«ВЕЛИКИЕ, НО МАЛЫЕ»

«Анаа-анана», то есть давным-давно, как говорят эти люди, их было так много, что белые лебеди, пока летели над стойбищами, от дыма костров становились черными.

Внешне эти люди стройны и сухощавы. И удивительно сдержанны. Какие бы страсти ни бушевали вокруг, они никак не выдадут своего внутреннего волнения. Когда же обстоятельства требуют действия, все делают стремительно и точно.

Они могут проходить на лыжах по сто километров в день и в любую погоду спать под открытым небом, не простужаясь.

Они бесстрашно водят челнок по самым опасным речным стремнинам и охотятся с необыкновенным искусством.

У них удивительное обоняние: только по запаху находят зверя.

У них необыкновенная наблюдательность: могут рассказать все о человеке, прошедшем по лесу накануне.

Им чуждо стремление главенствовать друг над другом: в любом деле, без каких-либо дискуссий они подчиняются тому, кто это дело лучше знает. И в то же время у них чрезвычайно развито чувство почитания старших.

Понятие раздела земли для них так же непонятно, как если бы кто-то предложил делить воздух.

Они ничего друг от друга не прячут. Вор в их понимании все равно что урод, сумасшедший.

Они свободны от эгоизма: все, что попадает им в руки, поровну делят между собой и столько же отдают гостю, если он в это время оказывается в их доме. Если у кого-то нет еды, он идет к соседу и получает все, что ему надо.

Они приучают детей к труду с того дня, как ребенок встает на ноги. Поэтому даже дети умеют у них делать все…

«Да полно, — наверное, уже говорит читатель, — такие «сверхчеловеки» бывают только в фантастических да тех приключенческих книжках, где герои сплошь супермены».

Между тем, характеризуя этих людей, ничего я не выдумал, а лишь пересказал то, что известный писатель и путешественник Владимир Клавдиевич Арсеньев писал об одной из местных народностей — удэгейцах.

Есть все основания считать, что удэгейцы не уникальны, что подобными достоинствами в разной мере обладают все малые народности Дальнего Востока. Воспетый В. К. Арсеньевым Дерсу Узала был, кстати сказать, гольдом, а спутник другого писателя и путешественника, Григория Анисимовича Федосеева, автора широко известных книг «Тропою исследований» и «Смерть меня подождет», проводник Уликиткан — эвеном. «Его заслуги перед картой родного края неоценимы, — писал Федосеев об Уликиткане в 1964 году. — Многие названия хребтов, рек, урочищ даны на карте им, много он за свою жизнь открыл перевалов, проложил троп… Он был действительно великим следопытом, донес до нас опыт лесных кочевников — эвенков и житейскую мудрость своего народа. Мои спутники и я учились жить и любить природу у этого неграмотного старца. Шесть лет, проведенных вместе, для нас оказались большим университетом, самым памятным временем пашей жизни…»

Чем больше узнаешь об этих достоинствах малых народностей Дальнего Востока, тем чаще напрашивается сравнение их со столь же удивительным народом — североамериканскими индейцами. Возможно, именно это уловил Максим Горький, когда, прочитав произведения Арсеньева, сказал, что ему «…удалось объединить в себе Брема и Фенимора Купера…».

И все же думается, что эти народы еще ждут своего Фенимора Купера…

Вот эти восторженные свои соображения я изложил как-то ульчанке Эле, с которой познакомился в Хабаровском медицинском институте.

— Я всегда говорила, что это великие народы, — сказала она. И вздохнула: — Великие, но малые…

— А могло ведь их и совсем не быть.

— Могло, — согласилась она. — Наверное, именно поэтому так много наших парней и девушек хотят стать врачами…

До Октябрьской революции бичом малых народностей Дальнего Востока были болезни. Наряду с удивительными достоинствами, о которых говорилось выше, существовало у них немало предрассудков, которые порой ставили целые роды на грань полного вымирания. Одним из самых гибельных следствий этих предрассудков была антисанитария. А. П. Чехов, проезжавший через эти места в конце прошлого века, писал об аборигенах края, что они «никогда не умываются, так что даже этнографы затрудняются назвать настоящий цвет их лица, белье не моют, а меховая их одежда и обувь имеют такой вид, точно они содраны только что с дохлых собак».

Но во-первых, Чехов был врачом и, стало быть, человеком предвзятым в вопросах личной гигиены. Во-вторых, в этом деле люди, как и теперь, были отнюдь не одинаковы. А в-третьих, давайте-ка вспомним, сколько раз Фенимор Купер описывал индейца, направлявшегося в баню? Не вспоминается? И тем не менее индейцы в его романах более чем привлекательны душевной красотой, чистотой помыслов, преданностью и самоотверженностью, необыкновенной ловкостью и умением.

И о малых народностях Дальнего Востока можно сказать много поэтических слов, о их выкованных веками душевных и прочих качествах — доброте, гостеприимстве, доброжелательности, силе и ловкости, ясности и оптимистичности мышления, любви к людям, умении жить в согласии с природой.

Жить в согласии с природой. Не в этом ли генеральная дорога всей человеческой истории? И не здесь ли корень главной потребности человека — жить в согласии друг с другом? И отдавать себе отчет, что для общечеловеческой культуры все важно — атомный реактор и идол острова Пасхи, радиотелескоп и простая наблюдательность охотника-следопыта, современное телевидение и потрясающие своей поэтичностью древние сказания?

Одним из непременных условий развитой цивилизации мы считаем умение эксплуатировать богатства природы. Но наступит время — и, похоже, оно не за горами, — когда наше существование будет зависеть и от нашего умения жить в согласии с природой.

Раздумывая над всем этим, снова и снова я вспоминаю о почти беспрецедентной самоотверженности русского народа. Западноевропейские страны и США взлетели над остальным миром на черных крыльях грабежа. Общеизвестно, что именно поэтому ныне существует такой колоссальный разрыв между развитыми и слаборазвитыми государствами. И что-то незаметно со стороны сильных серьезного стремления поставить на ноги тех, кого они грабили веками. Мало того, грабеж продолжается и поныне в разных формах, и в том числе в самых завуалированных и незаметных. Америка, например, потребляет сейчас в двадцать раз больше угля, чем Африка. По другим ископаемым, которые, как мы знаем, не безграничны на нашем едином для всех «космическом корабле», именуемом Землею, эта разница еще выше. Америка потребляет больше воды, больше воздуха. Потребляет не для того, чтобы делиться с другими переработанным продуктом.

Народы Советского Союза, большие и малые, поднялись, помогая друг другу. Все начинается с примера. Такой пример бескорыстной самоотдачи подал русский народ. Те, кто много ездит и может сравнивать личные впечатления, знает, что благосостояние жителе!! так называемых «диких окраин бывшей царской империи» ныне не ниже, а зачастую и выше, нежели, скажем, центральных районов России — Смоленской, Костромской, Рязанской и прочих областей. Русский народ отдал все, чтобы поднять до своего уровня соседние народы, отставшие в развитии. Этот факт, этот пример России еще будет по достоинству оценен историей. А пока это оценивают поэты. Вот как сказал об этом узбекский поэт Рамз Бабаджан: «Ты труднейшее бремя на собственных вынес плечах, в жесточайшее время делился и хлебом и силой. За путей проторенье, за мудрость и свет Ильича, русский брат мой, спасибо!»

Передо мной номер Хабаровской краевой газеты «Тихоокеанская звезда», рассказывающий о жителях побережья — эвенах. Вот свидетельство дореволюционного исследователя Дальнего Востока Н. В. Олюнина: «На монотонном тоне истории охотско-камчатского края одно ясно, что край постепенно клонится к упадку, средства к жизни истощались, культура и образование не проникали сюда». А вот письмо в Москву, свидетельствующее о том, как приняло местное население Советскую власть: «Мы, тунгусы 22 родов, собрались на общую сходку-съезд, услышали доброе слово от больших начальников, присланных Советской властью Дальнего Востока. Мы узнали и поверили сейчас, что большие советские начальники — наши отцы и братья…»

Они не ошиблись в надеждах, «тунгусы 22 родов». Уже в 1923 году Дальневосточный революционный комитет принял постановление о полном государственном обеспечении школьников — детей охотников и оленеводов. Эвенов научили обрабатывать землю и выращивать овощи, разводить коров, свиней, лошадей, научили пользоваться современной техникой в рыболовстве, оленеводстве, охоте и дали эту технику. Теперь рыбаки выходят на промысел далеко в море на своих колхозных сейнерах. Бывшие кочевники живут теперь оседло, а кочуют со стадами лишь пастухи, имеющие радиосвязь с центральными усадьбами.

И вот каков ныне этот «малый брат» великого русского народа— эвены, которых на всем Дальнем Востоке насчитывается лишь несколько тысяч человек. До революции среди них не было ни одного грамотного, теперь — ни одного неграмотного. Не существовало никакой медицинской помощи, и смертность среди местного населения достигала ужасающих размеров. Теперь в каждом национальном поселке есть больницы. Численность эвенов за годы советской власти увеличилась в несколько раз. Каждый десятый эвен ныне — дипломированный специалист, а семьдесят процентов среди дипломированных — женщины…

Знающие товарищи мне подсказали: если хочешь увидеть вместе представителей сразу всех национальностей Дальнего Востока, иди в Медицинский институт. Там на отделении народов Севера учатся коряки, чукчи, чуваны, ительмены, луораветланы, орочи, алеуты, нивхи, эвены, ульчи, удэгейцы, нанайцы, камчадалы, якуты, эскимосы, юкагиры, намыланы…

Услышав о таком «сверхнациональном» коллективе, я тотчас отправился в Хабаровский медицинский институт. И там-то познакомился с очаровательной ульчанкой Элей, о которой упоминал выше. Она и стала моим добровольным гидом. И повела показывать… выставку произведений самодеятельных мастеров декоративно-прикладного искусства. На стендах во множестве стояли торбаса из оленьего и сохатого меха, причудливо вышитые шелком и бисером нанайские, удэгейские, ульчанские халаты, пестрые нарядные пояса, шапочки, рукавицы, кумаланы, дамские сумочки — и все из меха, все расшито так замысловато и ярко, будто срисовывалось с ярких и сочных дальневосточных зорь.

Когда возникла самобытная культура местных народностей, отмеченная повторяющимися на каждом изделии замысловатыми орнаментами, этого никто не знает. Известный знаток истории Дальнего Востока академик А. П. Окладников уверяет, что, изучая наскальные рисунки и узоры на сосудах времен каменного века, он видел точно такие же орнаменты, изображения птиц и зверей, какие вышивают и вырезают из бересты местные мастерицы.

Эля, как видно, не впервые пришла на эту выставку, она лишь мельком оглядела стенды и прямиком направилась к немыслимо яркому и пестрому длинному платью с меховой оторочкой, висевшему на стене. И принялась гладить и мять это платье, словно собиралась его купить.

— В музее ничего трогать нельзя, — напомнил я правило, сызмала надежно внушенное мне музейными работниками города моего детства.

— А это шила моя тетка, — мило улыбнулась Эля.

В этот момент в дверях послышались голоса: в зал входила целая толпа бойких черноволосых девушек. Они повели себя точно так же, как и Эля, словно были не на выставке, а у себя дома. А я ходил за ними, позабыв об экспонатах. Были на них европейские «мини» и свои национальные «макси». И были хитрые прически, и бойкость походки, и непринужденность шуток. И было еще что-то неуловимое — в меру подчеркнутый природой и женскими заботами этакий синтез европейского лоска и азиатского колорита.

— Познакомьтесь с моими подругами, — неожиданно сказала Эля, заставив меня и вовсе растеряться перед целой стайкой заинтересованных глаз, любопытных, удивленных, ироничных, даже насмешливых. — Это все девушки из нашего ансамбля «Северянка».

И мне сразу стало легко и просто. Ансамбль — это что-то вроде организации, а с организациями я привык иметь дело.

— А Эля — наш руководитель, — сказала одна из девушек.

Я понял, что мне необыкновенно повезло: интернациональный самодеятельный ансамбль «Северянка» был широко известен на Дальнем Востоке.

— О, тогда у меня к вам будет большой разговор, — обрадовался я.

— Придется ограничиться малым, — сказала Эля.

— Почему?

— Завтра я уезжаю домой, в свой Ульчанский район. До Комсомольска «Ракетой», а там — пароходом…

Мне тоже пора было отправляться вниз по Амуру. Так и получилось, что уже на другой день мы мчались по реке на быстрой «Ракете». Растаяли вдали горбы Хехцыра, и по обоим берегам потянулись болотистые низины, изрезанные протоками. На палубе бушевал ветер, и мы с Элей забрались в свои глубокие кресла и предались воспоминаниям.

— …В юности я мечтала стать этнографом, — рассказывала Эля, — Ездить, изучать языки, жизнь, быт, собирать сказания, былины — согласитесь, это прекрасно. Но отец настоял, чтобы я стала врачом. И вот теперь я все думаю: как это ему удалось лучше меня угадать мое призвание?.. В институте стала участвовать в самодеятельности. Мне предложили исполнить что-нибудь на языке ульчей. А я сказала, что одна не буду и собрала своих северян. Решили подготовить сразу несколько национальных песен и танцев. Мне достался шаманский танец. Про то, как отец-шаман прогнал из дома дочь, решившую стать врачом, чтобы потом научить отца лечить людей. Обиделся великий шаман: ему ли учиться, ведь он умеет общаться с духами! А дочь уехала в город, поступила в институт и вернулась врачом. А тут как раз женщина умирает, и отец бессмысленно выбивается из сил в своем неистовом танце. Вовремя приехала дочь, спасла умирающую… С тех пор друзья прозвали меня «Элькой-шаманкой». Но что я, видели бы вы, как танцует эвенка Света или коряки Володя и Наташа. Если бы видели, то сами пошли бы вместе с нами танцевать корякский танец норгали…

В этот момент Эля вскинулась к окну и выкрикнула, как заклинание:

— Сикачи-Алян! — И заговорила быстро: — Писанцы тут. Как вода сходит, так, говорят, и видно писанцы на камнях. Звери, рыбы, маски всякие. Легенда есть, будто рисовали это люди в то время, когда светили на небе три солнца и все горело от жара, и вода кипела, и камни мягкие были. Потом шаман два солнца сбил стрелами. Сразу стало холоднее, земля начала родить, в лесу звери появились, в реке — рыба. Камни затвердели, и рисунки остались…

Быстрое судно — «Ракета», миг — и новые виды за окном. Эля вздохнула, опустилась в свое кресло и затихла. И я подумал, что юношеские мечты не так-то просто уходят из жизни.

— …Знаете, куда я хотела бы поехать? На Чукотку, — словно в подтверждение моих мыслей сказала Эля. — Лечила бы чукчей, а в свободное время изучала бы язык, обычаи, танцы, песни. А потом бы на Камчатку поехала, записывать песни. Ах, как я люблю песни и вообще музыку! И танцы. Мама говорит: тебя хлебом не корми, только дай попрыгать… Все удивляются, говорят, что я выгляжу моложе своих лет. А я отвечаю: шевелитесь побольше, и вы помолодеете. А лучше — танцуйте… Я однажды все наше общежитие расшевелила. Под Новый год. Все, от четвертого до первого этажа — на лестницах, в коридорах, — прыгали в общей цепочке, танцевали летку-енку…

— …Друзей у меня много, некоторые завидуют, говорят: в рубашке родилась. Знали бы они, как нелегка эта «рубашка». Сколько приходится работать, сколько трудностей преодолевать, прежде чем наша разодетая «Северянка» выйдет на сцену. Красота не даром дается. Это я теперь хорошо знаю. Только ведь трудности не повод для уныния. Человек в творчестве должен быть всегда веселым, жизнерадостным. Если у меня хорошее настроение, то и учеба, и танцы идут как по маслу, и люди, весь мир, становятся добрее ко мне. Честное слово, мне порой кажется, что радость мира зависит от моего настроения. Тогда утром я радуюсь даже воробьям, разбудившим меня. Словно это соловьи. Тогда я встаю на рассвете, иду глядеть, как просыпается Хабаровск. Люди такие интересные на рассвете. Сонные шоферы в пустых автобусах, позевывающие дворники, первые, еще неторопливые прохожие…

Я так подробно цитирую Элины рассказы потому, что в них, как мне кажется, выражается жизнелюбие, радостная вера в доброту мира. И не только лично ее. В этих рассказах слышится оптимистичность народностей, «великих, но малых», еще недавно слывших «дикими», а теперь совершенно уверившихся в своем светлом будущем…

За окнами стлался Амур, широченный, разлившийся между бесчисленными низкими, почти вровень с водой, островами. Зеленели луга, ровнехонькие, словно стадионы. Низкими стенками вставал тальник, растущий, казалось, из самой воды. Местами как бы вровень с водой простирались желтые песчаные отмели. А то за очередным поворотом горизонт начинал горбиться дальней грядой сопок и опадал, тонул в безбрежной равнинности. А то вставал вдруг синий осинничек на берегу, томил «грибной ностальгией». И снова протоки, протоки, по которым хотелось бы пройтись с кормовичком, раскинуть где-нибудь в тиши веер удочек и замереть… Тем более что с «Ракеты» не видно было комариных стай.

Проплывали мимо раскиданные по берегам села. «Ракета» приседала на миг, капитан выходил из рубки, махал рукой, всматривался в одинокую фигуру шкипера на пустынном дебаркадере — не махнет ли белым флагом, что должно было означать: «Есть пассажиры». Но шкипер стоял безучастный, капитан снова прятался в рубку, и «Ракета», встав на крылья, летела дальше.

Первая остановка была в Найхине. Как свидетельствуют путеводители, Найхин — одно из лучших национальных сел на Амуре. В нем отделение колхоза «Новый путь», школа-интернат, Дом культуры и все прочее, чему полагается быть в больших селах. Но мне вспомнился описанный В. К. Арсеньевым спокойный оптимизм найхинцев. Арсеньев рассказывал о большом пожаре в старом Найхине, случившемся от молнии. Все выгорело, но жители не особенно убивались. Они рассудили так: поскольку гром всегда бьет в то место, где водятся черти, то, стало быть, пожар — благо. Стало быть, надо строить новое село, в котором уже не будет старых несчастий. Наивны верования стариков. Но поди-ка переубеди их: ведь так и вышло, как они говорили.

Мы с Элей вышли на палубу, удивляясь теплой погоде. Ветер на ходу «Ракеты» казался пронизывающим, осенним, а на стоянке у берега было просто лето. По берегу метались толпы мальчишек. Их занимал стоявший неподалеку агитпароход, «чистенький, зеркальный, очень музыкальный», как писал о таких плавающих Домах культуры один местный поэт.

И нам тоже перепало радости от громогласных репродукторов агитпарохода, разливающих над рекой такие уместные здесь «Амурские волны». К сожалению, через минуту «Ракета» отчалила. Уже издали мы полюбовались этим большим нанайским селом, разбросавшим по высокому склону свои избы, склады, магазины, усыпавшим берег множеством лодок. И снова потянулись низкие берега в синей окантовке лесов, раскинувшихся до горизонта.

Теперь мы с Элей говорили только о нанайцах. Должно быть, потому, что плыли через Нанайский национальный район. Вспомнили, что «нанай» в переводе означает «местный человек», что прежде эти «местные жители», как и другие малые народности Дальнего Востока, попросту вымирали и что за годы советской власти их численность выросла в несколько раз. О том же Най-хине В. К. Арсеньев когда-то писал как о стойбище, где не было ни одного грамотного. А теперь на четыре сотни дворов здесь выписывается свыше двух тысяч газет и журналов. До 1934 года, когда был образован нанайский район, здесь был всего один фельдшер. Ныне в каждом более или менее крупном селении есть свои больницы и поликлиники. В распоряжении врачей отлично оборудованные кабинеты, машины скорой помощи, санитарная авиация.

— Знаете, какие фамилии у нанайцев? — спросила Эля.

— Как можно это знать? Людей же много, — удивился я такому вопросу.

— А вот и можно. Октанко, Вельды, Гейкер, Оненко, Пассар… Назови нанайца одной из этих фамилий — наверняка угадаешь…

Промелькнул за окнами утес у села Джари — тот самый, на котором Хабаров заложил когда-то Ачанский острог. Вскоре на том же правом берегу встал большой поселок Троицкое — центр Нанайского района, уставивший пологий берег рядами многоэтажных кирпичных домов. У дебаркадера стояла встречная «Ракета», неподалеку разгружались баржи и самоходки.

В Троицком была часовая стоянка, и мы с Элей помчались осматривать поселок. Прошли мимо деревянной гостиницы, окруженной цветниками, поднялись по пологому тротуару, с обеих сторон обсаженному березами, и оказались на широкой улице. Поблескивали витрины магазинов. Свежий плакат, вывешенный возле Дома культуры, приглашал на танцы. В двухэтажной школе, стоявшей в глубине просторного двора, настойчиво трещал звонок. Мы пошли на этот зов, поднялись по пустынной лестнице, заглянули в первую же застекленную дверь. Два или три десятка детских носов, нанайских, русских и прочих, какие были в классе, словно стрелки компаса, тотчас повернулись в нашу сторону. Пришлось срочно исчезнуть, чтобы не сорвать урок…

После Троицкого остановки стали чаще. Меньше чем через полчаса «Ракета» причалила в Славянке, не только по названию, но и по виду типичной русской деревне, примостившейся на ровном невысоком подмытом рекой берегу. Пассажиров в Славянке было много: парни с новыми гитарами в полиэтиленовых мешках, с ружьями в чехлах, с фотоаппаратами через грудь. Были торопливые объятия на берегу, поцелуи, даже слезы, ранящие воспоминаниями задубевшее сердце путешественника. Капитан сам стоял у мостков, прикидывал на глаз вес пассажиров, опасаясь перегруза. Об этой опасности взывала металлическая пластина, привинченная в рубке к приборной доске. На пластине было вырезано категорическое предупреждение, что разрешается брать на борт только шестьдесят четыре человека при условии, если каждый весит семьдесят семь килограммов, или пятьдесят пассажиров по сто килограммов, вместе с чемоданами разумеется.

— Не ошибетесь? — спросил я капитана.

— Глаз наметан.

Я прикинул еще не рассевшуюся толпу в салоне и на палубе и сказал капитану, что, по-моему, глаз ему на этот раз изменяет.

— Ничего, — успокоил он. — План-то выполнять надо.

— Это ж и на крылья не выйдете.

— Ничего, — снова успокоил он. — Возьмем тютелька в тютельку.

Очередной перегон я сидел в рубке, слушал речниковские были и байки вперемежку:

— Раньше плоты водил. Бывали по двадцать две тысячи кубов. Этакую махину не тащишь, а только подправляешь Остановить — проблема. Развернешься, машину на полный ход, а плоты тащат. Якорь отдашь — тащат. Зацепишь тросом за лиственницу на берегу, чтобы удержаться. Толстущая вроде лиственница, а мало-помалу, глядишь, и она — корнями кверху…

— Штормы на Амуре, как в море. Волны бьют по «Ракете», как молотом. В салоне — грохот, пассажирам дурно, двигатели перегреваются. И ход не сбавишь: на корпусе когда доплывешь?..

— Речникам, как саперам, ошибаться нельзя. Вот и ведешь «Ракету» не то что на моторе — на нервах. Доплывешь разбитый, сил нет…

— Топляки опасны. Сантиметров до тридцати режем крыльями запросто. Хуже, когда бревно попадает наискось. Нож зарывается в древесину, приходится цеплять его катером и отрабатывать назад полным ходом…

— А то был случай: поднырнули на скорости-то и — в дно. Однако не растерялись, скорехонько врубили задний ход и вынырнули тем же манером.

И захохотали, довольные…

Следующая остановка была в Иннокентьевне, второй на моем пути по Амуру. Серые избы на круче. Стога у самой воды, как видно сложенные из травы, заготовленной на островах. Штабеля досок на берегу, краны. И как везде, толпа любопытных ребятишек.

А потом отвесной стеной поднялся Малмыжский утес, исписанный снизу доверху. И автограф моего знакомого «Батуми» красовался посередине скалы аршинными буквами. Когда суда отстаиваются здесь, у деревни Малмыж, на каждом находится хоть один любитель автографов, забирается на кручу, оставляет для потомков имя своего родного «корабля». А имени нашей «Ракеты» нет. У «ракетчиков» здесь пятиминутные стоянки, им некогда.

У Малмыжского утеса своя история. Он господствует над окрестностями, и фарватер проходит прямо под ним. Это определило особый интерес к утесу. В русско-японскую войну тут был сторожевой пост. На случай если японцы вздумали бы пустить по Амуру флот. В утесе была пробита пещера-капонир, и оттуда, с недоступной высоты, держался под обстрелом весь Амур. Из Малмыжского капонира в тот раз не было сделано ни одного выстрела. Они загремели лишь через пятнадцать лет. В августе 1919 года обосновавшиеся на Малмыжском утесе партизаны получили шифровку: «Девушки едут, подарки везут», — Вниз по Амуру шел пароход «Барон Корф», тащил баржу. Встреченные залпами, белогвардейцы обрубили канат и удрали по реке. Партизанам досталась баржа с продовольствием. И после Малмыжская пещера не раз выручала партизан. С тех пор ее так и зовут — партизанской пещерой.

Потом справа промелькнуло еще одно знаменитое место — устье реки Гур, где экспедиция академика Окладникова нашла предметы, свидетельствующие о самобытности культуры людей, живших здесь еще пять тысяч лет назад. Впрочем, самобытность в истории культур всегда была понятием довольно относительным. Мне вспомнилось любопытное исследование Владимира Клавдиевича Арсеньева, отметившего одно вроде бы загадочное явление — одинаково существующий у всех северных народов культ медведя. Распространению этой «общности» не помешали ни тысячекилометровые расстояния, ни даже океаны. Североамериканские индейцы, оказывается, так же просили прощения (в буквальном смысле слова) у убитого ими медведя, как и народы Северного Приамурья, Западной Сибири, Северного Урала. Праздники медведя очень похоже отмечались и финскими племенами, и русскими славянами (вспомним медведя в гербе города Ярославля), и восточно-сибирскими тунгусами, и гиляками, орочонами, удэгейцами и прочими народами Дальневосточья…

Река Гур невелика, но весьма знаменита. Прежде всего тем, что в ее бассейне, как отмечают натуралисты, расположен самый северный район распространения типичного амуро-уссурийского комплекса животных и растений. Верховья реки теряются в угрюмых лесах Сихотэ-Алиня, некогда пользовавшихся у местных жителей дурной славой. «Мы никогда туда не ходим, — говорили удэгейцы Арсеньеву в 1908 году, — там темно, всегда идут дожди, дуют холодные ветры, там царство голода и смерти». Через год Арсеньев имел возможность убедиться в правоте удэгейцев: во время очередного перехода он едва не погиб в этих мрачных местах.

Ниже по течению начинаются настоящие джунгли. Кедровошироколиственные леса нависают над быстрой рекой. Березняки, осинники, ельники раскинулись по соседству с южными зеленокорыми кленами, маньчжурскими ясенями, амурским бархатом, долинным ильмом, китайским лимонником. Путешественнику пробраться через эти места почти невозможно: на пути стеной встают кустарниковые заросли реликтового леса. Здесь множество всякого зверя. Сюда часто заходят тигры, а в былые времена водились даже и леопарды.

А еще Гур славится коварством и свирепостью своих порогов, про которые знатоки говорят, что они не уступят енисейским.

Такова эта река. Речушка, если судить по размерам: ведь длина ее всего-то триста пятьдесят пять километров…

А потом… на меня обиделась Эля.

— Совсем вы меня забыли, — сказала она, когда я вернулся в салон из рубки. — А ведь мне еще надо рассказать вам о больнице нашего Ульчского района, в селе Богородском. Больница большая, отделения — хирургическое, терапевтическое, акушерско-гинекологическое, нервное, ЛОР, глазное, туберкулезное, инфекционное…

— Эля, — воспротивился я, — зачем все перечислять? Если уж рассказывать, так о чем-то или о ком-то одном, особо интересном…

— Вы ведь будете проплывать мимо Богородского. Заходите к нам, я вас познакомлю со многими интересными людьми.

— Но как я вас там найду?

— Что вы! — засмеялась Эля. — И искать не надо. Спросите любую собаку на улице, знает ли она, где живет Ходжер, и вы услышите: да, да, да!..

Тут пассажиры в салоне забеспокоились, потянулись к окнам. И я тоже выглянул, увидел ряды белых многоэтажных домов, поднявшихся над густой зеленью левого обрывистого берега. Это был Амурск. Начинался, пожалуй, самый удивительный, поистине легендарный край Приамурья — «Край голубых городов».

Загрузка...