В тайную комнату Девочки Йованович, Коста Крстич проник сразу же после ее отъезда.
Дверь поддалась на удивление легко (с учетом тщательного запирания на замок и вызывающей тайны вокруг всего этого дела, что квартиранта давно нервировало). Он даже не стал ждать Марию, и как только уложил чемоданы в автомобиль (один с необходимыми личными вещами, а другой с медицинским барахлом), и еще не развеялись выхлопные газы, не думая о том, что женщина могла бы вернуться за какой-нибудь забытой вещью или вообще передумать и изменить планы, Коста, едва перестав махать с порога, заложил левую руку под правую подмышку и навалился на дверь, ударил раз-другой, из дыр в стене разбежались жучки-древоточцы, на петлях, красных от ржавчины, взломщик мог увидеть остатки штукатурки и дерева, если бы, жмурясь от поднявшейся пыли, потирая плечо, не привыкший к темноте, обернулся, осторожно вставая на упавшую дверь, словно шел по воде.
* * *
Прежде чем собраться в Боснию (Коста утверждает, что решение она приняла внезапно, заразившись путаными идеями жертвы и спасения, которые в последнее время невнятно проповедовала, все чаще за обедом, а Коста приписывал это приступам капризной ностальгии и неясного отчаяния, так вот, о намерении она сообщила ему в то утро, когда он накануне приехал из Карловцев, еще лежал в постели, измученный похмельем, и пытался вспомнить то, что случилось наяву), Девочка не оставила ему никаких особых распоряжений, ту комнату вообще не упоминала, да, потребовала рукопись своей биографии, посмотреть, но когда Коста стал рыться в ящиках, где старые газеты в мушиных экскрементах перепутались с жизнеописанием Шупута, драмой и всякими разрозненными записями, она потеряла терпение и сказала, — ладно у меня нет времени, я тебе верю.
Я не знаю, где начало, где-то здесь, что это за инспекция?
Он еще хотел сказать, что именно начало его убивает, если бы он нашел подходящую формулировку, потом стало бы легче, он стеснялся начать чем-то фееричным, ну, раз не получается, то чем-то скандальным, чем-то, что будут пересказывать, что запомнят, может быть, только одним словом, например, словом «хрен», у кого найдутся силы начать именно так.
Начала несносны, думал Коста, если это не получается, тогда полное фиаско, сколько раз он хотел сказать:
Рассказ надо открыть скрипичным ключом, насвистеть его.
* * *
Слушай, если ты не знаешь, где начало, не надо, не ищи, — уверяла Девочка Косту, который продолжал копаться в бумагах. — С началом проблем не будет, вот тебе конец, — говорит она, и Коста останавливается, а на странице, которая скользила между его пальцев, какие-то дети от боли видели перед глазами «светлячков».
Конец? — Коста поднял голову.
Я еду туда. Тебе этого не понять, — говорит она спокойно, и Коста словно впервые видит старуху, с волосами, собранными в пучок, в камуфляжной форме, которую можно купить на барахолке, с красным крестом на руке, расползавшимся по белому платку, как рана.
Когда вернусь, не знаю. Следи за домом, пиши. Прочту, когда вернусь, я еще немного поживу. Ничего не трогай.
Это так по-детски, — упрямился Коста, вы даже не знаете, куда вам, в какой призывной пункт, вас не возьмут.
Я тебе расскажу, — пообещала Девочка, и поцеловала его в темечко.
Как я вам завидую, — восхищенно прошептал юноша.
Не надо. Я — доброволец, а не самоубийца, — воскликнула женщина, села за руль, посигналила.
* * *
Уехав, Девочка никак не давала о себе знать. Смотри-ка, сколько скопилось у Косты одиноких дней. Если бы за каждый день отсутствия он складывал по перышку у дверей, кто знает, мог бы он из-за этой кучи что-нибудь увидеть. И вообще, словно нет ветра, словно он окружил себя пуховыми стенами.
Бывали моменты, когда он никак не мог вспомнить лицо Девочки. Да, он все время натыкался на ее портрет, написанный (надо ли говорить?) Б. Ш., да, ее фотографии повсюду, но она фотографировалась только в счастливые дни, трудно в девических чертах разглядеть лицо, которое он знает.
Словно он страшно напился, а теперь кто-то обвиняющим тоном рассказывает, что он натворил в пьяном виде, а он никак не может поверить услышанному, машет головой, уверяет: нет, нет, это не я.
Биографию он забросил, он и так все писал о себе. Живет в чужом доме, как подсудимый. Порядок наводит редко и тихо. Но в этих местах ничто не может пройти незамеченным, жизнь здесь — проблема. Иногда ему всерьез хочется и самому исчезнуть, если бы знать, где это место без теней.
К нему приходили писатели и Мария. Спрашивают, что с загородным имением. Понятия не имею, хозяйка в отъезде. Что с ним, кто он, смотритель, родственник, внебрачный ребенок? Какие у тебя права на все это, есть ли у тебя что-нибудь в письменном виде? Коста молчит, достает из ящика исписанную бумагу, угрожающе трясет ею над головой, коротко, фотографической вспышкой, прежде чем положить на место, грохнет выпяченной челюстью комода. Не собирается ли он пойти к адвокату, чтобы уточнить свое положение.
Имейте терпение, госпожа Иованович вот-вот вернется, у меня предчувствие, — врет он всем и молится Богу. Когда ему удается от них отделаться, то иной раз становится страшно: что если она лежит в коме, или сошла с ума, или померла, кто знает, что об этом надо сообщить мне?
Задается вопросами, позволяет собачке слизнуть ужас с его лица.
И с той дверью он ничего не сделал. Она так с тех пор и лежит. По правде говоря, вся та комната похожа на разоренное гнездо. Мария влетела, запыхавшись, нетерпеливая, жаждущая. — Где они, где они? Куда ты убрал картины? — Вот одна, которую ты можешь увидеть, — он показал рукой на окно в решетке. — Врешь, — взвизгнула она, начала разбрасывать то немногое, что осталось от вещей Пала.
* * *
Впрочем, чем дольше он оставался у Девочки, даже задолго до взлома, он все меньше верил, что в запертом наглухо помещении есть что-то на продажу. Особенно он не был склонен поверить в шаткие предположения Марии. Он ее слушал, потому что ему нравилось, как ее горячее дыхание щекочет ухо.
После первого возвращения из Парижа, — с жаром убеждала она, — Шупут дома, по памяти, написал «Виноградник Иовановичей в Карловцах».
Да, да, кивал он (словно отвечая по «горячей» телефонной линии на изнеженный, пылкий голос проститутки), только во всех книгах сказано, что картина сгорела в пожаре…
Какой пожар, это было любовное преувеличение, а не элемент, не стихия. Здесь не было ничего от реальности, все было под контролем.
А разве ты не видела ее руки?
Какой ты легковерный, — Мария с презрением его отталкивала. — Ты думаешь, что можно было иным способом привлечь внимание охладевшего, колеблющегося любовника, кроме как ложным пароксизмом, самоубийством в языках пламени?
Подожди, ты сама говорила, что венгр ее бросил, когда она не захотела переписать дом и виноградник на его детей, а несчастная открыла газ, и, похоже, уснула, одурманенная отравой, а потом вдруг закурила сигарету, машинально, бессознательно…
Это истории для полиции и малых детей. Знаешь, кто ее спас? Никто. Она сама на четвереньках доползла до двери! А кто должен был ее спасти? Ты? Нет, дорогой, ее возлюбленный инструктор, которому она назначила свидание, наверняка дав ему понять, что передумала. Он должен был стать ее убаюканным спасителем, наивный ты.
Если и так, почему она убирала Шупута, ведь картины могли случайно пострадать?
Господи, да где ты видел, чтобы картины старого любовника показывали новому? Разве ты веришь в несчастные случаи?
* * *
Так девушка ему морочила голову. Но не сам ли он отождествляет жизнь с триллером, историю — с детективом? Кто бы признался в том, что жизнь не имеет никакой формы, что кто-то появляется и уходит навсегда, что что-то может случиться, но при этом не будет дважды подчеркнуто толстым графитным карандашом?
По крайней мере, судьбы делаются легко: сколько раз он подумал, что Марию кто-то взял силой, поэтому она так холодна, а ее мать плеснула насильнику в лицо едким натром, и поэтому ее нет? Сказать, что дело было в неприятном запахе изо рта? Побег из дому? Стереотипная смерть? Нет, все-таки мы проживаем не жизнь, а биографии. Жизнь — это предсмертная актерская игра. Поиск последних слов.
Поэтому я стоял в Карловцах и прикасался к дому Девочки, словно он еще мог быть теплым. Вышел новый хозяин и враждебно на меня смотрел, пока я не скрылся за углом, наверное, уверенный в том, что я со странностями. Я его понимал. Берегись, хотел я ему сказать, может быть, в пожаре погиб маленький божок, дух дома, вот бы было дико, он бы точно послал меня к черту.
Я не могу его спасти, — повторял Коста себе под нос, уходя, а сгоревший дом, в котором жила модель художника, совсем незаметно, но постоянно, поворачивался вокруг своей оси.
* * *
Этот дом ей нашли мои родители. Он долго пустовал, старый владелец, буржуй-паралитик, пропал, на какое-то время в нем поселились цыгане, потом тут хранили заплесневевшее зерно, было видно в окна. Когда отец нашел незаинтересованного наследника, и когда, наконец, зашли в дом, оказалось, что он полностью отсырел, по углам росли тихие грибы. После пожара Девочка не хотела возвращаться в старую квартиру, не хотела ложиться в больницу, но деваться ей было некуда, и она осталась у нас, на целое лето. Из-за ее «аллергии» на детей, из-за полиции, которая ее «навещала», меня отправили к бабушке, поэтому историю я знаю фрагментарно, в ней полно лакун и умолчаний.
Из-за какой-то семейной аферы (связанной с потемневшими кольцами) мать Марииного отца уже давно не разговаривала с сыном. Всегда эгоистичная и вспыльчивая, она переносила нетерпимость на внучку. После смерти мужа жила в чем-то вроде пирамиды, у входа на рыбный рынок. Во дворе собака вдовы бешено лаяла на диких голубей, на три четверти немецкая овчарка с серебристой шерстью. Ванная была в пристройке, и когда Мария туда на цыпочках пробиралась, собака вдруг начинала злобно лаять, а она стояла, прижавшись к стене. Бабушка выныривала из пестрых лент на двери, а девочка слышала, как легкая дверь с москитной сеткой липко чмокает (когда смыкаются слепые магниты).
Иди, не бойся, — командовала бабка, — он на цепи.
В большой ванной комнате, которая наполовину была складом кож (оставшихся после покойного кожевника), еще блестевших, когда сквозь открытую дверь их лизал солнечный язычок, гостья вымыла волосы средством для чистки ковров, найденным на краю ванны. Волосы встали дыбом (как от статического электричества), стали похожи на колючую проволоку. Мария боялась уснуть, уверенная, что проснется лысой. Но однажды зверюга выскользнула из кожаной петли (вроде собачьего Гудини), коварно подкараулила девицу с мокрыми волосами (закутанными в тюрбан из махрового полотенца) и, рыча, набросилась на нее. Счастье, что было полотенце, укрывавшее будущее очарование, и пока собака рвала влажную ткань, Мария успела с визгом добежать до двери. Волкодав поздно спохватился, что щелкает зубами в пустоту, и, догнав жертву лишь на пороге, оцарапал ей пятку, вцепился зубами в потерянный тапок. Мария очнулась от выстрела. Из охотничьего ружья, долго дожидавшегося своего часа, старуха сразила пса, прямо в глаз. До конца каникул они этого не упоминали, бабка заплатила рыночному живодеру, чтобы тот закопал животное в саду. Мария бесстрашно залезала на старую черешню, откуда смотрела на город и подпевала «Серебряным крыльям».[37] На будущий год родился ее брат. Вскоре отец вернул ее домой, и она видела Девочку, как та плачет.
(Бабушка еще жива. Она в доме престарелых, недалеко от Штранда, и обрела покой. Раздумывает, не выйти ли замуж. Как-то прислала письмо с отпечатком своих губ в помаде).
В городе полно собак, я не знаю, к чему это. Ребенка нельзя выпустить на улицу. Ногой ступить нельзя, чтобы не влипнуть в собачье дерьмо.
Виноградник Иовановичей в Карловцах
Ого, вот и наш бенефициар, — Коста слышит, как немного в стороне раздается низкий голос. Ускоряет шаг, но тем самым как бы усиливает шум из тени. Он нерешителен: если остановится поприветствовать и тем самым прекратить крик, он потеряет из виду семинариста, пойдет ли своей дорогой, не оглядываясь, легко может случиться так, что он зашумит, а преследуемый уже оборачивается. Коста прячется за киоском, затаив дыхание, семинарист хлестнул взглядом по всей безобразной сцене, потом открыл дверь «Синего Ядрана», откуда послышался обычный трактирный гвалт.
Коста выдохнул, направился к пустым рыночным прилавкам, на которых сидели двое знакомцев из клуба литераторов, один — не может вспомнить, как зовут, а второй — Петко, директор будущего театра. Потягивают из бутылки, которую предлагают пришедшему. Он с отвращением делает глоток.
Посмотри на нас, — предостерегли его пьяницы, — посмотри на двух литературных поденщиков. А ты откуда приехал?
А, что? Из Карловцев… — пробормотал Коста. — А ты? — спросил он директора, который был с непокрытой головой.
Я пролетел. — отмахнулся тот.
Что так быстро? — задел его Коста., - Вот как это быстро случается. Он хотел спросить, что будет с драмой, с его деньгами, с ним самим, в конце концов, но пока машинально отпивал из бутылки, а ракия расползалась мурашками по пищеводу; он понял, что это было бы то же самое, как ждать ответа от крестьянина, который приподнялся с прилавка (с лицом, на котором мешки оставили отпечаток-клеймо) и изумленно моргал, разбуженный в своей деревне.
Я тебя, как человека спрашиваю, что будет со старухой, с нашим домом, — напирал тот, второй, державшийся за руку Петко, которая его успокаивала, — надо разобраться раз и навсегда, что будет с нами.
А от меня вы чего хотите? — огрызнулся и Коста, — думаете, я все знаю?
Что станет с теми людьми, — смягчился крикун…
С какими людьми?
С теми несчастными. С виноградника.
Мы там были, — объяснял бывший директор, — втроем, ты же знаешь, комиссия… Мария уехала раньше…
Я к этому не имею отношения, — отпирался Коста.
Ничего, ничего, — директор как бы на что-то намекал. — Но там беженцы. Дети. Появился и какой-то бывший владелец, который живет с цыганами в таборе… Представляешь, мы сначала наткнулись на могилу. Человек, лошадь? Разве что полицию не вызвали. Вокруг бегал их голозадый ребенок. Мы говорим — уберите ребенка. Там, во Дворцовом саду, такого изнасиловали, убили. Знаем, отмахиваются, но и ребенок стал крепче от такой ситуации. Успокойте же собак, говорим. А они — да они не опасные. А собаки дикие, целая стая. Не бойтесь, они спят с нами, — показывают на дома. Заходим. Что тебе сказать, дома, ну, как-то можно перебиться. Есть ли блохи? Нет, только комары. Тучами, заразы, налетают с Дуная, а мы жжем костры, прячемся в дыму.
Видим дверь в подвал, взломанную. Есть ли вино, интересуемся, показываем пальцем. Ай, старое вино, хи-хи. Унесли, выпили… А вон ракия. Знаешь ли ты, друг, ее язык?
А что это за картины? — вежливо так спрашиваем. Там целая куча. Ребенок притащил, из того подвала. А они чего-то стоят? — спрашивают. Мы думаем, ничего. Переглядываемся. Просто упражнения, точно. Поворачиваю одну, написано Рассказы о слабости. Так говорит и наш господин, по слухам, знатный господин, Георгий, тут живет, ноги у него высохшие, златоуст… Часы его золотые мы давно продали, хи-хи.
Если бы они чего-нибудь стоили, разве бы их тут так оставили, все слегка сомневаемся. Посмотри, какие некрасивые, цвета-то какие, страшные, господи помилуй, так мог бы и этот ребенок. Подождите, мы на жизнь мусором зарабатываем, разное ценное находим. — Мы, например, — улыбаемся заговорщицки.
В комнату заходит старик, сразу видно — господин. Называет какое-то имя. Это они, — шепчут, наши, так сказать, хозяева. — Ах, литераторы, — говорит старик, — дорогие коллеги, что нового в литературе? Спрашивает на полном серьезе, мы давимся от смеха.
Он подождал, пока мы отсмеемся, и спокойно заметил: я вижу, вы трогали картины Богдана. Чьи картины? — спрашиваем. Он их молча складывает. — Чьи картины? — Он что-то пробормотал, себе под нос, о свиных сердцах, или нам показалось. Надменный старец начинает здорово действовать нам на нервы.
Как звали того художника-самоучку, который прикончил малышку Еву, — спрашивает. — Фекете, — говорю я, — Фекете Ласло, нет, не он. И это рука убийцы, только посмотри, — говорит старик, не меняя выражения лица. Мы решаем его игнорировать.
А откуда же вы, братцы, — спрашиваем. — Эх, откуда… Беженцы мы.
Беженцы, беженцы, — соглашаемся мы, а что тут скажешь?
* * *
Слушайте, — говорит Джордже Яйчинац, вдруг выпрямившись, — я знаю. В ту войну я ничего не делал. Я не заметил никакой разницы, с места не сдвинулся ни один листик, ни одна пробка, ни один колосок или тень. Я пребывал в состоянии полной неподвижности, словно ржавел. Я только просыпался без причины, почувствовав свое сердце. Но не как истрепанную метонимию жизни, а как зловещее набухание. Я лежал в темноте, укрывшись обесценивающей все сердечной инфляцией. У меня не было сил ни на что, и со стороны это было похоже на хладнокровие. Не бойтесь, — говорил я своей матери и протягивал ей бескровную руку. И она не зажмуривалась.
В другой раз, опять, у меня в голове был один-единственный вопрос, который я повторял вполголоса, бормоча, как аутист — «когда я попаду домой, когда я попаду домой» (словно сраженный неведомой слабостью, возвращаюсь из плена, из швабской глуши, на едва ползущем поезде), а все это время сидел на новисадской улице Патриарха Чарноевича, трагического сербского аргонавта, в доме, который мог бы назвать почти родным. Вот столько о будущем, заключил я.
Произнеся эту речь, которую все, находящиеся в помещении, выслушали молча, с раскрытыми ртами, словно дикари, онемевшие от артикулированных слов молитвы какого-то Робинзона, старик вышел в сумерки, сопровождаемый собачьим поскуливанием.
Чего он нам наговорил, — произнес беженец, после некоторой паузы, — а то мы не знаем. Угу, сначала повышенный аппетит и чуть больше тех снов, с женщинами, но вскоре, как обычно, ко всему привыкает живое существо.
Но когда он это говорил, то хлопал себя ладонями. Как и другие. Сгущались тени, самое время откуда-то прилететь комарам, целые тучи комаров, и начали всех кусать. Грозная природа разинула бескрайние челюсти.
Дай ту бумагу, разожжем костерок, крикнул человек. Ребенок схватил рисунок из кучи и подбежал. Прежде чем смять его и поджечь, внизу прочитал название. Натюрморт с часами.