БЕЛЛИ-УСТА

Моего дедушку называют в ауле Белли-уста. Уста — это значит мастер. Я очень часто слышу: «У Белли-уста золотые руки. Он все умеет». Некоторые спрашивают: «Скажи, Базар, кем ты будешь, когда вырастешь? Наверное, таким же мастером, как дедушка?»

Однажды я спросил у папы:

— Папа, а почему все называют дедушку уста? Он ведь ничего не мастерит!

— Дедушка твой замечательный мастер, сынок, — стал расхваливать его отец. — Когда я сам был таким же мальчишкой, как ты, в его кузнице не утихал стук молота. Днем он чинил колхозные бороны, мастерил сохи, шил седла для верблюдов, чинил хомуты. Мастерил колеса для мельниц. Строгал деревянные вилы для ворошения соломы… Точил серпы, делал черенки для лопат, кетмени закалял… — Я впервые слышал названия многих инструментов, которые перечислял мой отец, и не знал, какие они, для чего нужны. А отец продолжал. — Днем дедушка работал в колхозе, а по ночам чинил людям ичиги и чарыки.

— А что это такое? — спросил я.

— Самодельная обувь, — отвечал отец.

Ремесло дедушки показалось мне неинтересным: к чему надо носить залатанные ичиги и чарыки, когда можно пойти в магазин и купить новые башмаки? Впрочем, одно изделие дедушки, очень красивое, я видел. Когда Тазегуль закончила десятый класс, мама подарила ей свой дагдан — женское украшение. Тазегуль собиралась на школьный вечер, надела новое нарядное платье, прошлась по комнате. И вот тут мама достала из шкатулки украшение и протянула Тазегуль. «На, дочка, носи! Этот дагдан достался мне в наследство от твоей бабушки. А бабушке его собственными руками смастерил твой дедушка».

Тазегуль прицепила дагдан к платью. Маленький дагдан из светлого дерева был очень красивым, на нем сверкали красные камни. Дагдан еще бывает из серебра или же каркасового дерева, иногда отделан красными камнями. После этого, когда я видел на платьях девушек украшения, мне казалось, что все они сделаны руками дедушки.

«Дедушка, а у кого ты научился все мастерить?» — спросил я как-то.

Дедушка с улыбкой посмотрел на меня и сам задал мне вопрос:

«Ты скажи мне вначале, у кого ты научился писать?»



Я немного растерялся. Писать? Подумаешь, какое дело! Любой мальчишка, любая девчонка умеют писать. Но как бы там ни было, я вспомнил человека, обучившего меня грамоте. Да и как можно такое забыть? Я быстро и уверенно ответил:

«Учительница Шекер! А кто же еще!»

«Молодчина! Вот видишь, ты научился писать не сам. У тебя была учительница. Никто ничему не учится в чреве матери. У каждого непременно есть свой учитель. А моим учителем был отец! Он тоже был кузнецом. Но отец отца был еще большим мастером. И слава о нем шла по аулам. Все так и называли его — Белли-уста, что значит „известный мастер“. А потом и вовсе забыли имя, которое было ему дано в детстве! А когда я вырос и стал работать, меня тоже стали называть так же. Ну а раз я ношу это имя, значит, и я тоже немножечко мастер…»

Дедушка мой одноногий. И поэтому некоторые называли его Белли-одноногий. Я ненавидел этих людей. Ну и что, что он без одной ноги, разве надо за это обзывать его одноногим? Ему ведь тоже это совсем не по душе. Каждое утро он цеплял на обрубок ноги деревянный протез и в двух местах закреплял ремнями. Видя, с каким удивлением мы, ребята, смотрели на него, он спрашивал:

«Ну, как, идет?»

Куда уж там идти! Как ни аккуратно была вырезана деревянная нога, как ни красивы были желтые ремни, которыми дедушка прикреплял ее, все равно она не шла ему. Ведь живая нога все равно лучше деревянной. Мы молчали. И тогда дедушка говорил бодрым голосом:

«Ничего страшного, ребята. Но вы берегите свои ноги. Не дайте их украсть. Мне тоже, по правде говоря, надоела эта деревянная нога. Если нельзя бегать, нельзя перепрыгнуть через арык, залезть на дерево, пропади она пропадом, эта нога! Как только она сломается, я пойду и заберу у фашистов свою настоящую ногу…

Мама как-то рассказывала, что в семье у дедушки долго не было сыновей. Дочка, моя мама, росла, а ее маленькие братишки умирали. И один, и второй. Наконец у дедушки родился третий сын. Из суеверия мальчику не давали имени целый год. Когда же, наконец, маленькому братишке моей мамы исполнился год и он начал ходить и вообще рос крепкий и здоровый, его назвали Дурды, что означает „выжил“.

Дядю Дурды я видел редко. Он уехал учиться в Ашхабад и приезжал в аул только на каникулы, да и то не всегда. Гораздо чаще я стал видеть его после того, как он окончил институт и приехал работать в аул. Он был юношей с большой копной волос, очень веселый. Вернулся он в аул не один — привез с собой жену. Поселились они недалеко от нас у дедушки и к нам в гости приходили и на праздники, и просто так. Дядя Дурды работал в колхозе агрономом, а его жена — докторшей в нашей больнице. Кто-то сказал, что у жены дяди Дурды длинная шея, как у жирафа. Но я все равно очень любил ее. Глаза ли она закапывает, рану ли перевязывает — все делает не больно. И лекарства дает самые негорькие. И мама ее полюбила, и дедушка. Но вот однажды к нам прибежала соседка и стала потихоньку что-то рассказывать маме. У мамы сразу стало испуганное лицо. Мне было интересно узнать, что сказала маме соседка, но она говорила очень тихо, и я ничего не расслышал. Потом я узнал, что жена дяди Дурды уехала в Ашхабад. А еще через несколько дней я пришел из школы домой и увидел, что мама плачет. Правда, как только я вошел, она быстро вытерла слезы, но глаза у нее были красные.

„Что случилось?“ — спросил я.

„Ничего… Ничего не случилось, детка. Иди играй“, — отвечала мама. Но я ведь не ребенок, понимаю, что если бы ничего не случилось, она бы не плакала. Тогда я стал приставать с расспросами к Тазегуль. Она тоже сначала не хотела ничего говорить, но потом не выдержала — наверное, ей нравилось, что она большая и все знает. Она напустила на себя важный вид и сказала:

„Ты можешь поклясться, что никому не скажешь?“

„Ба, да я ведь мужчина!“

Тазегуль нахмурилась, и я испугался, что она разозлится и ничего мне не расскажет. Она всегда злится, когда я напоминаю ей, что я не девчонка, а мужчина. Наверное, ей обидно, что она хоть почти взрослая, а все равно девчонка.

„Тоже мне еще, мужчина, — проворчала она. — Поклянись, что будешь молчать!“

Я согласен был на все. Поклялся, что никому не скажу. И Тазегуль сдержала свое слово. Она наклонилась ко мне и прошептала:

„У дяди Дурды жена сбежала!“

„Подумаешь, какая важная новость! — чуть было не закричал я. — И это все, что ты хотела мне сказать?“ Я думал, она и в самом деле что-нибудь интересное мне скажет. Про жену дяди Дурды я и без нее знал. Вот уже несколько дней все соседки об этом судачили. Уехала, мол, докторша потому, что в ауле негде танцевать и кино всего два раза в неделю привозят. Не то что в городе. Там хоть каждый день ходи в кино. Соседки дружно осуждали жену дяди Дурды, и сам он ходил грустный. Но тут Тазегуль и в самом деле удивила меня:

„А о том, что дядя Дурды уехал следом за женой, ты знаешь?“

Вот этого я не знал. Эту новость я услышал только что от Тазегуль.

„Он поехал, чтобы привезти жену назад, а вместо этого сам остался в городе!“

„А тебе откуда известно?“

„Дедушка письмо получил. Дядя Дурды написал: „Я вынужден был остаться в Ашхабаде. Пока мы живем у тещи, но вскоре получим квартиру и возьмем тебя в город“. Дедушка очень рассердился, — продолжала рассказывать Тазегуль. — Дядя Дурды прислал дедушке деньги, но дедушка не взял их. „На что мне деньги, — сказал он. — Мне не деньги его нужны, мне он сам нужен…“

Теперь мне стало понятно, почему плакала мама. Прошло немного времени после отъезда дяди, и папа с мамой уговорили дедушку, чтобы он переехал жить к нам. А его дом закрыли и заколотили досками крест-накрест. Дедушка стал жить у нас. Я был очень рад, потому что люблю дедушку. Я и раньше бегал к нему каждый день. А теперь и бегать не надо, он всегда рядом. Однажды, когда мы с дедушкой были дома одни, я спросил у него:

„Деда, а когда теперь дядя Дурды приедет к нам?“ Спросить-то спросил, но тут же и пожалел об этом, потому что дедушка прикрикнул на меня:

„Нет у тебя дяди Дурды!.. Нет больше у тебя этого дяди!“ — И он выплеснул из пиалы остатки чая.

Мы оба помолчали. Потом ему стало жаль меня, он погладил меня по голове и ласково сказал:

„Нельзя называть сыном человека, который оставляет одного своего старого отца. Для меня теперь все равно, есть он или нет его…“

Я думал некоторое время. Мне кажется, что здесь дедушка неправ. Во-первых, он не одинок. Есть мы. И особенно мама очень заботится о нем. „Папа, чего тебе недостает?“, „Папа, одежда у тебя уже грязная, смени“, „Папа, я приготовила лапшу, как раз по твоим зубам…“

А если на то пошло, то дядя Дурды прислал ему денег. Написал, как получит квартиру, заберет его к себе. Что же ему еще надо? Живи себе в свое удовольствие в Ашхабаде! Я не смог удержаться, чтобы не сказать этого вслух.

„Деда, но ведь в Ашхабаде жить очень хорошо. Поехал бы. Я даже завидую тебе. Каждый день будешь газированную воду с сиропом пить“.

„Я в ауле родился. И в ауле хочу умереть, детка“, — грустно ответил дедушка. Хотя дедушка и не велел, чтобы при нем говорили о дяде Дурды, сам он все время помнил о нем.

„Но он тебя хочет забрать к себе“, — неуверенно возражала мама.

„Разве я вещь, брошенная в старом доме, чтобы меня забирать?“ — сердился дедушка, и они замолкали. Каждый день, когда мимо проходил почтальон, дедушка с надеждой смотрел на него. Когда они остаются вдвоем с мамой, то ведут какие-то непонятные разговоры. Они не называют имени, а все равно понятно. Я ведь знаю, что они говорят о дяде и его жене-докторше. Мама говорит: „Она получила городское воспитание, разве же она уживется тут у нас, в ауле?“ А дедушка возражает ей: „Ах, дочка, сколько городских девушек прекрасно привыкают к селу“.

Так дедушка и остался жить у нас. Он старенький, но просыпается раньше всех в доме и ни минуты не сидит на месте без дела. Целыми днями на ногах. Вот и сегодня он уже успел столько дел переделать, поднял меня, чтобы вместе со мною попить чаю:

— Сынок, а серая крольчиха и сегодня не показалась!

Мне захотелось ответить: „Да пропади она пропадом — эта серая крольчиха! Даже думать о ней не хочу!“ Я и без дедушки знаю, что ее не найти. Я молча встал, кое-как умылся и сел пить с дедушкой чай. Хотя мне вовсе не хотелось думать о серой крольчихе, мысли о ней, как назло, лезли в голову.

С большой вязанкой плюща за спиной появилась мама. Она остановилась возле топчана, на котором мы с дедушкой сидели, и громко сказала:

— О, аллах, наверное, солнце сегодня с другой стороны взойдет!

Я понял: это она удивляется, что я не сплю, как обычно, хотя еще раннее утро. Но сделал вид, что не нахожу в этом ничего особенного. Ведь я не маленький ребенок. И дедушка понял меня.

— Да ты на ухе слона заснула, Халлы! — улыбаясь, сказал дедушка смешную поговорку. — Базарджан не только давно встал. Он помог мне во всех делах…

И он стал перечислять все, что сделал с самого утра. И хвалил меня, будто бы я в самом деле помогал ему. Конечно, плохо, когда тебя ругают, но когда расхваливают, тоже нехорошо. И особенно неприятно чувствуешь себя, когда тебя хвалят ни за что, приписывая тебе те заслуги, которых у тебя нет. Я почувствовал, как краска заливает мое лицо. Мама, возможно, и не поверила словам дедушки, но сделала вид, что поверила.

— Правильно, сынок, всегда так помогай, ты уже большой мальчик.

Потом она сбросила со спины связку трав, вымыла руки, присела возле нас и тоже налила себе чаю.

— Когда эти проклятые комары утихнут, папа? И в траве они гудят, и в шалаше их полно. Что-то я не помню, чтобы в другие годы тоже было так много комаров.

Дедушка неторопливо отпил чаю.

— Ай, пусть не утихают, пусть делают, что хотят. Старые люди говорили: „Если враг мой комар, то оружие — дым“, не так ли?

И он подмигнул мне. Он всегда так делал, когда у него бывало хорошее настроение. Дедушка шутил, но мама говорила серьезно:

— Ты ночью хорошо спал?

Дедушка снова ответил в прежнем тоне:

— Стоит ли обращать внимание на комариный писк? Ох и крепко же я спал…

Дедушка шутил. По ночам он плохо спит, очень много времени проводит возле нашей верблюдицы, и мама это знает. Оказывается, нет животных более нетерпеливых к укусам комаров, чем верблюды. Вроде бы такое ничтожество этот комар, но стоит верблюду заслышать его писк, как он теряет покой. То и дело стукает себя толстыми подошвами по животу. А назавтра бедняга от укусов комаров весь в волдырях. Дедушка не ленился, все эти ранки смазывал черной мазью.

— Но ведь у верблюда такая толстая шкура, и как только комарам удается воткнуть в нее свое жало? — удивляюсь я.

А дедушка отвечает:

— Эх, сынок, и не скажи! Комар пищит: „Я бы и в горб верблюда мог жало вонзить, да только мне щекотно!“ У каждого животного свой враг, и каждое по-своему обороняется от него. Что делает наш ишак, когда его кусают комары? — спросил меня дедушка. Я никогда не обращал на это внимания, но теперь подумал и сказал:

— Чешется.

Дедушка улыбнулся и кивнул головой. А потом опять спросил:

— А если ишака кусает слепень?

Тут уж я знал, что ответить! Почувствовав укус слепня, ишак прямо-таки бесится от страха. Сколько раз бывало: едешь в полдень на водопой. Ишак идет спокойно и весело и вдруг ткнется носом в землю и начинает тереться об нее. А ты, если зазеваешься и вовремя не соскочишь с ишака сам, то полетишь кубарем. И все из-за какого-то несчастного слепня.

— А когда корову или теленка кусает овод, то они ведут себя совсем по-другому: носятся из стороны в сторону, размахивают хвостом, отбиваясь от назойливых насекомых, — продолжал дедушка. — А верблюды очень боятся комаров. Наша верблюдица сейчас особенно беспокойна, она ждет потомства.

Июльская жара с каждым днем усиливалась. Мы еще и утреннего чая не выпили, а солнце уже палило изо всех сил. Мама, убирая посуду, наказывала мне:

— Сынок, ты не снимай с головы тюбетейку. А вообще-то даже лучше было бы, если бы надел на голову что-нибудь меховое.

Конечно, не так уж трудно надеть тюбетейку, но я привык ходить босиком и с непокрытой головой.

— Зачем мне тюбетейка, мама, когда и без этого жарко, — возразил я.

Мама посмотрела мне в глаза. Это было признаком того, что она недовольна.

— Словом, что угодно, лишь бы не согласиться с матерью! Разве дедушка когда-нибудь снимает папаху?!

Я взглянул на дедушкину папаху только потому, что мама сказала посмотреть, а так я и без нее знал: дедушка никогда не расставался со своей коричневой папахой, которая немного великовата ему. А на плечах носил ватную телогрейку. И папаху и телогрейку снимал, только когда ложился спать, а так не расставался с ними ни летом, ни зимой. Он считал, что летом папаха и телогрейка спасают его от солнечных лучей. А зимой от холода.

Мама боится, что я получу солнечный удар. Конечно, это просто так говорится — удар. Разве солнце может ударить? Мама говорит, что может. Я и сам знаю, что такое солнечный удар. Хотя со мной ничего такого не случалось, но я видел тех, с кем это бывало. Голос становится хриплым, вроде как простуженным. А если более сильный удар, то из носа идет кровь. Когда мама сказала: „Вот получишь солнечный удар и опять попадешь в больницу, как тогда со сломанной ногой. Будешь лежать в постели. И знай, мне с моим здоровьем нелегко будет ходить к тебе“, я немного испугался. Но все равно продолжал стоять на своем. Мама на этот раз не стала долго препираться со мной, сказала:

— Знаешь что, сын дорогой. Если хочешь оставаться здесь, веди себя как следует. А не желаешь слушаться, отправляйся домой, к Тазегуль. Вот приедет вечером отец, я скажу ему, чтобы забрал тебя с собой.

Мне словно пощечину влепили. Для меня поехать к Тазегуль было самым большим наказанием…

Из-за маминой болезни ежегодно летом наша семья делится на две части. Папа с Кервеном и Тазегуль остаются дома. А дедушка и мама переезжают на бахчу. Дедушка и раньше на лето переселялся в шалаш, чтобы ухаживать за огородом. Да и для верблюдицы там пастбище лучше, чем в ауле. Но последнее время вместе с дедушкой на бахчу перебиралась и мама. Они жили там в шалаше до самой осени. Конечно, это было неудобно. Но другого выхода не было. Мама болела и считала самым лучшим лекарством от своей болезни зеленые, недозрелые дыни и верблюжий чал — напиток из верблюжьего молока. Пока Кервен был дома, я тоже оставался в ауле и не жалел. Но когда его забрали в армию, мне пришлось остаться вдвоем с Тазегуль. Папа как уедет с утра, так возвращается домой поздно ночью, а то и вовсе в поле останется. Он бригадир овощеводческой бригады. А это очень нелегкая работа. Все лето то одни овощи поспевают, то другие, а то и все вместе. Вот и приходится работать с утра до вечера. Он приходит домой усталый. Надо ему чай подать, обед приготовить. И в доме дел немало — и стирать, и кур накормить. Когда мама с дедушкой переезжали на бахчу, вся домашняя работа ложилась на нас с Тазегуль. Но меня совсем не пугала домашняя работа. Меня больше пугала сама Тазегуль.

Не дай бог оставаться с ней. Считай, что ты попал в тюрьму. Играть с мальчишками запрещено. Потому что деремся. Выходить со двора, лазать по деревьям нельзя. Если вдруг упаду и сломаю ногу, видите ли, отвечать должна Тазегуль… Все запрещено, запрещено, запрещено… Телевизор посмотреть и то не всегда можно, а только тогда, когда Тазегуль посчитает передачу подходящей. А если нет, то ты хоть обрыдайся, все равно не включит… Наконец однажды я не выдержал и дернул ее за косу. Она вначале заплакала, а потом отлупила меня. Я бы, конечно, мог дать ей сдачи. Но не драться же с девчонкой, даже такой вредной, как Тазегуль. Все-таки я мужчина. Вот поэтому мне теперь ни за что не хотелось возвращаться к Тазегуль. И зачем я только стал спорить с мамой! Разве трудно было надеть тюбетейку, если мама велит? Здесь, на бахче, скучновато, зато свобода. Делай весь день что хочешь — не то что дома с Тазегуль. Я готов был закричать: „Мамочка, я не то что тюбетейку — папаху согласен носить, только не отправляй меня к Тазегуль!“ Но слова замирали на моих губах. Я смотрел на мамино лицо и молчал. Такой уж у меня характер. Дедушка понял, что со мной творится, ему стало жаль меня. Он поднялся и потянул меня за руку.

— Ну да ладно. Если тебе не хочется надевать тюбетейку, я смастерю тебе шляпу из бумаги. Пойдем с тобой походим по бахче, дыни проведаем. Мне кажется, что я чую запах желтой дыни…

Загрузка...