десять. Был бы только мир и силы трудиться…
Работу они любят. Руководство колхоза не может ими нахвалиться. В многонациональном колхозе «Дружба» — четыре бригады: русская, украинская, бурятская и польская. Польская занимает первое места по району. Полеводы бригады снимают по 36 центнеров пшеницы с гектара (средний урожай зерновых в колхозе — 14 центнеров).
В колхозе и на своих участках они работают не покладая рук, но им и воздается. Именно в польской деревне больше всего телевизоров, мотоциклов, стиральных машин.
К работе в хозяйстве они привлекают всех членов семьи. В том числе и детей.
В привезенных с родины представлениях их родителей котировалось два вида карьеры: ксендза и учителя. Ксендзом теперь стать трудно, остается вторая возможность, и, должно быть, поэтому те, кто все же идут учиться, в большинстве поступают в педагогические институты.
Буряты, которых много в здешних краях, едут в город на учебу значительно охотнее, чем поляки. В результате, как более образованные, они занимают почти все руководящие должности: буряты тут председатель колхоза, зоотехник, главврач, экономист, директор школы. В местной школе два учителя поляка, три русских и десять бурятов. Увы, поляки в Вершине в этом смысле лишены всякого тщеславия. По их мнению, на учебу стремятся те, кому просто неохота работать.
Учительница местной школы, Наталия Янашек, старается привить польским детям вкус к учебе, тем более, что они очень способны. Но пока это ей не слишком удается. Несколько дней назад на заседании сельсовета снова обсуждали несколько семейств из Вершины, которые не посылают детей в школу.
Учительница понимает, конечно, что в скором времени положение изменится. Телевизоры (их количество в деревне непрерывно растет), влияние города, развитие цивилизации сделают свое. И у детей, которые теперь подрастают в Вершине, жизненные идеалы другие, чем у их отцов… Но хотелось бы, чтобы этот процесс совершался быстрее.
Между тем наступил вечер. Председатель колхоза вернулся из райкома. Говорил, что уже предупредил лучших механизаторов — того, кто в восемь дней засеял 830 га пшеницы, того, кто посеял кукурузу на 200 га, и передовых доярок, и лучших работниц птицефермы. Теперь можно садиться за стол.
Столы накрыли в саду у Петжиков. Сад прекрасный, большой, отделенный забором от остального участка. Рядом летняя кухня — женщины готовят там угощение. Расставляют на столах яйца, сыр, цыплят, грибы, мясо, компот, маринованные фрукты — все собственного изготовления, только что вынесенное из погребов.
Рассаживаемся. Я, как гостья, на почетном месте, между председателем колхоза и председателем сельского Совета (поляком по фамилии Масленг), напротив бригадир Петжик. Председатель колхоза дает знак председателю сельсовета, Масленг встает и объявляет:
— Для приветствия делегации польских корреспондентов во главе с Ганной Кралль слово предоставляется товарищу Петжику…
Бригадир Петжик рассказывает о них, о сибирских поляках. Так они себя называют. Рассказывает об их родине — Советском Союзе. У них только одна эта родина — советская, сибирская. Свою речь Петжик заканчивает словами:
— Мы живем здесь уже 60 лет, и наши дети разговаривают по-польски. А если еще через 60 лет сюда приедет другой корреспондент, то дети, которых он здесь увидит, тоже будут разговаривать по-польски.
Я отвечаю на вопрос, что произвело на меня в Вершине наибольшее впечатление: то, что между приусадебными участками нет меж. И что дети ночью, сквозь сон, говорят по-польски.
Они знают, что такое межа, но не понимают, почему ее отсутствие производит такое впечатление. Мой вопрос о спорах из-за межи им и вовсе непонятен. И я не объясняю. Зачем?
— Нашего сибирского поляка здесь никто никогда не обидел. Ни русский, ни бурят, ни украинец, — снова заговорил бригадир. — А связывает нас все, что мы пережили вместе. И сорок первый год, когда мы в составе сибирской дивизии дрались за Москву. И сорок четвертый год, когда мы все голодали и питались корешками. А теперь нас связывает то, что все мы живем так хорошо, в мире и достатке.
К нашему столу подошла низенькая старая бурятка. Все немедленно потеснились, освободили ей место. Быстро принесли прибор.
— Если бы она пришла ко мне домой, — объясняет мне Петрас, — и сказала, что ей негде жить, я бы тут же предложил: оставайся с нами навсегда. И так бы сделал любой человек в Вершине.
— Любой, — подтвердили все хором.
— Когда я осталась без родителей, одна, с братьями и сестрами — мал мала меньше, она носила нам украдкой хлеб, — рассказывает шепотом Наталья Янашек.
Девяностосемилетняя бурятка догадывается, о чем идет речь, улыбается, и мы обе отлично понимаем, что самый почтенный гость за столом теперь уже не я.
В бутылках все меньше московской водки и апельсинового ликера. Сидящие за столом отбросили официальный тон, перестали обращаться друг к другу по имени и отчеству. Не удивительно. Ведь здесь все свояки. Бригадир Петжик, оказывается, — племянник Фигуры, начальника фермы. Фигура — шурин председателя сельсовета Масленга. Масленг — брат Новаковой, Фигуровой и Корчаковой[16]. А муж Новаковой — заведующий конюшней и брат…
— Очень сложно руководить такой бригадой, — говорит Петжик. — Сделаешь кому-нибудь замечание, а он тебе: «Ты как это с дядей разговариваешь?»
Наблюдения Петжика над своей бригадой очень интересны. Он говорит, например, что поляки — ужасные «индивидуалисты», таких больше нет во всем их многонациональном колхозе. У каждого своя точка зрения по любому вопросу. Каждого в отдельности приходится уговаривать, убеждать. Но зато, когда уж убедишь, то он работает отлично.
У них исключительное чувство юмора — мгновенно схватывают шутку и шуткой же парируют.
Самые остроумные анекдоты тоже рассказывают в польской бригаде. С некоторым удивлением они встречают мои слова о том, что все это традиционные национальные черты поляков. Поляки хорошо ездят верхом, отлично охотятся. На счету у Зенека Митренги 12 медведей. А их гостеприимство превосходит любое гостеприимство, какое я когда-либо видела.
У эстонцев голубые глаза. Из-за этого они кажутся мягкими и приветливыми. Эстонцы молчаливы. Мой коллега — журналист из АПН — рассказывал как-то один из многочисленных анекдотов на эту тему эстонскому крестьянину.
— Два эстонских дровосека, — рассказывал журналист, — по дороге в лес увидели зайца. «Глянь, заяц», — сказал один. Они дошли до места, долго рубили лес, пообедали, потом снова рубили. Стемнело. Когда на обратном пути подошли к месту, где видели зайца, второй ответил: «Угу». — Смешно, правда? — захохотал журналист.
Но его слушатель насупился:
— Да это дурак какой-то. Зачем было ждать до вечера? Мог ответить днем, когда сели обедать…
Эстонцы любят петь. То, что в других местах относится к числу второстепенных развлечений, здесь стало одним из самых солидных и почетных мероприятий.
Ильмар Мосс, начальник оперативного штаба Праздника песни, рассказывает о подготовке к последнему празднеству. Устройством всего мероприятия руководила Главная комиссия Праздника песни, состоявшая из тридцати человек, работников важнейших министерств и ведомств. Главой комиссии был назначен заместитель Председателя Совета Министров Эстонии доктор Арнольд Грин.
При комиссии работали художественный совет и исполнительное оргбюро. В подчинении у оргбюро Главной комиссии Праздника песни находился в свою очередь оперативный штаб. Его задачи, рассказывает Ильмар Мосс, чрезвычайно ответственны. В празднике принимало участие тридцать тысяч певцов, съехавшихся со всей республики, и двести тысяч зрителей. И все это происходило в Таллине — городе с 350-тысячным населением. Поэтому уже за девять месяцев до праздника штаб должен был разработать по минутам и секундам детали всей операции. И все состоялось точно по плану. Когда из Виру отправился поезд с певцами, вслед тотчас же полетела радиограмма, что поезд отправлен, и в 16.34 на таллинском вокзале стояли автобусы, в 16.40 в автобусы погрузились тысяча четыреста человек, а в 19.04 в штаб поступило сообщение, что первый эшелон поужинал, второй приехал, а третий как раз трогается в путь.
Поскольку такие торжества происходят каждые пять лет, в Эстонии имеются крупные специалисты по устройству Праздника песни. По подготовке тридцати тысяч пар специальной обуви и тридцати тысяч специальных чулок, по расстиланию специальной ваты для спанья на полу и по размещению пожарников, привезенных со всех краев республики, так как эта вата легко воспламеняется.
Гости из других республик, которые очень бы хотели организовать что-нибудь подобное у себя, говорили, что сложность состоит не в том, чтобы найти тридцать тысяч человек, которые сумеют слаженно петь в одном хоре (хотя это и нелегко). И не в том, чтобы собрать двести тысяч терпеливых слушателей (хотя с этим трудней). Самое трудное — весь этот тридцатитысячный хор расставить на сцене в пять минут, как это делают эстонцы. Или увести в семь минут (Ильмар Мосс проверял время с секундомером) один двадцатитысячный ансамбль и расставить на его место другой, десятитысячный. «У нас, — говорили украинцы и белорусы, — это заняло бы по меньшей мере час. Как вам это удается?» — «Очень просто, — отвечал Ильмар Мосс, — эстонец сразу становится на то место, которое ему указывают. А встав, стоит спокойно».
Эстонцы — маленький народ. У них очень тяжелое прошлое. Они честолюбивы. Они любят думать о своих добродетелях и подчеркивать, сколько им удается достичь, хотя их так мало и у них было такое тяжелое детство.
Они чрезвычайно трудолюбивы. У них очень высокая производительность труда, очень высокие результаты и очень большие вклады на сберкнижках. У большинства из них высокая профессиональная квалификация. В промышленности республики, по данным социологов, 84 процента квалифицированных рабочих и 84,6 процента инженерно-технического состава — эстонцы. Остальные 16 процентов в каждой из этих групп — лица других национальностей.
В последнее время очень возросло число браков между эстонками и русскими. В промышленном районе Кохтла Ярве, к примеру, это вызвано тем, что эстонские девушки хотят рано выходить замуж, а рассудительные эстонцы женятся лишь после того, как построят дом и посадят сад.
Дети от смешанных браков имеют в СССР право выбора национальности. Большинство детей от таких браков по всему Советскому Союзу записаны русскими, в Эстонии же 63 процента детей указывают национальность — эстонец.
Эстонцы очень культурны. В Советском Союзе именно они издают больше всего книг (обожают поэзию). И чаще всех ходят в театры. По посещаемости театров, как было установлено на международном симпозиуме, они вообще занимают первое место в мире.
Эстонцы чрезвычайно благонравны. Вечерами женщину без сопровождения мужчины не пускают в ресторан, одиноких же мужчин в ресторанах сколько угодно.
Эстонцы эстеты. Их женская мода самая элегантная, их мебель самая изящная, их клумбы подстрижены очень старательно, а их одноквартирные домики на улице Пиритта или Марияме по-настоящему красивы.
У эстонцев самое лучшее обслуживание в ресторанах и самый лучший официант во всем Советском Союзе. Это Дима из бара на улице Мунди. Он дважды оставался победителем на всесоюзных конкурсах. Дима рассказывает, как несмотря на серьезную конкуренцию (в конкурсах участвовало по десять официантов из каждой республики), ему удалось занять первое место: «Мы должны были сервировать ужин к празднику Советской Армии. Это было трудно, но я вышел из положения. Положил на стол еловые ветки, перевязанные красными ленточками, а на обороте меню написал текст военной песни, которую можно было исполнять хором во время десерта. В качестве горячего блюда я предложил котлету «Ракета».
У эстонцев самый красивый язык в мире. Так заявил мэр города Венеция в своем интервью для таллинской прессы. Все, с кем я говорю, ссылаются на его мнение. «Эстонский язык так же красив, как итальянский, — сказал мэр, — а итальянский, как известно, самый красивый». А один польский певец (это тоже было напечатано в газете) сказал, что, сколько бы французы ни старались, они никогда не будут петь так, как эстонцы. Потому что французский язык просто не годится для песни. Это в свою очередь подтвердил один немецкий композитор итальянского происхождения, что тоже с гордостью отметила местная пресса.
Слово «романтик» вышло из обихода. Во всяком случае — в его прежнем значении. Что, впрочем, вовсе не значит, что романтики перевелись. Их много. Но я видела только одного, который говорил о «романтике» без всякого стеснения. Это был Алексей Марчук. Прежде — легендарный инженер Братской ГЭС, сегодня — технический директор строительного комбината в Братске. Тридцатисемилетний, в отлично сшитом костюме, молчаливый, и, как пристало романтическому герою — загадочный и непостижимый.
Он сказал, что дело не в прибавке к зарплате за дальность, все намного сложнее, но мне этого не понять. После института ему была обеспечена работа в Москве, отец жены — известный гидростроитель, и ее уже распределили в «Гидропроект», а они все бросили и приехали сюда, в Сибирь, строить Братск. Но разве ж я это пойму?
Я спрашиваю, нельзя ли заменить слово «романтика» словами «радость творческого труда»? Оказывается, нет, нельзя. Нет, так нет. Видно, нам не найти общего языка с Алексеем Марчуком, о котором в Сибири слагают песни («Марчук играет на гитаре, а море Братское поет…») и который кажется именно таким, каким его изображают авторы многочисленных очерков в молодежной прессе.
Но вот инженер Марчук начинает рассказывать, как, строя мост через Ангару, возводили опоры через лед и не знали, что получится, поскольку подобные мосты всегда до сих пор строили летом, а потом, когда лед тронулся, опоры даже не дрогнули, и как начали — по его проекту — перекрывать реку в 8 утра и кончили в 19, а американские специалисты, захотевшие наблюдать операцию перекрытия, опоздали и приехали к шапочному разбору, так как по их расчетам все должно было длиться значительно больше — и у меня возникает ощущение, что я все же кое-что понимаю.
В фешенебельном братском ресторане, где нам забыли подать приборы, Алексей Марчук говорит с горечью: «Мы научились строить крупнейшие в мире электростанции, а вот подавать вовремя столовые приборы не научились. И людям, воспитанным в культуре столовых приборов, — тут Марчук с сожалением взглянул на меня, — недостающая вилка заслоняет панораму Братской ГЭС».
Не понятый чужеземцами, герой всегда был неотъемлемым атрибутом поэтики романтического подвига; поэтому, чтобы не разрушать иллюзии Марчука, я не говорю ему, что за вилкой все же разглядела Братск. И к тому же убедилась, что его поэтика сильно устарела.
Московское радио ежегодно получает более 20 тысяч писем из Польши. Многие из слушателей шлют письма уже более двадцати лет. Умирают родители — дети продолжают переписку. Умирает муж — письма пишет жена. Именно таким образом завязались контакты с Московским радио у пани Дунин-Марцинкевич из Варшавы, у пани Левендел из Ченстохова и у многих других. Их супруги вели эту переписку долгие годы.
Дело происходит, как правило, так: сперва кто-нибудь пишет письмо в редакцию, обычное письмо радиослушателя с просьбой исполнить песенку «Темная ночь» или повторить передачу о космосе. Редакция отвечает серьезно, исчерпывающе и, что весьма существенно, очень дружелюбно. Слушатель благодарит, а позже по какому-нибудь поводу пишет снова. Потом поздравляет с Новым годом или с годовщиной Октябрьской революции. И вскоре, незаметно для себя, начинает делиться с редакцией своими домашними, учебными или производственным проблемами.
Берта Яковлевна Радецкая, которая вот уже много лет ведет всю эту обширную переписку, знает слушателей почти что лично. Помнит фамилии, важнейшие жизненные события, знает лица по фотографиям… Она в курсе всего, что происходит в любой из семей, дружащих с радио.
В семье Ковальских, к примеру, проживающей в городе Бискупец Варминский, — беда. Пан Кароль болен и в последнее время уже не встает с кресла. Его дочь, Инка, хочет поступать в медицинский институт, но она должна помогать отцу, поэтому ей пришлось поехать на курсы для медсестер.
— Как раз недавно мы получили два письма: одно от него из Бискупца, другое — от Инки с курсов. За паном Каролем сейчас ухаживает сестра, пани Стефания. Это очень благородная женщина. Очень обидно, что Инка не может поступить в институт. Ничего, — утешает нас Берта Яковлевна, — она молодец. Поработает пару лет, а потом будет учиться.
Пани Зофья Олейник из Пиотркова обожает русскую живопись. Недавно ей послали репродукцию картины Серова, а она подарила ее своей кузине из Кембриджа. Эта кузина, как сообщает пани Олейник, вдова профессора Кейлина, члена пяти Академий наук. Это был геолог с мировым именем. А его жена очень известный врач. Кстати, у нее лечится правнучка Дарвина…
Пани Барбара Ц. очень энергичная женщина. Правда, сейчас у нее сердечные неприятности. Она кого-то встретила и, не помню, — рассказывает Берта Яковлевна, — то ли она ему понравилась, то ли он ей. Она жалуется в письме, что сердце восстает против рассудка.
А пани Оссовская очень общительна, постоянно куда-то ездит, с кем-то встречается…
Когда кто-нибудь из них приезжает с экскурсией в Советский Союз, то обязательно приходит в гости на радио. А если во время экскурсии возникают какие-нибудь осложнения, то именно в редакцию обращается за помощью. Вот, например, вчера звонила из проходной одна радиослушательница:
— Я еду в Пензу. Билет оказался на восемь рублей дороже, чем я ожидала…
Корреспондентки, которые уже прониклись доверием к редакции, пишут обо всем:
О семье:
«Мой сын уже на втором курсе военного училища, учится хорошо, посылаю Вам его фотокарточку…»
О здоровье:
«Я очень тяжело болела. Чем-то отравилась, врачи не установили, чем. У меня упал гемоглобин до 30 процентов, а температура была 41,2 градуса. Потом меня перевезли в очень хорошую больницу, и там я постепенно стала поправляться».
О работе в поле:
«В марте было тепло, а теперь похолодало, температура снижается до трех градусов, погода очень переменчива, но полевые работы на нашем конном заводе подходят к концу, осталось только посеять сахарную свеклу и посадить картошку». (Янина С., пос. Пастухово, Свидницкий район.)
Об успехах:
«Не могу не похвалиться: наши ребята из Союза сельской молодежи выбрали меня лауреатом конкурса «Человек, которого мы ценим». Этот конкурс был организован Союзом социалистической молодежи, Союзом сельской молодежи и «Приморской газетой». (Мария К., заведующая детским садом, Венцборк.)
О посещении Советского Союза (это особенно важные письма, потому что рассказы земляков всегда производят большое впечатление на слушателей):
«Хорошо поставлено снабжение разными товарами, жизнь в деревне стала намного лучше… а если есть деньги, можешь купить, что хочешь и когда хочешь… я был там во время уборочной и поразился, до чего быстро эта горстка людей управилась с уборкой и молотьбой… Многие строятся, ставят красивые дома…» (Доминик Б., Бытом.)
«Я видел садово-огородные участки для служащих. Поразительно, что они ничем не огорожены, никаких заборов. Единственная граница — мелкие канавки. Правда, как крестьянин, я считаю, что участки слишком густо засажены». (Михаил И., Вилянув.)
Много писем приходит от тех, кто в армии и в партизанских отрядах сражались вместе с советскими солдатами, и от тех, кто просто помнит их со времен войны, а теперь просит помочь найти адреса.
Редакция разыскивает этих людей, привлекая к поискам весь аппарат комитетов ветеранов войны, адресные столы, военкоматы.
По просьбе харцеров 41-го отряда имени Эмилии Герчак из Свидвина нашли под Ленинградом Николая Водзянского, который был командиром Эмилии Герчак и который когда-то прислал письмо, извещающее родителей о ее смерти. (Э. Герчак была офицером 4-й польской пехотной дивизии и погибла в боях за Колобжег.)
Александра Каламбадзе разыскали в Тбилиси в Академии наук. Ученики школы № 17 в Пабяницах сообщили, что во время войны он прятался от фашистов в их городе.
После телевизионного фильма «Минеры небесных дорог» кто-то из Кросна-на-Одере написал, что ему известна похожая история партизанки Зои из польско-советского отряда. Зоя однажды не вернулась с задания. Ее сочли погибшей, напечатали некролог в советской прессе и объявили конкурс на памятник. А потом оказалось, что она жива, вернулась и продолжала бороться, одновременно выступая как певица в ансамбле. Зою удалось найти в Донбассе.
В свою очередь пани Мария Августинович из Санников написала, что ей спас жизнь советский солдат по имени Вася. В опустевшей деревне оставались она с ребенком, советская пушка и этот Вася. Прикрываясь пушкой, Вася вывел женщину из деревни во время чудовищного артиллерийского обстрела. Васю — Василия Терещагина — нашли в совхозе «Донецкие зори» Луганского района.
А найденных пригласили на радио к микрофону, где они, взволнованные, вспоминали войну, удивлялись и благодарили за то, что о них еще помнят в далеких польских городах…
Если переписка длится несколько месяцев, многие корреспонденты начинают присылать фотографии. Берта Яковлевна Радецкая завела уже целый семейный альбом. И конечно, помнит всех в лицо.
— Вот это Тадек Макульский, когда он был еще маленьким. Тадек начал писать нам ребенком. Продолжал — студентом техникума, потом писал из армии. Очень хороший парень, этот Тадек… А вот пани Данута, когда ей было 19 лет, здесь ей 29. Сейчас ей уже за сорок и карточек она больше не присылает… Вот Эмилия Д., она работает в прачечной. Обожает песню «Ой туманы мои, растуманы…». Вот пани Янина Скрипчак, ее сын учится на парикмахера…
На большинстве фотографий зафиксированы важные события из жизни радиослушателей.
Семья Тесликов из Зеленогорского воеводства — за свадебным столом. Супруги Глапинские из Гданьска — в загсе. Активисты Лиги защиты родины из Билгорая — в президиуме съезда. Пани Тереза Драминская, солистка любительского ансамбля из города Грудзендза, — перед микрофоном. Ханна Гонгало из Згера, Бася Клеска из Озеран и Анджей Вечорек из Гродзи — на фотографиях, сделанных во время первого причастия. Ирена Гулка из Чарной — на конкурсе рационального питания семьи. Янина И. из Обренба Пшаснышского района — на балу («посылаю вам этот сувенир с последнего карнавала»). Зенон Свирчинский из Проста — на белом коне. Ванда Х. со своим парнем — на ярмарке и подпись: «Тут я еще невеста». А Стефан Рацкий — с наградами.
Порост — Обренб — Чарна — Згеж… Маленькие городки и деревни в центральных и западных воеводствах. Вот откуда летят эти тысячи писем. Именно польская периферия представляет собой подлинный общественный базис польской редакции Московского радио.
По письмам и анкетам редакция уже составила себе достаточно четкое представление об этой среде.
Как правило, это или молодежь до тридцати лет или уже пожилые люди, после пятидесяти. Меньше всего корреспондентов в возрасте от тридцати до пятидесяти.
Преобладают служащие, но около половины составляют рабочие и крестьяне.
Студентов и школьников относительно немного. Еще меньше — интеллигенции. Хотя, конечно, среди тех и других есть радиослушатели.
Большинство во всех группах составляют женщины. Именно этим объясняется фамильярный тон многих писем, особенно среди адресованных Николаю Орлову, ведущему передачу «Почтовый ящик». «Мне хотелось бы узнать: киноактриса Орлова — это жена пана Николая? Я видел ее лично в Кракове и не могу не признать, что это очаровательная женщина. Если она жена пана Николая — передайте ему мои поздравления…»
Это удивительно восприимчивые и благодарные слушатели. Радио — основной вид их контактов с миром. Они слушают радио чаще и охотней, чем читают книги и газеты. И тем значительней роль радио в распространении информации, в формировании взглядов.
Редакция ориентируется в требованиях «своей» среды. Например, в том, что эти люди ничему не верят на слово. Поэтому в передачах приводится много фактов, часто звучат записи голосов конкретных людей с их фамилиями и адресами.
Редакция знает, что ее слушатели не выносят выспренних фраз. Поэтому факты излагаются спокойно и без пафоса. Правда, большинство советских журналистов любит возвышенно-торжественный тон, но он польскому слушателю может показаться не соответствующим теме.
Редакция всегда учитывает, что эти люди особенно ценят внимание, доброжелательное отношение к себе. Помня это, она заботится о том, чтобы каждый получил ответ на свое письмо, по радио или по почте. Притом такой ответ, чтобы было ясно: он предназначен только ему лично.
У редакции было достаточно времени, чтобы разобраться в склонностях своих корреспондентов: ее связь с Польшей длится уже десятилетия. А завязалась она 22 июня 1941 года. В день нападения гитлеровской Германии на СССР начались систематические передачи Советского радиовещания на польском языке.
Одним из создателей редакции была Софья Дзержинская, вдова Феликса Эдмундовича. До последних дней поддерживала она контакты с редакцией. А звоня по телефону или записываясь на пленку, она всегда говорила по-польски.
О том, что работники редакции нашли удачную форму для своих передач, свидетельствуют тысячи писем, прибывающие на радио непрерывным потоком.
Перевод с польского Е. Гессен.
Леон Янишевский, учитель музыки в Тифлисе, опубликовал в польском журнале «Варшавская библиотека» (1843) описание своего «Паломничества к могиле Александра Грибоедова на горе св. Давида в Тифлисе». Он поднимался на вершину «среди множества саклей, вырытых в земле, так что иной раз только торчавшая наружу труба указывала на спрятанное внизу жалкое жилище горца». Янишевского пленил вид города, открывавшийся с горы Давида.
В середине XIX столетия здесь побывал поляк Казимеж Лапчинский, военный инженер, ботаник и автор сокращенного прозаического перевода поэмы Шота Руставели. Лапчинский оставил яркое описание грузинской столицы, насчитывавшей тогда 40 тысяч жителей. Это был типичный восточный город с множеством турецких, персидских, армянских и еврейских харчевен, лавок и кустарных мастерских. На улицах можно было встретить такие популярные в ту эпоху фигуры, как водовоз, угольщик и муша, то есть носильщик. Воду из Куры наливали в бурдюки и везли в город на лошадях.
Крестьяне вели ишаков, навьюченных корзинами с древесным углем. Все блюда грузинской кухни готовили на древесном угле; немало его поглощали также самовары и кузницы. Мушей и вообще чернорабочих поставляли отсталые южные и западные провинции, главным образом Имеретия и Мингрелия. Лапчинский называет этих рабочих «муравьями тифлисских улиц». Тифлис был окружен рощами, виноградниками и огородами. В городе было много парков, фруктовых садов; перголы и гирлянды винограда на крутых берегах Куры образовали, по выражению Лапчинского, «изумрудные пещеры». Из города легко было бежать на лоно природы: «достаточно по любой круче вскарабкаться наверх, и перед тобой овраги, альпийская растительность; шумный город в одно мгновение сменяется дикой, великолепной пустыней».
Бутовд Анджейкович видел, как Ереванскую площадь грузинской столицы пересекали караваны верблюдов. Город был издавна крупным перевалочным пунктом на торговом пути с Востоком: «Дальше, вдоль берега Куры тянутся длинные, темные караван-сараи, полные восточных товаров, которыми торгуют армяне, персы и татары».
Ромуальд Кленовский в 1875 году описывал Тифлис уже как стотысячный город: «Несколько церковных куполов среди голых скал и масса домов, нагроможденных в ущельи — вот вид Тифлиса за несколько верст до города, унылое и грустное зрелище. Плодородные равнины лежат не тронутые плугом». Он вспоминает также прекрасный вид с горы Давида на окраины с виноградниками и садами и на загородный парк Муштаид. Особенно привлек польского путешественника армянский базар и его своеобразное дополнение — татарский майдан. Он упоминает также о «темных склепах», то есть крытых галереях, и о персидских банях с массажем. Вот картинка улицы: «Трудно представить себе зрелище более своеобразное, чем этот восточный город: извилистые, узкие, грязные улочки, дома с галереями и множеством лавок, базары, караван-сараи, шум, толчея, скрипение арб, караваны мулов, верблюдов, лошадей, ишаков с погонщиками, все это движется, толпится, кишит, словно муравьи в гигантском муравейнике».
У нас перед глазами проходит в рассказе Кленовского яркий хоровод типов: татарин в папахе и бурке, армянин в чалме, грузин в шапке набекрень, перс с ярко накрашенными ногтями, в высокой остроконечной шапке и широком халате. Самое большое впечатление на автора произвел базар: «Крики зазывал, раскладывающих зачастую свой товар прямо на тротуарах, колокольчики караванов, стук молотков, громкие разговоры, хохот, ссоры, все это в сочетании с разнообразием восточных и европейских одежд и языков создает невообразимую путаницу, совершенно одурманивает. Кто хоть раз побывал на этом базаре, не скоро его забудет».
Артур Лейст отлично владел пером. В своих опубликованных на польском и немецком языках «Грузинских очерках» (1886) он отметил некоторые очень любопытные штрихи из жизни столицы и ее жителей. Летней порой в парке Муштаид на берегу Куры народ веселился всю ночь: «Шум не прекращается до утра, с улицы непрерывно доносится стук колес, а из садов — музыка и песни. Грузины любят веселиться, веселятся долго и шумно, так что летом во многих домах и садах огонь горит всю ночь напролет. В такую ночь стоит подняться на одну из гор, окружающих город, и взглянуть вниз, на это море огней, тонущих в лабиринте улиц или сверкающих в тени деревьев бесчисленных, прекрасных садов». Описывая старый азиатский район города, Лейст отмечал восточный стиль строений с галереями, то есть крытыми балконами, с резными решетками и поручнями. «Стиль этой деревянной резьбы весьма напоминает персидский, как и он, состоит из украшений, арабесков, цветов и листьев». Одежды тифлисских ремесленников напоминали ему наряды польских дворян: «Наряд, почти в точности похожий на венгерку, или другой, немногим отличающийся от кунтуша, придает грузину удивительное сходство с типичным поляком, особенно если у него только усы, а все лицо выбрито». Лейст не задумывался о причинах такого сходства. А ответ был прост: польские дворяне увлекались восточной модой, восточными нарядами, коврами и украшениями, восточным оружием и восточными лошадьми.
Храня в воображении такой книжный образ старого Тифлиса, я вдруг увидел прекрасную, современную столицу Грузии — Тбилиси. Это было настоящим шоком.
Число жителей столицы Грузинской ССР перевалило за восемьсот тысяч. С ее улиц исчезли водовозы и угольщики. Построен водопровод, а газопровод из Донбасса снабжает город дешевым, чистым и удобным топливом. Благами электрификации республика пользовалась еще до второй мировой войны. Мушей заменили быстроходные автобусы, грузовики, краны и экскаваторы. На асфальте нет места для верблюжьих караванов. Вообще, если бы кому-нибудь из тбилисцев захотелось непременно увидеть верблюда на улице своего родного города, ему пришлось бы посмотреть в местной фильмотеке какой-нибудь исторический фильм. Сегодня ближайший верблюд на Кавказе живет в Баку, в тамошнем зоопарке!
Тбилиси застраивается очень красиво. Этому способствует его исключительное местоположение. Лишь современная техника и новые градостроительные идеи позволили полностью использовать преимущества горного ущелья, которое много веков назад выбрал под свою столицу грузинский монарх. Добавим к этому прекрасные традиции национального искусства, художественную одаренность народа и чудесный грузинский туф в качестве строительного материала. Недавно завершено сооружение первой линии метро. Мне довелось видеть за границей разные подземные железные дороги — старейшие и новейшие. Тбилисское метро отличается благородной простотой, изысканным вкусом и продуманной целесообразностью.
Разумное водное хозяйство, от которого на Востоке всегда зависело развитие культуры, превратило город в зеленый сад. Близ столицы создан большой искусственный водоем, Тбилисское море — с прозрачной, зеленоватой гладью. Стекающие сюда воды горных речушек и источников полностью преобразили голую, каменную долину, ставшую теперь оазисом великолепной, буйной растительности. Пляжи, водный спорт, туристские домики и неисчерпаемый запас прохлады и свежести среди раскаленных скал, карликовых сосен и степного бурьяна. Не удивительно, что ритм экскаваторов, работу лопат и кирок воспели в своих стихах поэты. Польским читателям знакомо произведение Александра Кутатели «Тбилисское море»:
Озера высохшие жаждали воды,
Как капли молока — грудные дети.
И раскаленной пылью гневный ветер
Сжигал земли увядшие плоды.
Но люди, дерзкой славные отвагой,
Перекопали Йори вполовину,
И словно грудь с живительною влагой
Ее пила Самгорская долина.
И стала садом бывшая пустыня,
Собрались в море бурные озера…
В прошлом веке туристы часто сравнивали Грузию с Италией, Швейцарией, Рейнским бассейном. Можно без преувеличения сказать, что сегодняшний Тбилиси — одна из самых прекрасных столиц земного шара. Он соединяет в себе красоту таких городов, как Гейдельберг, Сьенна и Париж с неуловимой прелестью Востока. Расположенный между горным хребтом и Курой, он с одной стороны террасами спускается к реке, с другой — ступенчатыми улицами карабкается вверх. Идеальной осью является проспект Шота Руставели. Нейтральность его позиции видна даже в растительности: в ритмическом порядке чередуются пальмы, магнолии, платаны, акации и различные виды хвойных деревьев. От этого проспекта одни улицы идут вверх — в тишину, прохладу горного ветерка, в строгие, спокойные краски и смолистый аромат сосен. Другие улицы легко сбегают вниз, в суету большого города, в буйную и яркую зелень, в благоухание экзотической флоры. Скверы, площади, сады полны тени и плеска фонтанов.
Мы спускаемся к Куре. Пологий берег, к которому прислонился город со стороны горы Давида, напоминает своими старинными платанами и серебристо-голубым зеркалом воды чудесные бульвары над Сеной. А другой берег Куры, вырубленный в отвесной скале, приводит на память романтические пейзажи Рейна и Некара. Словно какой-то могучий дух из восточной сказки принес из Крыма воспетую Мицкевичем в его сонете громаду Чуфут-Кале и установил ее над Курой. У сказочных духов частенько бывают геологические фантазии. А трудолюбивые и влюбленные в красоту грузины застроили края этой огромной скалы крылечками, экзотическими балконами, идиллическими беседками, висячими зарослями плюща и дикого винограда.
В центре — монументальные здания государственных учреждений. Большие гостиницы, магазины, кафе, Театр оперы и балета, филармония. Драматические театры, консерватория, музеи с сокровищами древнего искусства. Высшие учебные заведения и институты Грузинской академии наук.
Старый город во многом сохранил еще свой прежний характер. Приятное впечатление производят старинные одноэтажные дома, восточные глухие стены, крытые деревянные галерейки и балконы, белье, развешенное во дворах. Здесь все легче согласуется с описаниями путешественников прошлого.
Прихожу в Союз писателей. Здание, где он помещается, — кусок грузинской истории. Его построил винопромышленник, наживший состояние на коньяке. Он был меценатом, покровительствовал художникам, посылал молодых учиться за границу. Революция бережно отнеслась к благородным традициям. Особняк попал в хорошие руки. Деревянные панели, бронза, витражи, ковры, камин в холле. Но садик, фонтан, стихотворение на фонтане — уже Восток. Витражи в этом особняке — типичный модуляционный элемент между искусством Востока и Запада. Крестоносцы привезли их из восточных сералей в готические замки и соборы. А несколько веков спустя европейский сецессион вернул их Востоку. Не знаю, что двигало меценатом-миллионером, когда он выписывал из Лондона великолепные чучела хищных зверей — ориентализм или сецессион? Раскрытая пасть тигра и гордый и задумчивый лев кажутся в доме Союза писателей представителями восточной сказочной аллегории. Тигр, прямой, дикий, необузданный, призван пугать литературных критиков; а лев, словно наперекор политической аллегории Макиавелли, тщательно обдумывает, кого из поэтов или прозаиков ему сожрать.
В Варшаве и Москве я встречал двух выдающихся поэтов Грузии — Георгия Леонидзе и Симона Чиковани. Теперь я познакомился с поэтом Ираклием Абашидзе. Писатель всегда ассоциируется в моем представлении с каким-нибудь своим произведением. Абашидзе для меня автор стихотворения «Отец» (1939), трогательной элегии об отце, который потерял зрение, более десяти лет прожил слепым и умер, погруженный в вечную тьму:
Гор голубых, извилистых тропинок
Не видел он, не мог о них жалеть.
А у меня на мир глаза открыты,
В стократ мне тяжелее будет смерть.
На улицах столицы множество интересных лиц. Красивые юноши. Прелестные детишки. Хорошо одетые женщины и девушки. Восток обнаруживает здесь лучшие черты древней культуры: изящество движений, необычайную выразительность глаз, сосредоточенность и глубоко лирическое восприятие жизни. Пожилые мужчины в парках и на улицах перебирают четки. Это, пожалуй, последние сибариты осязания. Живое свидетельство древних связей Кавказа с народами Востока.
На гору Давида можно подняться на фуникулере или на машине по чудесному серпантинному шоссе. Сегодня это уже не «паломничество» и не «экскурсия», а просто по современному решенная проблема транспорта. По кромке гор, огибающих полукругом долину Тбилиси, проложена автомобильная дорога. Таким образом возник фантастический балкон, нависающий над расположенным внизу амфитеатром грузинской столицы. Я затрудняюсь сказать, что меня больше потрясло: вид сверху днем или ночью. И то и другое прекрасно. Днем радуют глаз красные пятна крыш в густой зеленой оправе. Ты словно видишь старую, темно-вишневую скрипку, кинутую на мягкий плющ садов, парков, лугов и полей. По деке этого сказочного инструмента музыкальными зигзагами вьется Кура.
Как и все города юга и востока, Тбилиси начинает жить вечером. Синева экзотического неба и яркая россыпь звезд уступают место поэзии, созданной руками человека. Залитые электрическим светом деревья раскрывают незаметные днем очертания своих крон, нежный, причудливый рисунок листьев. В трубках неонов пульсируют яркие восточные арабески. Буквы грузинского алфавита — одновременно и семантический знак, и элемент орнамента. Они горят и плывут в темноте. Мерцают и сверкают. Когда стихает шум уличной толпы, начинают свой ночной концерт капеллы сверчков, рассевшиеся по всем акациям и кленам. Сверчки, играющие на центральных улицах миллионного города — явление, не отмеченное в известных мне путевых очерках о Кавказе.
Ужинаем в обществе милейшего человека и тонкого поэта Михаила Квливидзе. В Грузии застолье — не просто трапеза, а литературная беседа, которую потом вспоминаешь долгие годы. После ужина — едем на машине в горы, посмотреть ночную столицу. Зрелище поистине незабываемое. Еще одно искусственное море — тбилисское море огней. Петли прирученных молний. Возвышенная геометрия нескончаемого мерцания. Вытянутые в тончайшую нить линии лампочек. Дрожащая алмазная пыль.
Мы смотрели, молча наклонившись над сияющей пропастью тбилисской ночи. И мне вспомнилось стихотворение нашего друга — «Ушба»:
Спит улица твоя, и город твой,
За день намаявшись, затих, забылся
Сном беспокойным, чутким, как охотник,
Припав щекой к подножию Мтацминды.
А с высоты на все — и на тебя,
И улицу твою, и этот город,
На горные дороги и вокзалы,
На рощи, перелески, тополя,
Посаженные кем-то вдоль дороги,
Взирает небо, — и оно огромно,
Как грусть моя, — и все на свете видит,
Но ни о чем не помнит, потому
Не знает, что такое время, старость…
Георгий Леонидзе и Симон Чиковани покоятся на склоне горы св. Давида в Тбилиси. Святая гора, то есть Мтацминда — место захоронения заслуженных сынов Грузии.
Обе могилы напоминают чем-то могилу Льва Толстого в Ясной Поляне. Могила Леонидзе огорожена простыми камнями. Вся покрыта серебристо-серой растительностью. В одном углу — несколько голубых цветков, похожих на наши незабудки. В другом — каменная глыба, отполированная с одной стороны. На ней — факсимиле подписи поэта. И ничего больше. По этой хорошо мне знакомой подписи я, не зная грузинского языка, легко нашел бы могилу друга. Последний автограф Георгия начертан, увы, в надгробном базальте. Как эпитафия. В двух оставшихся углах цветут розы и шафран. Над головой поэта — деревце. По его стволу вьется плющ. Обвисает и дрожит над пропастью. Зыбкий мостик, перекинутый над городом к небесам поэзии.
Могила Чиковани заключена в широкую рамку из рыжеватых горных растений. Посередке — низенькая светлая трава. Это временно. Позже, дома, сын поэта показал мне проект будущего надгробия. Гранитная плита, пересеченная наискось полосой светлой травы, а на этой зеленой дорожке гранатовое дерево — старинный элемент кавказского орнамента. Чиковани очень любил гранаты, часто упоминал их в своих стихах.
Два лучших поэта современной Грузии умерли неожиданно, вскоре друг после друга, наполнив скорбью сердца друзей и почитателей их таланта. В их внезапной смерти было что-то роковое. Ужасающее насилие смерти над песней.
Георгий Леонидзе был замечательным поэтом, ученым-филологом, литературоведом и историком. Он занимал пост директора Института литературы Грузинской академии наук. Но я запомнил его прежде всего как тамаду.
Тамада в Грузии — староста стола. Великий мастер пира. Он устанавливает порядок блюд, напитков, тостов. Разбивает застолье на голоса: на холодные и горячие закуски, пение и звон посуды — руководит всем с большой изобретательностью. Грузинские пиры и их старосты — наследие древних обрядовых пиров, известных на Востоке с незапамятных времен.
В европейской литературе мы встречаем тамаду в «Кентерберийских рассказах» Джефри Чосера. В кругу путников, рассказывающих друг другу забавные истории, роль тамады играет хозяин постоялого двора. В «Рассказе священника из свиты настоятельницы» он говорит:
Поскольку право я имею тут
Застольем править и вершить свой суд,
Прошу тебя, поведай об охоте.
Еще лучше видно значение тамады в «Прологе к рассказу священника»:
Тогда хозяин, осмотрясь кругом,
Компании, шумящей за столом,
Так говорит: «Что ж, други, пробил час,
И нас последний ждет уже рассказ.
Уже идет к концу застолье наше,
Здесь пили все, и стол был полной чашей,
И всякий выполнял мои наказы.
Кто нас теперь порадует рассказом,
Тому хвала и благодать господня».
Леонидзе был плотным, крепким мужчиной, властным, темпераментным. В былые времена ему бы очень шли рыцарские доспехи из вороненой стали и шлем с бармицей. Я познакомился с ним в Польше, на Мицкевичевском юбилее, когда во время ужина он весело и непринужденно председательствовал за столом. Но сполна оценил его лишь в декабре 1955 года в Москве, где он всю ночь напролет «тамадничал» в своем гостиничном апартаменте, в окружении польских, русских и кавказских друзей.
Таким же я запомнил его и в августе 1964 года в Тбилиси. Он ворвался в музей, словно всадник во время военного набега, схватил меня, созерцавшего знаменитую Хахульскую мадонну, перекинул через седло и дал шпоры коню… Нет! Все произошло куда стремительнее и современнее. У входа в музей ждала «Волга» с включенным мотором. Мы сели и умчались в его родную Кахетию. Весь мой распорядок дня полетел вверх тормашками. Я взглянул на часы и попытался выговорить себе хотя бы полчасика. Забежать в гостиницу. Кое-кому позвонить. Что-то отменить, а что-то передвинуть. Леонидзе терпеливо выслушал меня и со снисходительной улыбкой ответил:
— Милый Вацлав! Коль скоро ты попал на Восток, то забудь про часы! Здесь не считают время, здесь живут!
Дорогой Леонидзе чувствовал себя хозяином всей трассы. Он протянул руку в одну сторону:
— Вот моя река.
Это была Иори. Потом в другую:
— Вот село моей матери.
Затем опять:
— Вот могилы моих предков.
И чуть дальше:
— А вот мой дом.
После землетрясения от церкви Нино-Цминда не осталось почти ничего, кроме главной апсиды. Три узких окошка. Голубое небо, белые облака и выросшее посредине деревце — вот краски и мотивы витражей в пустых оконных проемах. Трава и цветы среди развалин. У стены голубые созвездия какого-то грузинского чертополоха. От старой фрески уцелело изображение богоматери. В прошлые века персидские и турецкие солдаты выковыряли ей глаза. Она смотрит на нас с глубоким укором своими пустыми глазницами. На наружной стороне апсиды одна из до сих пор не расшифрованных надписей, над которой бьются ученые ряда стран.
Леонидзе заговорил о том, какую роль в его жизни и творчестве сыграл пейзаж родного края — эти заброшенные развалины, остатки стершихся фресок, непрочтенная надпись на незнакомом языке… Он говорил взволнованно и просто, приникнув в воспоминаниях к чистому, вечно живому, неиссякаемому роднику своей поэзии.
Нашу беседу прервали друзья Леонидзе, узнавшие о его приезде. Люди подходили один за другим, сердечно приветствуя поэта. Толпа росла, с каждой минутой становясь все живописнее. Какой-то чабан пришел с отарой овец. По древним развалинам запрыгали мальчишки. В стороне робко теснились красивые девушки с архаическими профилями и черными косами, закинутыми за спину — точно такие девичьи фигуры изображены на Критской керамике.
Люди здесь гордятся своей социалистической новью. В этнографическом музее мне показали примитивные сохи и плуги, употреблявшиеся еще в период первой мировой войны. Эти причудливо изогнутые бревна и колоды наглядно показывают, от какого каторжного труда освободила несчастных тягловых животных современная техника! На стенах — фотографии первых тракторов и колхозных домиков в восточном стиле. Здесь же я нашел и кое-что польское. Под агитационным плакатом «Первые дни русской революции» напечатан перевод «Варшавянки».
Патардзеули — родное село Леонидзе — живо напомнило мне мою польскую Нешаву. Холмы и овраги, песчаные дороги, тополя и акации. Тишина. Балки с зеленым, заросшим дном и высохшими склонами. Можжевельник и коровяк. Опрятные домики в тени грецких орехов. Георгины в палисадниках. Деревянные заборчики и не менее характерное отсутствие заборчиков. Плоская или волнистая черепица, серо-красная или почерневшая от времени. Да это же невесть как затесавшийся в Кахетию типично польский пейзаж.
И петухи поют, совсем как на берегах Вислы. И летнее небо над головой — точь-в-точь как у нас. Мне знаком даже терновник, окаймляющий поля. Только здесь он охраняет доступ к виноградникам. Я почувствовал себя настолько дома в этом пейзаже, что некоторые его непольские детали, как, например, кипарисы, начали мне казаться инородными телами, нарушающими стиль. Заскрипели колеса на песке. Родной, хорошо знакомый звук! Но вот появляется ишак, запряженный в арбу. Значит, здесь все же Кавказ! И это я являюсь инородным телом в родном селе Леонидзе.
Мы приехали сюда на одной машине. Но обедать едем уже на нескольких. Целый кортеж в честь Леонидзе! Проселочные дороги, затем выгон и широкое, каменистое русло реки с тоненькой струйкой воды. «Волга» легко соскальзывает на высохшее дно реки. Колеса стучат по камням. Скрипит крупная галька. Через минуту машина, словно танк, взбирается на противоположный берег. Располагаемся в роще. Наши спутники расстелили одеяла. Извлекли из багажников цыплят «табака», хлеб, помидоры, огурцы, красный перец, персики и бутыли с кахетинским вином. Запылали костры. На ореховых прутьях жарился шашлык.
За едой, бесчисленными тостами, песнями и бесконечными воспоминаниями мы не заметили, как тучами заволокло все небо. Пошел дождь. Сорочки намокли и прилипли к телу, но вся компания продолжала сидеть, петь песни, вспоминать былые — хорошие и плохие — времена, превозносить присутствующих и отсутствующих друзей. Когда дождь усилился, Леонидзе велел шоферу принести из машины брезент и закутал меня с головой, как непривыкшего к грузинскому климату и грузинским обычаям.
Я сижу, словно в палатке, и, смущенный своим привилегированным положением, наблюдаю, как героически мокнут остальные. Без разрешения тамады — полновластного хозяина — никто не смеет подняться. А тамада — сам Георгий Леонидзе. Кругом потемнело, сверкнула молния, прогремел гром. Дождь перешел в ливень. И вот нашелся смельчак, прервавший застолье — один из шоферов прибежал, крича, что вода в реке стремительно прибывает. Все повскакали на ноги, в один миг погрузили вещи в багажники, уселись в машины, громко хлопая дверцами. «Волги» брели по оси в мутном, бурлящем потоке, буксовали на глинистом, размякшем склоне. Наконец, с трудом взобрались наверх. Еще пять-десять минут — и мы были бы отрезаны. Проселки бесследно исчезли. Машины ехали, не разбирая дороги, по жидкому, болотному месиву.
Когда мы выбрались на шоссе, гроза уже вовсю бушевала. Молнии в клочья разрывали тьму. Машины мчались среди громовых раскатов и ослепительных вспышек. Стеклоочистители с усилием разгребали розовые и фиолетовые отсветы молний. Наконец, примчались в город. На улицах Тбилиси бурлила вода. Ущелья превратились в стремительные горные потоки. С мостов низвергались в реку подлинные водопады. Фонтаны лились с балконов и крыш. На площадях образовались озера. Вода текла, булькала, пенилась, шумела, плескалась. У гостиницы «Интурист» мы торопливо попрощались. Мог ли я думать тогда, что в последний раз пожимаю крепкую и горячую руку Леонидзе?
Осенним вечером 1955 года в Варшаве, в дружеском кругу польских и советских писателей, которым верховодил веселый балагур Георгий Леонидзе, сидел молчаливый человек с умным, чуть нервным лицом. Я был удивлен, узнав, что это Симон Чиковани. Грузин, к тому же мингрел, а во внешности нет ничего из того, что мы привыкли ассоциировать с югом и востоком. Худощавый, с продолговатым лицом, сосредоточенный, тонкий, с речью, исполненной изящной простоты. Необыкновенно чуткий и глубокий лирик, он до конца высказывался только в поэзии. А в кругу друзей был скромен, молчалив.
Автобиографическими мне кажутся начальные строфы его стихотворения «Работа»:
Настоящий поэт осторожен и скуп,
Дверь к нему изнутри заперта.
Он слететь не позволит безделице с губ,
Не откроет не вовремя рта.
Как блаженствует он, когда час молчалив!
Как ему тишина дорога!
Избалованный лиры прилив и отлив
Он умеет вводить в берега.
В этом сдержанном, скрытном человеке жила беспредельная нежность ко всему живому. Очень характерно в этом смысле его стихотворение «Гнездо ласточки». Под карнизом, на балконе поэта ласточка свила гнездо. Между птицей, снующей вокруг балкона, и поэтом, пишущим у себя в комнате, завязывается нить внутреннего взаимопонимания.
Может быть, помочь мне мастерице?
Я в окно ей кину свой дневник.
Пусть без связи выхватит страницу
И постелет, словно половик.
Даже лучше, что, оставшись втуне,
Мысль моя не попадет в печать.
Пусть она у бойкой хлопотуньи
Не шутя научится летать.
И он умоляет ласточку не улетать на зиму в теплые края:
Что же ты шарахаешься, птаха?
Не мечись, не бейся, погоди:
Я у слова расстегну рубаху
И птенца согрею на груди.
Поэзия Симона Чиковани передает прелесть его родной Мингрелии, края яркого солнца и пугливых теней, буйной растительности, живых красок и ярких цветов. Борис Пастернак отметил эту черту, назвав поэта мастером «яркого, живописного образа» («Вопросы литературы», 1966, № 1). Особенно дороги сердцу Чиковани образы светотени. Вот строки из стихотворения «Тополь».
Но кто это так посадил тополя,
Кто нивы дыханье поставил стеречь их?
Шумят они в полдень, прохладу стеля,
Поют колыбельные песни под вечер…
Или «В тени платанов»:
…Под платанами два силуэта:
Это — мой, а второй — это твой.
Ты проходишь под ними не глядя,
Ты идешь, не смотря на листву.
Очутившись опять в их прохладе,
Я былое обратно зову.
В стихотворении «Послание с Татр», навеянном поездкой в Польшу:
Мне в Татрах тень мелькнувшей мимо птицы
Нежданно тень напомнила твою.
А во «Втором послании с Татр» луч польского солнца засверкал восточной метафорой:
Письмо тебе писал не на столе,
Лучом закатным солнца — на скале.
Свет, тень, блеск и краски в поэзии Симона Чиковани — не внешние атрибуты, придающие стихотворению колорит или тональность. Это сама ткань стиха, ядро и основа его восхитительной поэзии. Возьмем для примера стихотворение «Моя мать».
Молодой, молодой угасала она,
Все трудилась без сна, не щадила красы.
Как вечерняя зорька, тиха и грустна.
В нежном золоте незаплетенной косы.
Простояла над люлькой последние дни
И ушла. И черты потонули в тени.
О, какие я должен затеплить огни,
Чтоб могильную тень разогнали они.
«Тбилисский рыбак» — рассказ о человеке, несущем перед рассветом на рынок еще трепещущие рыбы ночного улова, — это фантастическое преломление лучей зари, красок рассвета, сверкающей рыбьей чешуи и блеска воды, сияния погожего утра в образе просыпающейся столицы:
На светлых стеклах свой товар разложит.
Но не форели и не карпы это.
Серебряные ломтики рассвета
Он раздает проснувшимся прохожим.
Своему циклу стихов об Армении поэт дал характерное название «Краски Севана».
Когда я пытаюсь представить себе Симона Чиковани в далеком прошлом, то вижу его, в отличие от Леонидзе — вождя рыцарской дружины, — отшельником, который где-нибудь в живописной горной пустыне оформляет «Витязя в тигровой шкуре». Я уверен, что он бы использовал для своей работы воздушнейшую лазурь, ярчайшую зелень, густейший пурпур и самое сверкающее золото. А много веков спустя о нем нашли бы запись кого-нибудь из русских летописцев: «Мастер яркого, живописного образа».
Чиковани жил в новом, современном доме на шестом этаже. Из окон простирался вид на весь Тбилиси. В кабинете — открытый секретер с множеством ящичков и перегородок. Застекленный книжный шкаф с произведениями классиков и небольшая полка с подсобной литературой. Никакого литературного хлама, раскиданных журналов, охапок книг, которым суждено остаться непрочитанными. Мы говорили о современной польской поэзии. Чиковани хорошо разбирался в нашей литературной иерархии. И одобрял мои попытки совершить некоторую переоценку ценностей. Спросил, кого я считаю самой яркой поэтической индивидуальностью. Он не читал по-польски. Не знал стихов Юлиана Пшибося. Интересовался, насколько они непереводимы. О своей работе говорил неохотно, избегая подробностей.
— Большая работа. Идет очень медленно, — вот все, что я услышал о последнем произведении, над которым он работал перед смертью.
Нас пригласили к столу. Гостиная, залитая солнцем. На стенах красивые пастели. Мне запомнились Какабадзе и картина художницы Ахвледиани. Заметив, что я интересуюсь живописью, Чиковани повел меня в спальню и показал большое полотно Пиросманашвили.
На столе нас ждал великолепный грузинский коньяк, разного рода вкусные, душистые пироги, а посреди стола — огромная ваза с чудесными персиками, грушами, сливами. Краски столового стекла играли в лучах солнца. Было светло, ярко и красочно, как в стихах Чиковани. Когда подали кофе, поэт сказал с улыбкой:
— Не такой вкусный, как в Польше.
Перед тем, как идти к нему, меня предупреждали, что поэт теряет зрение. Какая трагедия для человека, влюбленного в краски юга и востока! Я старался избегать в разговоре всего, что могло напомнить Чиковани о его горе. Ни слова о глазах, о тени, о свете, о прелести окружающей нас природы. В сущности, любая тема была опасной. В том числе и главная — его творчество. Из деликатности я боялся заговорить о своем восхищении его поэзией. Чиковани сидел за столом с расстегнутым воротом рубашки, бледный, осунувшийся. Я прикусил язык, чтобы не сказать, что ему надо ехать в деревню. Но вот он сам коснулся больной темы. Рассказал, что остался на лето в городе, чтобы катаракта созрела для операции. К своей болезни он относился спокойно. Погружался во мрак с верой, что это лишь неизбежный путь к прозрению.
Когда, во время юбилея Руставели, я снова очутился в кабинете Симона Чиковани, поэта уже не было в живых. Катаракта оказалась роковой. На стене висели последние фотографии умершего. Одна особенно волновала. Чиковани держит листок своей рукописи у самых глаз, напрягая зрение, пытаясь остановить ускользающий свет. Он не видел того, что написал. Но лицо сохраняло спокойное выражение. Поэт глядел на потухающий мир своими полными света и сияния стихами.
Перевод с польского Э. Гессен.