Глава семнадцатая

В тот день, когда суд вынес приговор по делу Андронникова, Салим собрал все свои охотничьи принадлежности и ушёл в село.

После собрания он был угрюм, молча отправлялся на промысел, а по возвращении садился в сторонку от охотников и подолгу смотрел задумчиво в заиндевелое окно.

Товарищи пытались заговорить с ним, рассеять мрачные мысли, но это им не удавалось.

«Переживает, — перешёптывались промысловики. — Ничего, пройдёт. В здоровом теле тоска долго не задерживается».

Но однажды Салим не вышел и на промысел. Прокопьев подсел к нему и, протягивая портсигар с папиросами, участливо спросил:

— Переживаешь, Салим?

— Переживаю, Сергей Селивёрстыч, — сознался Зайнутдинов. — Салимке стыдно в глаза людям смотреть. Я хуже шайтана, а они ко мне… со всей душой.

Прокопьев дружелюбно похлопал Салима по плечу и посоветовал:

— А ты забудь случившееся. Охотники на тебя злобы не имеют, понимают, что ошибся.

— Забудь?! — Салим постучал себе в грудь кулаком. — Да вот тут у Салимки гложет, забывать не велит. Весь век не забудет Салимка.

Зайнутдинов задумался. Потом поднял глаза на заведующего участком и сказал:

— Не-ет, уйдёт Салимка отсюда. Уйдёт… В глухой урман подамся, чтоб голова помнил, а глаза не видел.

— Что ты, Салим, опомнись. Зачем новые места искать, когда и здесь работы много. А скоро у нас большие дела начнутся!

…И всё-таки Зайнутдинов ушёл. Ушёл тихонько, когда все охотники были на промысле. Прокопьев вызвал по телефону Жаворонкова и сообщил о случившемся, тот немного подумал и уверенно сказал: «В урман он не пойдёт. Вернётся! Просто человека совесть мучает, вот и мечется».

Забросив капканы в кладовку, Салим первые дни усиленно занимался домашними делами, стараясь заглушить щемящую боль в груди: чинил сарай, огораживал усадьбу, наводил порядок в ограде, по нескольку раз в день бесцельно расчищая дорожки. Работал он рьяно, с азартом, когда же уставал, садился на низенькое, запорошённое снегом крыльцо, и сразу же мысль его возвращалась к охотничьей избушке, утонувшей в сугробах где-то там, у Карагола, вспоминал собрание промысловиков и последний разговор с Прокопьевым.

«Охотники на тебя злобы не имеют, понимают, что ошибся», — всплывали в памяти слова заведующего участком, и он говорил себе:

— А ошибся ты, Салимка, по дурости. И кого испугался? — Андронникова. Думал, что расскажет парторгу о взятке, которую и принял-то не по доброй воле. Ну и что ж, надо было признать ошибку, а не делать другую. Да и хотел деньжонок за лосятину на путёвку дочери выручить… А ведь надо было только сказать парторгу, и помогли бы. Эх, Салимка, Салимка, дурная твоя голова!

Зайнутдинов вспоминал Жаворонкова, его выступление на собрании. «Доброй души человек. Понимающий, — думал Салим, и хотелось пойти к нему и сказать: Салимка виноват, но он всё понимает. Вот тебе моя рука, Салимка будет хорошим охотником!»

Однажды Зайнутдинов поехал в лес за дровами. Подъезжая к колку, он заметил лисью тропу, уходящую далеко в степь. А около тропы лыжня.

«Кто-то из охотников прошёл, — подумал Салим. — Может Тимофей или Благинин, а может быть Ермолаич?»

Он долго и пристально всматривался в степь, туда, куда ушла, по его мнению, лиса. Глаза стали слезиться, и ему даже показалось, что на снежном гребне гривы мелькнула тёмная фигурка охотника. И такая тоска по промыслу овладела им, что, забыв, зачем приехал в лес, завернул лошадь и погнал к селу.

Жена встретила Салима с беспокойством.

— Что случилось, Салим?

— Собери меня в дорогу. В урман промышлять еду.

— Куда?

— В урман. Нет Салимке места на Караголе, нет.

— Как это нет?! Хороший человек всегда при своём месте, — заметила Фатьма, укоризненно покачивая головой. — Не хочешь признаться, что виноват, вот и прячешься. А ты признай это, пойди и скажи, что ты всё-всё понял, работать хорошо будешь — и тебе всё простят.

«Нет, надо уйти в урман, одному пережить свой позор, день и ночь работать, вернуться с богатой добычей и сказать: «Салимка не пропащий человек, Салимка вот как может работать», — подумал Зайнутдинов и ответил жене:

— Всё понял Салимка, потому и в урман уходит.

— А как же мы одни останемся? — всхлипнула Фатьма. — Без тебя…

— А так. Не на веки же вечные я ухожу. Вот вернусь…

Как ни уговаривала Фатьма мужа, как ни просила остаться, он собрал капканы, боеприпасы, одежду и продукты в мешки, прихватил с собой пёстренькую лайку Джуру и к вечеру уехал с попутной подводой в тайгу.

* * *

Тайга встретила Зайнутдинова приветливо. Он быстро отыскал оставленные лесорубами избушки и поселился в одной из них. Избушка была маленькая и уютная, срубленная из сосен, пропитанная смоляными запахами.

Отдохнув с дороги, Салим следующим утром вышел на промысел. Не торопясь шёл он на лыжах по сверкающему бисером снегу. По бокам тянулись стройные высокие ели, могуче раскланивались вершинами кряжистые кедры, путь преграждали бесконечные завалы бурелома. Солнце, едва пробиваясь сквозь чащобу, бросало на снег причудливые тени.

Снежные увалы испещрены звериными следами. Салим жадно всматривался в отпечатки таёжных обитателей. Вот наследил горностай, направляясь под валежник выискивать мышей, тут пробежал заяц, спасаясь от погони, а вот и лисья тропа. Рысь зачем-то спускалась с кедрача, примяв вокруг снег.

— Да, — вздыхает удовлетворённо Салим, — зверья много, должно добрый промысел будет.

Расставлены капканы…

Первые два дня принесли богатую добычу. Пожалуй, в лучшую промысловую неделю не добывал он столько в степи. Вскоре стены избушки были увешаны связками беличьих и лисьих шкурок. В одну из тёмных ночей в расставленные капканы попались два волка и рысь.

Освоившись, Салим уходил всё дальше и дальше от избушки — тайга манила его в свои самые глухие заповедные места.

Однажды он зашёл слишком далеко. Белки было так много, что в погоне за ней Зайнутдинов и не заметил, как очутился в такой глуши, где, может быть, редко ступала нога человека. Стали сгущаться сумерки. Разгулялась непогода, и глухо зашумел лес. Поднявшийся ветер раскачивал кряжистые деревья, ломал сушник, нагромождая его в беспорядочную кучу и заполняя сплошным треском тайгу, отчего казалось, что кто-то разгневанный грозит охотнику погибелью.

Салим спешил к избушке по проложенной им же лыжне. Пот струйками скатывался с лица, во всём теле чувствовалась усталость, но он не останавливался для отдыха. Его небольшая фигурка то взбиралась на снежный увал, то спускалась по склону и терялась между деревьев. Где-то уж совсем недалеко должна быть избушка, но в сгустившихся сумерках плохо стала различаться лыжня, и порой Салим терял её, затем находил снова и опять терял.

Дорогу перегородил снежный нанос. Салим поднялся на него и, не затормозив, начал спускаться вниз. Вдруг, не удержав равновесия, он ткнулся лицом в снег. Лыжа попала под коряжину и переломилась, ногу обожгла тупая боль.

Салим снял лыжи с валенок, встал на снег и провалился по колена, застонав от боли.

«Вывих! — подумал он, присаживаясь на коряжину. — Теперь не дойти до избушки». Снова попробовал итти, но, не сделав и десяти шагов, опустился на снег. Разопревшее от быстрого бега тело начало остывать. «Так и замёрзнуть недолго, — соображал Салим, прижимаясь к собаке, — надо что-то делать. Костёр!» — мелкнула в голове мысль.

С трудом добрался до сушника, наломал его и, свалив в кучу, начал зажигать одну спичку за другой. Они гасли от ветра. Наконец, пламя лизнуло сухую хвою и начало охватывать хворост. Приятно потянуло дымком. Салим подсел поближе — в лицо полыхнуло жаром. Привалившись на ветви и протянув больную ногу к огню, под напев ветра в деревьях задумался. «Один в тайге! И никто тебя Салимка, не вспомнит. Жив ли ты, не приключилась ли с тобой какая беда? Сам о себе только думай. Нет у тебя товарищей, словно зверь в лесу. Хорошо добыл — похвалить тебя некому, плохо добыл — совета никто не подаст. Эх, худо, Салимка, худо! Один-одинёшенек, неугомонная твоя голова!» Вспомнилась избушка на Караголе: сейчас, наверное, пришли охотники с промысла, обрабатывают шкурки и рассказывают друг другу что-нибудь или песню затянули, ту, которая про степь. А может, его вспомнили и ругают. Ушёл, скажут, Салимка, дурная его голова! Худо ему было в степи с нами, мы ведь и обиды-то на него не имеем. Захотел жить единоличником, ну и пусть. Туда ему и дорога, и жалеть его нечего… Мысли, одна тяжелее другой, лезут в голову. Гудят деревья под напором ветра. Где-то недалеко воют волки. Страшно одному.



Под утро задремал у костра. Приснился сон. Нашёл его Тимофей в тайге, тычет в лицо пальцем и говорит: «Вот он, Салимка, вот он, трус. Опозорился и сбежал». Вздрогнув, проснулся: ветер качает сучок на поваленном дереве, к которому прислонился Салим. Сучок упирается в щёку, словно кто-то невидимый в предутренней мгле тычет ему пальцем в лицо. Надо итти! Через силу поднялся, засыпал снегом догорающие угли и зашагал на одной лыже, превозмогая боль в ноге.

В нетопленной избушке холодно и пусто. Свалив у порога добытых зверьков, Салим разжёг печурку и, присев на кедровый чурбак, снова задумался: «Вот и пришёл на стоянку. И опять один. Всю зиму здесь живи — никто не зайдёт, слова доброго не скажет. Так, наверное, и говорить можно разучиться. Как это раньше в одиночку промышляли? Нет, Салимка так не может, Салимка не привык жить без товарищей…»

А буря не утихала. Снежный буран валил засохшие деревья, подбрасывал вверх и кидал на землю молодые сосенки, около избушки рухнул кедр-великан, привалив дверь своими сучьями, и Салим с трудом сумел открыть её, чтобы выйти и набрать снегу на чай. Так продолжалось трое суток. Томясь в одиночестве и безделье, Зайнутдинов всё чаще и чаще мысленно возвращался к Караголу. «Охотники сейчас, наверное, на промысле. Какая же добыча у Тимофея? — соображал он. — Не отставали мы с ним друг от друга. Благинин, тот, конечно, впереди идёт. Хороший охотник! Сейчас пробует по кругу лисиц отлавливать, как Афанасий Васильевич рассказывал. Получилось ли? А может тоже там сейчас непогода разыгралась. Собрались в кружок охотники, заряжают патроны, просаливают лыжи и ведут между собой разговоры, или Ермолаич книгу вслух читает, а остальные слушают. Какую же он последний раз читал, когда Салимка ушёл из избушки? Ага, вспомнил: «Далеко от Москвы». Об интересных людях там рассказывается. Инженер Беридзе, Алексей Ковшов, шофёр Мохов, а Умара-то, Умара. Магомет каков, а? Какие трудности они переживали, когда на востоке нефтепровод строили, а ведь победили. Вот это люди, не то, что ты, Салимка. Ты вроде этого, как его? Кузьмы Кузьмича. Так тот хоть понял свою ошибку и стал хорошим человеком, а ты всё ещё прячешься».

Вспомнил семью. Фатьма, наверное, ругается, а может быть от обиды иногда и всплакнёт потихонечку, чтобы дети не видели. А маленький Сафи всё спрашивает: «Где ата? Скоро ли он пряник принесёт?» Не хорошо, Салимка, не хорошо! Вернуться тебе надо назад, сказать, что виноват, что больше этого не случится».

Ночью, когда в избушке стало темно и особенно почувствовалось одиночество, Салим решил: «Вернусь! Вот утихнет непогода, и вернусь». Созревшее решение успокоило его, и он уснул впервые за последние дни крепко, без снов.

Когда же утихла буря, он набил шкурками кожаные мешки, нашёл колхозных лесорубов и уехал с попутной подводой домой.

Фатьма обрадовалась его возвращению.

— Совсем домой? — было её первым вопросом.

— Совсем. Пойду на участок…

— Давно бы так, — облегчённо вздохнула Фатьма.

— Салимка много-много думал…

Однако парторг сам приехал к Зайнутдинову.

Когда Салим складывал в вещевые мешки охотничьи принадлежности, продукты, у ворот остановилась кошёвка, из которой легко выпрыгнул Жаворонков. Войдя в избу, Жаворонков приветливо поздоровался с Салимом и Фатьмой, присел на табурет, не торопясь закурил и спросил:

— Ну, как здоровье у дочери? Так же?.. А я вот путёвку для неё привёз. Только вчера получили из Курортного управления. Отправляйте её. Санаторий хороший, обслуживают большие специалисты. Быстро поставят на ноги, и мы с ней ещё спляшем на первомайском празднике.

Салим растерянно ерошил на голове чёрные щетинистые волосы и молчал.

— Ты что молчишь, Салим, или недоволен?

— Нет, я так, — смутился Зайнутдинов. Вот вы путёвку привезли, а ведь я не ваш работник. Ушёл от вас…

— Как не наш? — удивлённо воскликнул Жаворонков, будто не зная, что уже около двух недель прошло с тех пор, как Салим ушёл с промысла. — Это ты шутишь… А мы решили большое дело тебе поручить. На участок пришла группа сезонных охотников, колхозы выделили. Народ молодой, горячий, да беда, что промыслом никто не занимался. Посоветовались мы с заведующим участком и решили тебя старшим у них поставить. Вроде бригадира… Опыт у тебя большой, вот и обучишь их всем хитростям охотничьей науки.

Салим недоверчиво смотрел в глаза парторга и несвязно бормотал:

— Меня… старшим, обучать? Смеёшься, Васильич?

— Зачем смеяться. Это тебе вроде боевого крещения.

— А как же старое-то? Ведь виноват Салимка, шибко виноват.

Парторг улыбнулся.

— А кто старое помянет — тому глаз вон! Так принимай старшинство. Я ведь заверил Сергея Селивёрстовича, что ты вернёшься.

Зайнутдинов задумался, словно определяя цену того доверия, которое ему оказывают, и соображая, достоин ли он его. Жаворонков не торопил с ответом, понимая, что сейчас, в эти короткие минуты, Салим мысленно стоит на грани между старым, в котором были ошибки и промахи, и новым, в котором он будет другим человеком, решая куда перешагнуть.

Наконец, Салим поднял голову, пристально посмотрел на парторга, будто всё ещё не веря в его слова, порывисто встал из-за стола и, протягивая руку Жаворонкову, твёрдо сказал:

— Держи руку, Васильич. Один раз Салимка ошибся, другой раз ошибся, в третий раз ошибку давать не будет.

Парторг крепко пожал загрубелую руку охотника.

Загрузка...