11 Через Оклахому

И вот когда я начал грезить. О том, чтобы перескочить это время.

Чтобы просто — раз! — и добраться до финиша, не пересекая ни Оклахомы, ни Техаса в это непростое время.

Родной край остается с человеком навсегда и не стирается из памяти, когда все остальное уже позабыто, и неважно, принес ли он тебе счастье или горе. Даже если он едва не лишил тебя жизни. Даже если он не дает тебе спать спокойно и просачивается в кошмары. Даже если ты бежишь из него с твердым намерением никогда больше не возвращаться, но в какой-то момент он вновь попадается на твоем пути, и ты мечтаешь о том, чтобы проскочить его как можно скорее, втайне от всех, не теряя при этом присутствия духа — мало ли что случится. А потом уже начать с чистого листа где-нибудь далеко-далеко.

Как говорится, будь мечты лошадьми, бедняки только б верхом и ездили. И все же мечтать таким, как я, не запретишь.

Из Пыльного ковша до Калифорнии можно было добраться двумя путями. Первый — самый загруженный и самый известный — назывался «Шоссе 66» и тянулся вдоль равнин от Чикаго через Оклахому и прямиком в Лос-Анджелес. А вот второй, «Южный путь», вел в Сан-Диего вдоль нижней границы техасского севера, где я и жил когда-то. Вот только никто на моей памяти не называл это шоссе «Ли-Хайвей». Это была просто «дорога на запад», и по ней-то мы и поехали, нравилось это мне или нет.

Недалеко от арканзасской границы с Оклахомой зелень вокруг начала редеть. Даже цвет неба и тот менялся по мере того, как мы углублялись в штат: небо стало водянистым и тусклым, подернулось дымкой.

Мама любила рассказывать мне о бездонном, ясном небе, которым они с папой любовались в те годы, когда только начали возделывать свой клочок земли, но я воспринимал это как сказку, потому что в моем детстве небо всегда было смутным и мрачным. А чуть позже стало смертельно опасным.

Вы, наверное, слышали о страшнейшем из дней пыльной бури — о Черном воскресенье. В апреле 35-го горизонт застило черное облако, такое огромное, что перепугало бы и святых. С Великих равнин на нас подул смертоносный ветер, поднявший в воздух триста миллионов тонн пахотной земли в Техасе, Арканзасе, Канзасе и Оклахоме. Когда разразилась буря, стало так темно, что даже собственных рук было не видно, а воздух так напитался электричеством, что стоило только коснуться кого-нибудь — или чего-то — и в глаза били искры. А буря все крепла. Ветра устремились на восток, причем оказались до того сильными и проворными, что затмили даже вашингтонское небо. Поговаривали, что самим конгрессменам приходилось закрывать поплотнее окна, чтобы спастись от пыли.

Для многих эта буря была всего лишь историческим фактом. А для меня — точкой невозврата. Именно в этот день мои матушка и сестричка начали умирать от пыльной пневмонии — потихоньку, от приступа кашля к приступу — вместе со многими другими несчастными от мала до велика. На многие месяцы пыль стала нашей главной заботой. Она по-прежнему висела в воздухе, то оседая, то вновь взвиваясь вместе с желтоватым роем сверчков, точно библейская чума, а темные небеса проливались грязными дождями. И даже когда воздух сделался чище, заботы никуда не делись. Каждый год приносил с собой новую бурю, и каждый раз пыль висела в воздухе все дольше и дольше, пневмония выкашивала все больше людей, а о настоящем дожде оставалось лишь безответно молиться. И коренные жители, и фермеры-арендаторы — все поразъехались.

А те, кто остался, только о бурях и толковали вплоть до того самого дня, когда мы приехали. Потому что в тот день тоже дул ветер. А вместе с ним поднялась и пыль. Она растормошила закоренелый страх — такой сильный, что даже пара жирафов с другого конца света не могла от него отвлечь.

Мы пересекли границу Оклахомы, и через час ветер до того усилился, что начал раскачивать вагончик. Мы остановились под крепким на вид деревом, чтобы проверить повязку на ноге у Красавицы, а заодно дать жирафам отдохнуть и полакомиться листочками, тем более что вскоре такие вот симпатичные рощицы пропадут из виду. Уж я-то прекрасно знал, что с каждой милей деревьев на пути будет попадаться все меньше и меньше. Перед самым отъездом мы попытались было всунуть жирафьи головы обратно в вагончик и запереть окошки, но Дикарь и Красавица ни в какую на это не соглашались, а нам некогда было идти на хитрости.

— Ты, случайно, не знаешь, сколько это еще будет продолжаться? — спросил Старик, придерживая свою федору.

Я не знал — и за всю свою несчастную фермерскую жизнь никогда еще так горько не жалел об этом.

Ветер усиливался, равнины за окном сглаживались все сильнее, а мы заметно сбавили скорость. Обогнув городок Команч и преодолев еще несколько миль, мы сделали остановку в Локо, у перекрестка, по бокам от которого стояло всего два здания. Одно было заправкой с двумя колонками — новенькой, блестящей, красно-черной, с надписью «Тексако» наверху. А во втором здании — таком ветхом, что, казалось, пни хорошенечко — и развалится, — располагались почта и магазинчик. Последний был увешан металлическими вывесками, их тут было куда больше, чем деревянных. На этих большущих табличках красовались рекламные плакаты «Кока-колы», геля для волос «Брилкрим» и «Таблеток для печени от доктора Картера». Они были повсюду. Старика это, кажется, удивило, а вот меня нисколько. Металл не пропускал в домик пыль и ветер, которые просачивались сквозь щели, даже если их хорошенько промазать смолой.

Я остановил машину у крохотной автозаправки, где нас радушно встретил работник с щербинкой в зубах и бантиком на шее. Жирафы тоже склонились к нему в знак приветствия.

— Нет, это ж надо! — неустанно повторял он.

По ту сторону заправки послышались возгласы на испанском — из машины, которая сворачивала на сельскую дорогу к северу отсюда. Там тоже увидели жирафов.

— Это мигранты, — пояснил заправщик, придерживая шапку, которую так и норовил сорвать ветер. — Их тут много в это время года. Они все едут в Мичиган: там как раз сезон сбора вишни. Если пыльная буря снова поднимется, клянусь, я и сам туда двину.

На этот раз Старик сам напоил жирафов, чтобы заодно проверить и рану на ноге Красавицы, а в магазин через дорогу отправил меня — там надо было прикупить еды и новый мешок лука.

Костлявый продавец с зобом размером с кукурузный початок забросил в рот последний кусочек печенья.

— А что там такое? — полюбопытствовал он, утирая губы рукавом и пытаясь разглядеть сквозь стеклянную дверь, что же творится на заправке.

Жирафы.

— Да ладно! Настоящие? Вы, наверное, проездом у нас и надолго не задержитесь?

Я кивнул, набирая всего необходимого, и свалил покупки на прилавок.

— Ну и правильно, а то ветер крепчает. Зверям с такими огромными глотками тяжко придется, если небо потемнеет. Я сегодня проснулся: а повсюду пыль. Несколько месяцев ее не было. А ведь штат пока не оправился после тридцать пятого.

— Знаю, — ответил я.

— Уж в сравнении с ним бури тридцать четвертого с тридцать седьмым — это так, пикнички церковные.

— Согласен.

— Но скоро будет дождь, — добавил он. — Это чувствуется.

От этих слов я похолодел — они были знакомы мне, как и сам ветер; это был, если можно так выразиться, настоящий гимн всех, кто выжил в Пыльном котле, тех, кто оказался слишком упрям, чтобы уехать. Отец часто говорил то же самое, а потом ситуация ухудшалась. Вспомнив об этом, я добавил к покупкам еще одну — баночку вазелина. А потом, оставив всё на прилавке, чтобы Старик потом оплатил, пошел в уборную в задней части дома.

По пути мне встретилась большая бочка с яблоками, и старый воровской рефлекс едва не заставил прикарманить хотя бы одно. А когда я вышел из уборной, у все той же бочки стояла не кто иная, как миссис Августа Рыжик. При виде нее все у меня внутри сжалось и скрутилось в кренделек. Надо же, а ведь в Литл-Роке я был уверен, что мы больше не встретимся! Несмотря на все сентиментальности, которыми она сыпала в зоопарке, я по-прежнему был на нее в обиде и не желал ничего больше слышать. Я притаился за дверью, дожидаясь, пока она уйдет, — и едва не пропустил ее следующий шаг. Покосившись на продавца, который по-прежнему пялился на жирафов, она подавила приступ кашля. А потом с изумительным проворством, куда ловчее, чем смог бы на ее месте я, схватила одно яблочко, припрятала в карман брюк и вышла через черный ход к «паккарду», припаркованному неподалеку.

Я так и обмер, гадая, не обманывает ли меня зрение. А если нет, то что это значит?

Я поспешил к тягачу, то и дело оборачиваясь и выискивая взглядом Рыжика. Кончилось это тем, что я едва не врезался в столбик у заправки, но в самый последний момент успел его заметить.

— Ай-яй! — воскликнул заправщик с бабочкой на шее. — Чудом остался цел!

— Лучше смотри под ноги, малец. Эта палка тебя бы в момент с ног сшибла, до того быстро ты несся, — заметил Старик, закрывая дверцы. — Кажется, я видел на магазине рекламку «Вестерн Юнион», так что попробую отправить Начальнице телеграммку. Ты все покупки подготовил для оплаты?

Я кивнул, продолжая высматривать Рыжика. И нашел ее: уклоняясь от ветра, она с камерой наперевес спешила к нам.

Ее появление привело Старика в ярость.

— Нет, поглядите-ка. Прилипла как банный лист, — проворчал он, а по пути к магазину обогнул хвост прицепа, чтобы только с ней не сталкиваться.

Я нисколько не сомневался, что Старик сообщит о Рыжике в полицию, как и обещал, и мне вдруг захотелось ее предостеречь. Но я не стал этого делать. Я просто стоял и глядел, как она фотографирует заправщика с бантиком на шее и жирафов. А потом она увидела меня и улыбнулась. Вдруг со стороны послышалось пение. Я похлопал себя по щеке, решив, что мне это только чудится, но потом разглядел за заправкой палатку, окруженную фургонами, «Жестяными Лиззи»[23] и фермерскими повозками. Именно оттуда и доносились обрывки песен, подхваченные ветром. Я решил, что это, должно быть, какое-то церковное собрание вроде тех, на которые меня с самого рождения таскали каждый год. Там еще никогда не обходилось без проповедника, бьющего кулаком по кафедре, и призывов с алтаря, которые должны были пробудить в присутствующих веру. Обсуждать это все мне не особо хотелось.

Чего никак не скажешь о Рыжике.

— А что там творится? — полюбопытствовала она.

— Да там весь день песни поют, — пояснил заправщик. — В основном фанатики. Кажется, они себя называют «Святой толпой». А лучше б это были баптисты. Те хоть петь умеют и как-то обходятся без этих треклятых тамбуринов, от которых уже голова трещит.

Рыжик просияла.

А через секунду стало накрапывать. Однако шум не смолкал.

— Дождь! Дождь! — прокричала какая-то дама.

И половина собравшихся вывалила на улицу, чтобы посмотреть на это чудо.

— Хвала Иисусу!

— Благословенье Господне!

Какой-то обладательнице сопрано показалось, что повод достоин нескольких звонких вскриков.

А потом дама у входа заметила нас.

— Братья и сестры! Вы только взгляните!

Все остальные тоже высыпали из палатки, чтобы поглазеть на жирафов, и пение прекратилось. На краткий миг слышно было лишь ветер и последние глухие удары в тамбурин. Дождь усилился.

— Это знак! — крикнул кто-то.

Обе группы затянули песни, причем разные. Кто-то начал известный госпел[24] «Я улечу, Господня слава, улечу…», а кто-то предпочел не менее знаменитую «Ты в церковь на лесной опушке загляни…». Пение это, сказать по правде, походило на кошачьи визги под ритм соревнующихся тамбуринов. Пока регент безуспешно пытался сделать так, чтобы все пели одну песню, жирафы, заинтересовавшись непонятным гвалтом, вытянули шеи и стали покачивать ушами почти что в ритм с тамбуринами.

Толпа пустилась в пляс, ублажая жирафов. Люди широко распахнули рты, чтобы поймать то ли дождевые капли, то ли слово Божье. Старик же тем временем вышел из магазина, нагруженный покупками. По его лицу было ясно: он в толк не возьмет, что за чертовщина творится на этот раз.

— Давайте я попробую всунуть жирафьи головы обратно в вагончик, — предложил я, стараясь перекричать толпу.

— Думаешь, получится? В таком-то гаме!

Мы заскочили в кабину и закрыли окна, а вокруг собрались верующие. Посреди толпы стояла Рыжик и торопливо щелкала камерой. Заметив ее, Старик помрачнел, будто Черное воскресенье.

— Вы сообщили о ней полиции? — спросил я.

Он взглянул на меня так, будто напрочь позабыл об этом, точно все его мысли занимало что-то другое.

Я осекся.

— А телеграмму отправили?

Он кивнул на дорогу:

— Об этом позже. Поехали.

Я ударил по газам, и сквозь рев двигателя послышался крик регента. Вскинув руки, он провозгласил:

— Братья и сестры, страница триста пятьдесят один! Давайте достойно проводим их!

Певцы и музыкальные инструменты на мгновение затихли, и эта тишина наполнилась торжественной, ангельской безмятежностью. А потом они запели на четыре голоса гимн, который как нельзя лучше подходил к моменту. Я слышал его, наверное, всю жизнь. Но только тогда уловил истинный смысл слов.

Господние твари, возвысим наш глас!

Прославим мы Бога, что создал всех нас!

Аллилуйя!

Аллилуйя!

Даже мне пришлось признать: звучало это божественно.

Где-то с милю мы со Стариком ехали в блаженной тишине. Жирафы глядели назад — казалось, им очень понравились госпелы, а «дворники» постукивали по стеклу, отмеряя время. Еще через милю зеленый «паккард» вновь появился в зеркале заднего вида, и я облегченно выдохнул лишь тогда, когда по пути через Команч машина сбавила скорость, а потом и вовсе исчезла из поля зрения.

Еще через пять миль дождь наконец перестал, и мы опустили окна.

А еще через пять стало казаться, что никакого дождя не было и в помине. Пыль снова взвилась в воздух. Он стал таким грязным, что у меня даже перепачкался локоть, высунутый в окно. Я убрал его, думая о том, что раз пыль пристает к коже, то уж наверняка забивается в жирафьи глаза и носы. Надо было сделать так, чтобы они спрятали головы в загончики, поэтому мы притормозили у широкого перекрестка. Неподалеку от знака «СТОП» в «Жестяной Лиззи», до того ржавой, что и краски толком не было видно, сидел дедок, такой морщинистый, что и лица не разглядишь.

— Дау вас там жирафы! — восторженно вскричал он. — Хотите, чтобы они всунули головы внутрь, подальше от пыли?

Я кивнул и тут же приступил к делу. Жирафы, успевшие уже натерпеться, сопротивляться не стали. А дедок все разглагольствовал.

— Давненько у нас пыль не поднималась. Может, еще хуже станет, прежде чем рассосется, — сообщил он нам, когда мы уже отъезжали. — Но скоро будет дождь. Это чувствуется.

Мы преодолели еще несколько миль — неспешно и осторожно. Ветер чуть поутих, но от этого пыль, стоявшая в воздухе, сделалась только опаснее.

Жирафы начали кашлять.

Даже сейчас от воспоминаний об этом у меня мурашки по коже. Кашель их походил на скрежет наждачной бумаги по камню: то ли стон, то ли хрип, не сулящий ничего доброго. Впрочем, к тому моменту нас со Стариком тоже разобрал кашель, пускай мы и закрыли окна.

Мальчику, чудом спасшемуся из Пыльного котла, прекрасно известно, что кашель может стать предвестником похорон. Поэтому я, не в силах справиться с паникой, свернул на обочину.

— Ты что удумал? — спросил Старик, кашляя в кулак.

Я схватил банку с вазелином, которую доложил в наши покупки, когда услышал знакомое отцовское предостережение о скором дожде, — именно это средство матушка и использовала, чтобы бороться с последствиями пыльной бури. Я понятия не имел, позволят ли мне жирафы осуществить задуманное, но надо было попробовать.

В сопровождении Старика я взобрался по стенке вагончика, откинул крышку и тщательно смазал вазелином огромные — размером с канталупу — жирафьи ноздри, сокрушаясь, что не прикупил запас побольше. А потом мы со Стариком принялись гладить их шеи, что-то ласково приговаривая. Жирафы судорожно, будто в конвульсиях, сглотнули несколько раз, а потом скрежет стал утихать. Теперь в эти большие носы забивалось не так много пыли. Но я боялся, что мы опоздали.

— И брезент давай натянем, — сказал Старик.

Боже, и почему мы раньше этого не сделали?! Если уж пыль вокруг начала подниматься, она так просто не рассеется. Особенно если ты движешься, а остановиться и переждать нет никакой возможности.

Таким манером мы проехали с полчаса. Мучительный кашель прошел, а ветерок стал легким, едва заметным. И все же жирафы продолжали сопеть и чихать — так громко, что мы услышали это даже с закрытыми окнами. Так что мы снова остановились, приподняли брезент и заглянули в боковые дверцы. Жирафы стояли в загончиках, поникнув, а с их морд капали сопли, мокрота и слюна. Гигантские тела пытались своими силами исторгнуть остатки пыли.

Старик приказал мне откинуть крышу, а сам тем временем наполнил ведра из металлических резервуаров. Как только я спустился на землю, он с трудом вскарабкался по стенке с одним из ведер, поставил его на перегородку между загончиками и с кряхтением уселся рядом. Припрятав в карман пару луковиц на всякий случай, я взял второе ведро и хотел было последовать его примеру.

— Стой, где стоишь, — велел Старик, когда я добрался до верхней ступеньки боковой лесенки. — Подними им головы и удерживай в таком положении.

Будто это так просто, если они заартачатся! Я поставил второе ведро и помахал луковицей перед Дикарем. Он вскинул мокрый нос. Пока жираф ел луковицу, я — как можно ласковее, чтобы не напугать, — обхватил руками его челюсть, готовый схватить ее покрепче по сигналу Старика. Тот, нежно воркуя на жирафьем наречии, поднял ведро с водой и кивнул. Я зажал жирафью голову. Натужным движением Старик опрокинул ведро на Дикаря. Вода выплеснулась прямо на морду и хлынула в большущие ноздри. Жираф задергался, точно дикий мустанг, а когда я выпустил его морду, чихнул, да так, что мгновенно покрыл Старика таким толстым слоем слюны и соплей, какого я в жизни не видывал. Пока Старик, ругаясь вполголоса, пытался отряхнуться, я больно прикусил язык, чтобы не расхохотаться. А потом мы занялись Красавицей. Она уже успела увидеть все, что нужно, и подготовила достойный ответ. Старик снова взял ведро и кивнул. Я прихватил ее за морду. Он выплеснул воду. Красавица, мигом избавившись от моей никчемной хватки, дернулась назад и от души чихнула, щедро окатив меня содержимым своего рта и носа.

Мы спрыгнули на землю и уселись на подножку. Вытираясь, мы прислушивались — не раздадутся ли из вагончика еще какие-нибудь тревожные звуки. Но нет, слышался лишь гневный топот да хлюпанье слюны. Так что мы снова наполнили ведра и предложили жирафам. Они с сомнением взглянули на нас, а потом принялись жадно пить. Мы убрали брезентовый настил и вернулись на дорогу.

Надо было ехать дальше.

Вскоре мы оказались в той части Оки-Ленда, которая сильнее всего пострадала от Пыльного ковша. И чем дальше продвигались, тем суровее был вид за окном. Сперва, когда снова сгустились облака и начало моросить, он не слишком нас пугал. Но когда час спустя мы по-прежнему не встретили на пустынной магистрали ни одной машины, нет-нет да и мелькала мысль, что этот участок трассы и вовсе заброшенный.

Но тут нашему одиночеству пришел конец. За окном появились стаи маленьких коричневых птиц, они летели куда-то, нисколько не пугаясь мелкого дождика, то сбиваясь в облачка, то вытягиваясь вереницей, то сближаясь с нами, то отдаляясь. Даже спустя многие мили они все равно оставались рядом — бесчисленной стаей без начала и конца, парящей над безжизненными равнинами.

Даже Старика впечатлило это зрелище.

— Настоящее чудо природы, гляди-ка!

Жирафы тоже заметили птиц и даже начали покачивать головами, следя за этим нескончаемым полетом.

— Куда это они все разом собрались и зачем? — спросил я, наблюдая, как длинная птичья вереница описывает круг над иссушенной равниной.

— Может, случилось что-то, — предположил Старик, понизив голос, когда стая снова приблизилась к нам. — Но, скорее всего, еще только случится.

— А им это откуда известно?

— Животный инстинкт. Он у них с самого рождения, — пояснил Старик. — У нас он тоже есть, пускай и совсем слабый. Благодаря ему ты, к примеру, чувствуешь на себе чужой взгляд и в самый последний момент успеваешь отскочить от столбика, чтобы только в него не врезаться. У некоторых этот инстинкт такой сильный, что они считают, будто обладают шестым чувством, даром предвидения, и ты ни за что не убедишь их в обратном.

Меня сразу бросило в жар. Я подумал, а уж не знает ли Старик о тете Бьюле и моих диковинных кошмарах? А он все не сводил глаз с птиц.

— Таких людей, само собой, зовут чудаками, а то и безумцами, — продолжал он. — Но как по мне, это просто отголоски того, что птицы и звери никогда не утрачивали: крошечные остатки, скажем так, некоего инстинкта самосохранения, который не смогли уничтожить тысячелетия человеческой цивилизации.

Птицы описали над нами очередной круг и снова полетели над равнинами, а Старик покачал головой.

— Уж поверь мне, за время работы с животными я видел немало всего — и странного, и чудесного… — изрек он.

Мы оба затихли, зачарованные полетом птиц настолько, что лично я позабыл обо всем на свете.

Долгих два часа зеркало заднего вида напоминало картину в раме: в него можно было полюбоваться и на пичужек, и на жирафов, качающих длинными шеями в такт волнам этого птичьего моря, и каждый раз, когда я на них смотрел, меня накрывало чувство, которое иначе как радостью и не назвать. Все повторялось снова и снова. С неба по-прежнему накрапывало, жирафы продолжали свой танец, а птицы летели над нами, и можно было вдоволь на них налюбоваться.

Позже я узнал, что у таких вот удивительных стай, похожих на пляшущее облако, есть свое название — это явление зовут мурмурацией. Но никто так и не дал ему запоминающегося объяснения. И если в суровом и неумолимом краю моего детства словосочетание «чудо природы» ничегошеньки не значило, то теперь, при виде этой картины, я ни капельки не сомневался, что это и впрямь настоящее чудо.

Даже к полудню птицы никуда не делись, — мы уже так долго двигались вместе, что они казались нам попутчиками.

А потом вдруг, безо всякого предупреждения, дорога резко ушла в сторону, и нам пришлось распрощаться: птицы исчезли.

Пейзаж за окном так быстро сделался уродливым и безжизненным, что у меня аж под ложечкой засосало. Как только снова пришлось пялиться на безжизненные просторы Оки-Ленда, настроение мое сделалось задумчивым и мрачным — даже жирафы в зеркале не могли его исправить. Я покосился на Старика, но и тот был мрачнее тучи. В эти минуты я мог думать лишь об одном: о странствующих голубях из истории про Соколиного Глаза, рассказанной мне Стариком, — таких многочисленных, что они закрывали собой все небо, а потом исчезли с лица земли. В те времена слово «вымирание» можно было услышать нечасто. И все же я, мальчишка, чудом бежавший с опустевших прерий, думал о жителях фронтиров, которые с мушкетонами наперевес гадали, куда же делись голуби. Совсем как отцы и матери семейств оки, вооруженные плугом и не понимавшие, куда разметало землю.

А в грядущие годы, когда мир охватила война и вымирание самого человечества, причем по его же вине, стало угрозой, о которой всем пришлось поразмыслить, я часто воскрешал в памяти этот исчезающий шелест крыльев, и меня накрывало горькое чувство усталости и утраты, которое я и сам не мог объяснить. Впрочем, в тот день меня донимала лишь меланхолия того странного сорта, от которой часто страдает путешественник; у нее не было имени, но она была тягучей и неустанной, как морось, что сыпалась на нас с неба.

Мы уже почти добрались до границы Оклахомы. Старик прервал молчание, объявив, что мы заночуем на ближайшей же стоянке, где только окажется хоть несколько деревьев.

Мы пересекли границу с Техасом и примерно через час увидели впереди табличку:

ВИГВАМ:

торговый двор, автостоянка и кемпинг

За ней тянулась вереница тщательно отштукатуренных домиков, напоминавших формой вигвамы. Казалось, мы приехали в самую настоящую индейскую деревню. Впрочем, Старика привлекла не она, а вереница деревьев, высаженных вдоль ограды. Он был, пожалуй, последним человеком на земле, который согласился бы заночевать в таком вот домике в форме вигвама, — впрочем, ради жирафов мы были на это готовы.

При виде нас хозяин вместе со своей женушкой выскочили из административного здания по соседству с торговым двором. Он восторженно улюлюкал, а его супруга приветственно размахивала бумажными сувенирами в виде индейских головных уборов. Их было четыре: два для нас и еще два — для жирафов, но Старик отказался за нас всех. Вскоре вагончик уже стоял у деревьев. В ту ночь вместе с нами тут ночевала только парочка богатеньких семей, пустившихся в путешествие на холеных автомобилях. Детишки, должно быть, решили, что сорвали джекпот: еще бы, увидеть одновременно и вигвамы, и жирафов! Кроме них, за парковкой, в зоне кемпинга, расположилась большая семья оки, натянувшая палатку и разложившая вещи на крыше своего старенького «форда».

С наступлением сумерек мы со Стариком стали осматривать жирафов. Проверили им уши, глаза, горло — вдруг затесался еще какой-нибудь недуг — и были «вознаграждены» за труды обильной порцией слюны. Впрочем, Красавица так устала, что почти не ворчала, когда Старик проверял повязку на ноге. Чтобы поднять пятнистым великанам настроение, мы разрешили толпе новых жирафьих обожателей из индейской деревеньки подойти поближе. Красавица и Дикарь с удовольствием облизали лица детишкам и сорвали с мужчин шляпы.

Даже семейство оки не справилось с соблазном. Сперва явилась мамаша с малышом на руках, потом бабушка, которая заставила мужчин вынести ей кресло-качалку, чтобы можно было сидеть и любоваться. Старик, пряча улыбку, даже разрешил детям покормить жирафов луком.

Но когда родители увели детишек и бабушку — кого в палатку, кого в домики с гипсовыми стенами, — в нескольких вигвамах от нас затормозил зеленый «паккард». Благодушие Старика мгновенно испарилось. Я уж было подумал, что сейчас-то на меня и обрушится тирада, которую он сдерживает еще с Чаттануги, но нет: Старик обернулся ко мне и сказал только:

— Нам надо обсудить последнюю телеграмму Начальницы. Но это попозже. А пока отправлю ей ответ.

И он поспешил в административное здание.

Небо слегка прояснилось, пыль рассеялась, в вышине плыли мимо звезд перистые облака. Старик сходил на торговый двор, прикупил нам фасоли и пшеничного хлеба и приготовил ужин на костерке, недалеко от жирафов. Несмотря ни на что, после всех наших оклахомских приключений меня переполняло спокойствие. Как ни крути, а свежий воздух да сытый желудок заставляют на время позабыть обо всех бедах. Должно быть, Старик чувствовал то же самое: по крайней мере, он так и не заговорил со мной о том, о чем грозился. Но я был этому даже рад. Потушив костер, он поспешил к нашему вигваму, как и всегда, пообещав, что скоро придет мне на смену. Пока Красавица и Дикарь с наслаждением жевали свою жвачку, я взобрался на перекладину между ними. Темноту разбавлял только свет от костра у палатки оки. Все вокруг было окутано мягким сиянием.

И было спокойно, пока внизу не послышался голос Рыжика.

— Вуди, — позвала она, силясь подавить приступ кашля. — Можно к тебе подняться?

Тревога накрыла меня мгновенно. Ужасно захотелось сказать ей: «Нет!» Но я кивнул, пускай и злобно. Рыжик закатала штанины повыше, взобралась на мой насест и уселась на перекладине напротив, лицом ко мне. Я отшатнулся, как в ту ночь, после поездки по горам. От нее это не укрылась. Красавица поприветствовала Рыжика и снова принялась за свою жвачку, а вот Дикарь подошел ближе.

Рыжик потянулась вперед, чтобы погладить его челюсть, но тут же отдернула руку и зажала ею рот.

— Пыль мне весь нос забила, — пожаловалась она еле слышно. В слабом свете костерка у палатки оки она взглянула на меня и на мое «техасское лицо» точно таким же взглядом, каким глядела когда-то на главу негритянского клана. — Расскажи мне свою историю, Вуди, — начала было она. — Пожалуйста. Я очень хочу ее услышать.

Я не проронил ни слова, и она прекрасно знала почему.

— Ну ладно, — шумно вздохнув, продолжала Рыжик. — Спроси у меня, что хочешь. Обещаю ответить.

Я стиснул зубы, но потом решился:

— Ты замужем?

— Да, — подтвердила она, выдержав мой взгляд.

Я поморщился.

— За тем репортером?

— Да.

Я снова поморщился.

— Тогда почему ты тут, а не с ним?

— Потому что мне больше хочется быть тут.

— Но у тебя ведь есть муж.

Она посмотрела мне прямо в глаза:

— Да.

Я никогда еще не общался с замужними женщинами, не считая матушки и ей подобных. У меня никак не укладывалось в голове, как же такое возможно: Рыжик вроде как скована супружеским долгом и вместе с тем свободна.

— Но он ведь наверняка хочет, чтобы ты вернулась.

— Возможно, — ответила она. — А может, просто по «паккарду» соскучился.

Тут с моих губ сорвался вопрос, который я бы и сам счел дурацким еще пару недель назад:

— Ты его не любишь?

Рыжику явно стало не по себе.

— Мои чувства останутся между нами, — со вздохом ответила она. — Человек он хороший, что бы ни думал обо мне.

— Хороший?! Он в полицию на тебя заявил!

— Всё так.

— А чего ж ты за такого вышла?

Рыжик снова вздохнула.

— Ты не поймешь. — Она явно боролась с собой и так покраснела, что кожа стала почти такого же цвета, как волосы.

Но я не отступал:

— Ты пообещала ответить на любой…

Она меня перебила:

— Думаешь, ты один тут такой: с историей, которой совсем не хочется делиться? — Положив руку на грудь, она быстро-быстро заговорила: — Я попала в беду. Мне нужна была помощь. — Рука опустилась. — И я поступила так, как обычно поступают женщины: вышла замуж.

— Но почему за него? За мистера Великого Репортера?

— Потому что он и впрямь был великим репортером. С дорогой машиной и доходной должностью. Мне было семнадцать. Рядом с ним было безопасно, а мне тогда только это и требовалось. Поверь мне. — Она немного помолчала. — А потом он начал каждую неделю приносить домой свежий номер журнала «Лайф». Я узнавала мир по тамошним фоторепортажам. И со временем мне захотелось… Мне стало нужно… — Она прервалась на приступ кашля, а после начала задыхаться, как тогда, у мотеля, принадлежащего главе темнокожего клана.

Дыхание стало прерывистым, поверхностным, отчаянным, и меня снова потрясло его сходство с матушкиным незадолго до смерти. После каждого вздоха Рыжик сжимала губы, будто ее злил этот приступ, будто она бросала все силы на то, чтобы только его заглушить.

И наконец получилось.

Она немного посидела, сжимая в руках край рубашки и тихо дыша. А потом хрипло прошептала:

— Да, Вуди, я обещала, знаю. Думала, что смогу… но нет… прошу тебя. — Она сглотнула, точно правда застряла у нее где-то в глотке. — Ты тоже совсем не обязан мне что-то рассказывать, честное слово.

Я смотрел, как она откидывает с лица волну кудрей, и не знал, что возразить. Трудно было понять, лжет она или говорит правду, ведь истины я так и не узнал. Но в тот момент меня это ни капельки не волновало. У меня ведь и самого встала поперек горла моя собственная истина. И даже если Рыжик рассказала мне все это лишь для того, чтобы услышать жалобную историю о Пыльном котле, мне было плевать. Я хотел ей открыться. Но от этого облечь невзгоды в слова было ничуть не легче.

Я даже не знал, с чего начать…

Ты просыпалась когда-нибудь под слоем пыли, так густо разлитой в воздухе, что приходится ею дышать — другого выхода нет! Бывало ли, что ты просыпалась от страха, что еще какое-нибудь из твоих домашних животных задохнется все той же пылью и не доживет до утра? Доводилось тебе проживать в таком страхе и грязи многие дни, нет, даже целые годы — от похорон сестренки до похорон матушки? А потом вдруг обнаружить то, о чем никак нельзя было узнать загодя: что в один жуткий день — самый страшный из всех — ты одна осталась в живых на клочке бесполезной техасской земли и лицо твое и ботинки перепачканы кровью.

И все же свою истину — ту самую, которую мне пока не хватает смелости изложить на этих страницах, — я ей рассказывать не собирался.

А вместо этого поведал историю всех сирот, спасшихся от Пыльного котла… О том, что женщины вроде твоей матушки гибнут от пыльной пневмонии из-за чрезмерного смирения и послушания: они претерпевают все библейские кары лишь потому, что твой папаша так им повелел. О том, что если тебе «повезло» родиться в такой вот семье, то ты, считай, почти обречен. О том, что животные, благодаря которым ты выживал, тоже обречены на голодную смерть. Недаром местные фермеры вроде тебя самого, вспарывая мертвым коровам животы, находят внутри одну только грязь. О том, что каждое утро приходится просыпаться с мыслью, что сегодня ты можешь обнаружить, что еще какая-нибудь скотина слегла и ее надо скорее избавить от страданий. О том, что вскоре начинает мутиться рассудок и ты понимаешь, что избавление от страданий нужно здесь всем. Что сама земля мстит тем, кто ее населяет, — пепел к пеплу, прах к праху, — и не важно, есть ли тебе куда бежать или нет, — спасаться уже слишком поздно. Многие так и не смогут уберечься, не смогут отпустить. Мужчины вроде твоего папаши ведь не умеют сдаваться. Они скорее умрут, чем опустят руки. Умрут в самом буквальном смысле… А в руках у тебя будет дымящееся ружье, вскинутое и направленное прямо на него, на отца.

Вот что я ей рассказываю. Не считая истории с ружьем. Говорю, что это лишь один из тысячи способов стать сиротой в этом краю, и пускай их тысяча — исход един.

— Только и остается, что уехать далеко-далеко и начать с чистого листа, — заключил я и стиснул зубы.

— Но, Вуди… чего ж ты тогда вернулся? — прошептала она. — Зачем?

— Я хочу в Калифорнию, — сказал я.

Этот ответ всякий раз выручал меня после урагана. Я посмотрел на жирафов, жующих жвачку. А когда снова взглянул на Рыжика, глаза у нее блестели от слез. Она коснулась моей руки, чтобы утешить. Но я отдернул ее, все еще во власти болезненных воспоминаний. Рыжик потянулась ко мне, как еще недавно в Литл-Роке, и я не стал сопротивляться объятиям. А потом, как это часто бывает, дело продолжилось коротким поцелуем — скорее умиротворяющим, чем ласковым, пускай и в губы. Но я в этих тонкостях не понимал ничего, а если б и понимал, это мало что изменило бы. Ведь передо мной была сама Августа Рыжик, и я наконец целовал ее и не желал, чтобы это заканчивалось. Я хотел, чтобы этот поцелуй венчал собой все те, которые я воображал себе долгими ночами у депо. Так что, когда Августа начала отстраняться, я положил руку ей на затылок, погрузив пальцы в рыжие кудри, намереваясь продлить поцелуй, чтобы даровать ему куда больше смысла, чем она сама изначально вкладывала, чтобы он стал означать ровно то, что хочу я.

Но она отшатнулась. Ее лицо приняло странное, незнакомое выражение.

А потом ее стошнило.

ВЕСТЕРН ЮНИОН

12 окт. 38 = 1012А

Миссис Белль Бенчли

Зоопарк Сан-Диего

Сан-Диего, Калифорния

РАССЧИТЫВАЕМ ПРИБЫТЬ В ВОСКРЕСЕНЬЕ.

ЕСЛИ НЕ БУДЕТ НАКЛАДОК.

Р. Дж.


Загрузка...