ПЛЫТЬ ТАК ПЛЫТЬ

Путеводители уверяют, что через Албазино природа проложила рубеж. Выше по Амуру леса сходны с хвойной тайгой Сибири, ниже — разнообразие пород: помимо хвойных — граб, ясень, дуб, орех, бархат, дикая яблоня, лианы дикого винограда.

Если бы я не прочел об этом, то, наверное, и не заметил бы никакого рубежа. Но тут стал приглядываться и в самом деле увидел, что боры на берегу вроде поредели и вроде потянулись смешанные заросли, плотные, глухие, дремучие. (Я пишу «на берегу», потому что, сколько ни вспоминаю теперь, не могу составить себе ясной картины того, китайского берега на Верхнем Амуре. Все-то он представляется мне невысоким, невзрачным, в мелкой кустарниковой поросли — таким, на котором и смотреть-то не на что. Словно Амур — это не только государственная граница, а еще и природная.)

«Верхний Амур — это не река, это черт те что!» — так выразился однажды наш лоцман Алексеич. Необычности реки можно было заметить и без лоцманских указаний. Могучая, она извивалась так, словно была маленькой речушкой на ровной луговине. Речушке это можно, извиваться, — и сила у нее не велика, и течение — радость водомеркам. Но когда великан кидается из стороны в сторону — горы качаются.

Горы на верхнем Амуре противопоставляют напору воды самые твердые скальные уступы. Они вздымаются над рекой крутолобыми утесами, монолитными крепостными стенами; сжатый ими Амур несется с бешеной скоростью, сердито гудит, круто сворачивает то в одну, то в другую сторону, крутит кривун за кривуном, от одного воспоминания о которых у местных речников кружатся головы.

Только насмотревшись на особенности Верхнего Амура, я понял удивившую меня с самого начала странность — зачем лоцман на речном буксире. Большая советская энциклопедия определяет лоцмана как «должностное лицо, осуществляющее проводку судов в опасных и труднопроходимых районах, на подходах к портам и в пределах их акваторий. Лоцман подходит на лоцманском судне к вызывающему его судну, поднимается на него и помогает судоводителю провести судно наиболее безопасным путем». Если бы автор этого определения побывал на Амуре, он добавил бы, что есть реки, на которых лоцманы вынуждены плавать как члены команды. Правда, рек таких на земном шаре, как говорится, раз-два — и обчелся.

Наш Алексеич днюет и ночует в рулевой рубке. Если хорошая погода, он сидит на скамье перед рубкой и рулевой за открытым окном дышит ему в затылок, если плохая — сидит на широком рундуке за спиной рулевого. Тут он часто и ночует, не снимая своего видавшего виды тулупа.

— Нельзя уходить, — назидательно объяснил он мне эту свою привязанность к рубке, — По течению с караваном кому доверишь? Тут по створам не пойдешь, особенно на перекатах. Километров за десять надо ловить струю. А они тут разные: в малую воду — одни, в большую — другие. Нагонит плот на остров, прижмет — и конец. Подгоняй кран, разбирай по бревнышку.

— А бывало?

— Еще как бывало. Особенно если плотовщики лиственницы наворотят больше нормы. Она тяжелая и воду впитывает будь здоров. Потому и полагается, чтобы лиственницы в плоту было не больше сорока процентов. А плотовщики разве всегда считают эти проценты? Вот и оседает плот, пока его ведешь. Если вода убывает — пиши пропало.

— А как же вы?

— Мучаемся. Вот недавно было. Пришли в Толбузино, посмотрели: один плот нормальный, а другой уже на два метра сидит. Восемьдесят процентов лиственницы! А по нормам сплава надо, чтобы сидел не глубже чем на метр. Мы имели полное право не брать такой плот: кому отвечать, если на мель сядет? Помаялись, пока решили буксировать. Ведь если мы не возьмем, то кто еще? Пока другие придут, плот еще глубже сядет. А ведь те, другие, гоже имеют право не брать. И ничего, обошлось. Только седин в голове прибавилось. Эти седины бы тому, кто плот делал…

Я вспомнил хлысты, валявшиеся вдоль лесной дороги еще там, в Новом, вспомнил мусор, собиравшийся за ночь под баржами, плывущие бревешки, которых пришлось опасаться, когда мчались по Амуру на моторке.

— Потому последнее время все больше на баржах лес возим, — словно продолжая мои мысли, сказал Алексеич. — Правда, бывает, что и баржи к отмелям прижимает. А если скальный мыс, то и — вдребезги… Так что уходить из рубки мне никак нельзя. Ночью разбудят — сразу, сей секунд соображай, что за поворот, что за перекат.

— Много тут перекатов?

— А вот считай. — Он развернул карту реки, принялся водить по ней узловатым, прокуренным пальцем. — Верхний Амур, от Усть-Стрелки до Благовещенска, — без малого девятьсот километров. Считай: раз, два, еще четыре, еще десять, еще… Не меньше шестидесяти перекатов будет.

— И вы все их знаете? — наивно удивился я.

— Посидишь на мели, узнаешь.

— А приходилось?

— Тот не лоцман, кто на мели не сидел. — Он помолчал, протер небритый подбородок. — Нет, лучше сказать, тот лоцман, кто на мели мало сидел. Поплаваешь, узнаешь ямы и протоки лучше, чем свои карманы. Каждый остров становится брат, каждая гора — тетя родная…

Жизнь лоцмана Алексеича, что роман с продолжением. Сам воронежский, он с пятнадцати лет уехал в Москву работать на завод АМО (ныне завод имени Лихачева). Не прошло и трех лет, как он по комсомольской путевке и по собственному нетерпеливому желанию попал на строительство Московского метрополитена. В 1935-м, едва сдали первую очередь метро, всей бригадой получили новое комсомольское задание — ехать на Дальний Восток.

Было много музыки и цветов на вокзале. Пели всю дорогу. А когда приехали в Комсомольск-на-Амуре, сообразили, что надо было урвать у песен хоть денек на серьезные сборы. Московские штиблеты и пиджачки, как оказалось, не совсем соответствовали местному климату и местным дорогам. Приходилось соображать, что называется, на ходу и греться главным образом работой.

— Удивительно, но мы вроде бы ничуть не унывали. По-молодости, что ли? — комментировал Алексеич эту часть своей биографии, кутаясь в тулуп от речного сквозняка.

Построив завод, они поехали обратно в Москву. Остановились в Хабаровске отдохнуть. Ходили в кино, гуляли с девушками.

А 27 апреля 1938 года — Алексеич точно запомнил эту дату — встретился ему на улице старый московский друг Колька. Узнал он, что Сашка, то есть Алексеич, в Москву возвращается, всплеснул руками: «Чего ты туда едешь, когда тут, на Амуре, люди во как нужны?!»

И уговорил. Дружок плавал тогда первым помощником капитана на «Пролетарии». Алексеич устроился на тот же пароход кочегаром. Так началась его «амурская биография». Работал матросом, рулевым. Работал, учась на судоводителя, и учился, работая. Был и штурманом, и капитаном, пока поднялся на высшую ступень первого знатока амурских течений.

— Теперь вы меня не отвлекайте, — неожиданно сказал Алексеич. — Бейтоновский перекат — течения тут путаные. При малой воде, как сейчас, — самое опасное место на Амуре.

На берегах вздымались высоченные зеленые горы с березовыми рощицами наверху, с тропинками, живописно сбегавшими по крутым склонам.

Пришел в рубку капитан, наклонился к переговорной трубе:

— Самый малый!

И, подняв мегафон, крикнул куда-то в пространство:

— Вахтенного на бак!

Вахтенный, семнадцатилетний матрос Сережа, резко кинул в воду длинный полосатый футшток и тотчас выдернул его, крикнул, не оборачиваясь:

— Пронос!

И снова кинул, снова выдернул:

— Пронос!

Пронесло. У берегового указателя с цифрой «633» колеса буксира снова в полную силу замолотили мутную испещренную водоворотами поверхность реки.

Теперь мы втроем сидим на скамье перед рубкой, вспоминаем об особенностях Верхнего Амура. Вспоминают, понятно, они — капитан и лоцман, а мои обязанности сводятся лишь к тому, чтобы вовремя подкидывать вопросы. Для поддержания этого так интересующего меня огонька беседы.

Разговор сначала завертелся вокруг странностей местных названий. Есть на Амуре острова Голый и Мохнатый, Горелый и Нехорошев, Слепой и Сухой, есть Разбойный и Купеческий, Гусиный и Волчий, Веселый и Утюг, даже Сахалин. Реки — Верхний, Средний и Нижний Полосатики, Ольга и целых три реки Солдатки. Есть пади Комсомольская, Партизанская и Транзитная и падь со странным названием Собачья Ноздря…

Мы порассуждали о причинах возникновения столь выразительных и необычных названий. Поскольку мои собеседники никак этого не объясняли, я предложил ответить на поставленный вопрос утверждением амурского поэта Петрова: «Есть… любые названия: Ключ Сохатый, сопка Батенька, падь Горелая, остров Призвания — все это крестники разных романтиков…»

— А как же «Алиса»? — сказал Алексеич.

— Есть и такое название?

— На карте нет, а все так называют. Скала отвесная, а на ней это женское имя написано а-агромадными буквами. Рассказывают, будто написал какой-то чудик, обалдевший от любви. Это у наших бывает: чуть что — на стенку лезут…

Вскоре нам представился случай убедиться в правоте Алексеича. На ближайшей же скале, черной стеной обрывавшейся в воду, было написано: «Любовь — это злой ураган». Мы посмеялись, разглядывая надпись, — так она к слову пришлась. Согласились, что автор знал, что писал. Какой еще силой занесло бы человека на этакую кручу?!

— «Зеленый Крест» тоже с одной историей связан, — сказал капитан.

— Так и называется?

Капитан оглянулся, кивнул рулевому, чтобы подал карту реки, лежавшую на рундуке, и показал мне четкую надпись: «Перекат Зеленый Крест».

И я узнал очередную то ли быль, то ли легенду. Будто в стародавние времена заблудился в тайге охотник. А может, он просто какой-нибудь путник был, потому что маловероятно, чтобы местный человек заблудился. Как бы там ни было, а считал он свои последние шаги, поскольку много дней ничего не ел. И настал момент, когда понял он, что конец близок. Решил взобраться на очередную гору, которая как раз высилась перед ним, и там отдать богу душу. Казалось бы, не все ли равно, где умирать, но путник был верующий и думал, что на вершине будет все-таки ближе к небу. Залез, растеряв на склонах последние силы и… увидел внизу Амур, а на берегу — израненного козла. С горы не в гору — быстро скатился. А когда наелся до отвала да отдохнул, понял, что спасся чудом. И решил в честь своего чудесного спасения соорудить на горе крест.

Потом кто-то додумался покрасить крест. Чтоб издали было видно. Поскольку под утесом — опасный перекат. Так это место и попало на карты под названием «Перекат Зеленый Крест».

Еще через сколько-то лет случилось очередное «чудо»: крест на утесе стал ярко-красным. Поскольку это случилось уже в наше время, когда в чудеса не очень-то верят, то стали выяснять причину такого превращения. Оказалось, что во всем виноват один капитан, вынужденный в непогоду отстаиваться под утесом. Залез он на гору, чтобы поглядеть на крест, и увидел, что краска на нем облезла, что, если не подкрасить, то он, чего доброго, сгниет. А поскольку ни один уважающий себя речник не может допустить, чтобы исчез какой-то береговой указатель, то капитан решил покрасить крест. А на судне, кроме сурика, краски не оказалось…

Но и поныне этот красный крест речники называют зеленым, подтверждая старый закон этимологии, что слова живут куда дольше предметов или явлений, их породивших.

— Ну, а что-нибудь по-настоящему экзотичное на Верхнем Амуре есть? — спросил я моих собеседников.

Те переглянулись: чего еще человеку надо?

— Масляный утес есть.

— Что значит, «масляный»?

— А то и значит. Нефть из него течет.

— Разве она тут есть?

— В Приамурье все есть. А нет, так будет. Говорят, будто геологи вовсю ищут нефть и будто что-то уже нашли.

— Горящие горы…

— Как это?

— А так. Откос над Амуром метров в семьдесят пять. Полосатый, с прослойками бурого угля. И уголь тот горит. Ежели днем будем проходить — дым увидим, ежели ночью, особенно после дождя, — огонь будет. Вот уже триста лет горит и не гаснет…

— Скала Монашка…

— Да вот хоть Кайкуканский перекат, петля на петле. Тут только гляди…

И в это время что-то случилось с баржами, с чего-то они вдруг закрутили кормой, зашевелились, подталкивая одна другую.

— Вот почему нельзя делать короткую буксировку, — сказал капитан — при перегибе полетит трос и тогда — лови баржу…

Он вдруг насторожился, уставясь на баржи, сорвал с гвоздя бинокль, кинулся на крыло мостика.

— Лопнула! Аврал! Всех наверх! — закричал он.

Теперь и без бинокля было видно, что две хвостовые баржи пошли косо, болтаясь из стороны в сторону на одном конце.

— Малый ход!

— Нельзя, — спокойно сказал лоцман. — Вот перекат пройдем..

С лоцманом не стал спорить даже сам капитан. Слово лоцмана — закон.

Через несколько минут от буксира отвалила моторка, помчалась к баржам. И, словно на радостях, сорвался ветер, засвистел в снастях. Над сопками разгорался закат, высвечивая хищно ощеренные ряды острых скал.

Вечером, подобревший от того, что все обошлось благополучно, капитан рассказывал о себе. Родился он в день, когда праздновалась девятая годовщина Октябрьской революции. В 1937 году отец поехал поработать с Волги на Амур да так тут и остался. Отец был малограмотным разнорабочим, а сын всю жизнь учится. Сначала окончил семилетку, потом, когда уже стал штурманом, поступил в Благовещенское речное училище. Летом плавал, зимой учился. Окончил и успокоился. Да вдруг выяснилось, что программа училища не охватывала программу среднего учебного заведения. Пришлось выпускникам снова засесть за учебники. И получилось, что среднее техническое образование он получал в общей сложности восемь лет. После такой учебной практики вуз уже но казался трудным. Капитан поступил на заочное отделение Новосибирского института инженеров водного транспорта. И успешно окончил его…

Ночью вахтенный матрос растолкал меня:

— Вы хотели сфотографировать восход?

Я открыл окно. За бортом была темнота, плотная, как стена, которую, казалось, можно было даже потрогать. Высунул голову и ничего не увидел. Может, мы не плывем вовсе, а летим где-то в космосе и вокруг только «тьма египетская» и ничего больше?..

— Так восхода-то еще нет, — сказал я.

— Будет, куда он денется, — глубокомысленно изрек вахтенный.

— Чего ж ты меня сейчас-то разбудил?

— А я с вахты сменяюсь.

Против такой «железной» логики, как говорится, не попрешь. Я оделся, вышел на пустую палубу, постоял, ежась от ветра, не зная, куда податься и что делать. Буксир стоял на якоре, развернувшись против течения. И тут я вспомнил, что помимо моего диванчика на свете есть еще одно уютное местечко — машинное отделение. Открыл железную дверь, полез по скользкому трапу в шумное тепло навстречу высоко поднятым масляно блестевшим рычагам шатунов.

Возле машины топтался кто-то медлительный, молчаливый. Он оглянулся, и я увидел сердитое лицо механика Филиппыча.

— Что вам не спится? — спросил он.

— Рассвет скоро… — сказал я. — А вы чего не спите? У вас же целых два помощника да еще машинисты. Углядели бы за машиной…

— Рассвет скоро, — ответил он. — Сниматься будем.

Ясно, у каждого с рассветом были связаны свои интересы.

Механика кое-кто на буксире считал нелюдимым и некомпанейским за открытую неприязнь к спиртному. Однажды, поддавшись общему настроению, я спросил его о причинах этой непонятной для многих неприязни.

— Любить можно женщину, — ответил он, — ну, еще машину, а это… Я не против, можно и выпить, если в свое время и на своем месте…

С того разговора между нами установилось что-то вроде взаимной симпатии. Он разрешил мне спускаться в «свою преисподнюю» и рассказывал о машине. И теперь он заговорил о двух своих котлах, для каждого из которых требуется восемь тонн воды, чистой, профильтрованной через кокс. Как-то походя он рассказал о любопытном методе очистки котлов, применяемом амурскими речниками при помощи чистых вод реки Аргуни.

— Поплаваешь немного по Аргуни — и котлы как новенькие…

Потом он заговорил об экономии мазута при плавании по течению. Обычный расход — семь тонн в сутки, но если не гнать, а только подрабатывать машинами, в полную меру используя быстрое течение, то можно ограничиться четырьмя тоннами…

Я слушал его, уютно подремывая на рундучке, и думал о счастливой доле тех, кто самозабвенно любит машины. Мир им, наверное, кажется одним большим механизмом, где все раз и навсегда взаимосвязано по законам логики и механики. И нет у них мук,; порождаемых бессилием понять бесконечные сложности взаимосвязей в природе, а тем более в совсем уж порой алогичных человеческих взаимоотношениях. Возможно, я утрировал это деление людей на механиков и немехаников, но все же мне думалось, что железные законы технократии, порождая тоску по простоте и ясности, оказывают нам медвежью услугу — заставляют интуитивно отмахиваться от всего, что на первый взгляд кажется абсурдным. Технология, создав могущество высокой цивилизации, запрограммировала наши мысли, сковала крылья мечте…

Вот до каких «сумбурных» обобщений можно додуматься в полудреме, навеянной уютным теплом машинного отделения и доверительными рассказами о работе пароходных котлов.

С этих «философских высот» меня сбросил резкий гудящий скрип переговорной трубы.

— Филиппыч! — гулко, с металлическим звоном выкрикнула труба. — Как там у тебя? Готовься, уже светает…

Светает! Я мигом выскочил на палубу, увидел туман над водой, белесую муть рассветных сумерек и такое же белесое, бледное, еще не разгоревшееся небо над дальними сопками.

Через несколько минут застучала лебедка, выбирая якорь-цепь, зашлепали плицы, до самых берегов взбаламутив молочную гладь Амура, все чаще замелькали укосины и распорки колес. Караван медленно развернулся и пошел, подгоняемый течением.

— Скоро Кумарский утес, гляди внимательнее, — сказал мне лоцман. — Скала Монашка.

Скала, вздымавшаяся впереди, чуть повернулась — и на фоне серого неба ясно вырисовался профиль грузинки с опущенным лицом. За ней, чуть повыше, показался другой профиль, тоже кавказский, но уже явно мужской, в накинутом на голову башлыке. Пароход прошлепал еще сотню метров, и видение исчезло. Скала выровнялась, совершенно вертикальной гигантской стеной встала над Амуром. Несколько сосен на ее вершине показались снизу несоразмерно крохотными тонюсенькими былинками.

Багровый восход все шире разливался по небу, поджигая редкие тучи, перламутрово окрашивая водную гладь. Оттуда, из багровой дали, показался серый, непривычно прямоугольный пароход, двухтрубный, одноколесный, похожий на тот, что снят в известном фильме «Волга-Волга». Это было, как мне сказали, едва ли не единственное на Амуре китайское пассажирское судно.

Тихий, сонный пароход приближался как видение, и, когда он совсем уже поравнялся с нами, я увидел у борта на нижней палубе нескольких парней, смотревших на нас с молчаливым любопытством. Я помахал им рукой, и они помахали в ответ, приветливо, доброжелательно.

— А чего им обижаться? Нет у них причин на нас обижаться, — сказал Алексеич, догадавшись о моих мыслях. — Уж сколько мы им валили! Наверное, за всю историю Китая никто им столько не помогал, как мы…

Вдруг он привстал, насторожившись: впереди из-за дальнего мыса выплывал встречный буксирный пароход с баржами.

— Теперь надо глядеть в оба, — сказал лоцман. И, заметив мой вопросительный взгляд, добавил — Старые китайские капитаны куда-то поисчезали с Амура, а новые реку плохо знают. По правилам ведь как? Снизу идущее судно должно уступать дорогу тому, что идет сверху. Сверху течение гонит, и с баржами или плотами трудно маневрировать. Мы всегда в таких случаях дорогу уступаем, а они, бывает, прут на створы напрямую, и хоть бы им что.

— Так авария ж может быть, — сказал я.

— Бывают, а что вы думаете?.. Вот, пожалуйста, — вскинулся он и закричал, словно его могли услышать на китайском буксире — Куда, куда отжимаешь?!

В рубку прибежал капитан, встрепанный, невыспавшийся после ночной «капитанской» вахты, рванул рычаг над головой. Душераздирающий звук гудка понесся над водой, над прибрежными утесами.

Баржи с углем, которые тащил китайский буксир, на повороте понесло течением в нашу сторону, и мы все замерли в напряженном ожидании — столкнутся или не столкнутся? Влево отойти было некуда — скалы, справа — китайские баржи. Когда увешанный плакатами с большими иероглифами борт китайского буксира поравнялся с нашим, Алексеич не выдержал, выскочил на мостик.

— Раньше надо было отворачивать, раньше! — закричал он.

— Иду своя дорога! — донеслось с чужого мостика. Голос вроде бы с вызывающими нотками, но в нем явно слышался испуг.

Когда баржи, едва не зацепившись бортами, все-таки разошлись, Алексеич выругался:

— «Своя дорога!» С этой «своей дорогой» можно на мели оказаться!

— А бывало? — спросил я, как всякий журналист, желая послушать рассказы о разного рода происшествиях.

— Всякое бывало, — сказал капитан. Помолчал, вспоминая, и начал рассказывать. Но не об авариях и столкновениях, а о том, как в прежние времена дружно и мирно жили наши и китайские речники, помогая друг другу.

— Бывало, идешь, видишь, плот волокут, — перебил его Алексеич. — Вручную волокут, по-бурлацки. Останавливаемся, кричим, чтобы цеплялись. Как же — друзья ведь…

— Мы однажды пароход «Хейхе» с мели сняли, — продолжал капитан. — В то время названия на судах писались на двух языках — по-китайски и по-русски. Крепко засел, а на нем пятьсот пассажиров. Ночью дело было, дождь хлещет, до берега — сотни метров… Сутки возле китайского парохода провозились, пассажиров к себе брали, уголь перегружали, чтобы облегчить судно…

— Ты про наводнение расскажи, — напомнил Алексеич.

— В наводнение-то, в пятьдесят восьмом году, весь флот был направлен на помощь населению. Я тогда на «Ярославле» старпомом плавал. В тот раз мы целую китайскую деревню спасли, что была против устья Бурей. Накормили людей, перевезли на сопку километрах в двадцати от затопленной деревни. Гляжу тогда, а они все босые, китайцы-то. А были у нас старые рабочие ботинки. Высыпал я их на палубу — разбирайте. Все разобрали, кто даже по две пары…

Так мы и плыли от утеса к утесу, от переката к перекату, разглядывая китайские деревни и русские села на берегах, выискивая среди зарослей береговые знаки: белые — на пашем, левом, красные — на правом. (Так всегда и везде обозначаются берега: левый — белыми знаками, правый — красными). И разговаривали. О плотах и течениях, о правилах судовождения и вообще о жизни, о прошлом, настоящем и будущем этого огромного края.

Загрузка...