АМУРСКИЕ ВОЛНЫ

Веселые люди — амурские речники. В этом я еще раз убедился, когда ступил на палубу «Столетова».

Первым моим собеседником был старший механик Матвеич.

— Украинец? — спросил я его.

— У меня отец украинец а мать полька.

— Стало быть, вы?..

— Стало быть, русский.

Разговаривали мы на юте, где в тот раз собралась добрая половина команды. Шел так называемый матросский треп. Вперемежку с поднятием тяжестей. На дощатой палубе стояли две гири: маленькая и большая. Маленькая была мне знакома. В стародавние времена, когда я служил в армии, было у нас такое поветрие — игра гирями. Их поднимали — кто больше, подкидывали, ловили с переворотом. Использовалась для этого двухпудовка, других не признавали.

— Покажите класс, — сказал Матвеич, кивнув на гири.

Я потрогал маленькую, которая была двухпудовкой, и, вспомнив старое, вскинул ее над головой раз, другой, третий. Матросы уважительно загудели.

— Подходяще, — сказал Матвеич.

Похвалы, как известно, не только утешают, но и подбадривают. Я уверенно шагнул к большой гире, встал покрепче, наклонился, рванул и… чуть не упал. Гиря оказалась подвохом — для розыгрыша новичков. Она была совсем легкой.

Дружный хохот загремел над теплоходом. И я тоже хохотал вместе со всеми, понимая, что дружеский смех этот вроде посвящения в неунывающий клан амурских речников.

— А вот наш юнга, — отсмеявшись, сказал Матвеич.

Тот, кого назвали юнгой, круглый от матросских харчей щепок, тявкнул тоненько и принялся обнюхивать гири.

— Вам бы медвежонка.

— Целый медведь был. Поймали раз.

Все вокруг заулыбались, а я недоверчиво посмотрел на механика: кто поверит, что здорового, взрослого медведя можно поймать живьем да еще привести на судно.

— Повариха увидела, — принялся рассказывать Матвеич, — крик подняла. Выскочил я на палубу — верно, медведь стоит V грана, зубы скалит. Мы в тот раз у берега отстаивались, туман пережидали. Кинулся искать оружие. Схватил нож на кухне, пожарный топор, натянул на себя все, что было брезентового. Ушанку одел, тесемки завязал, думаю: если цапнет за голову, то хоть одну только шапку стащит. А я его в это время, думаю, и подловлю. Ну, пошел. А медведь забился в пещерку, и нет ему никуда ходу, кроме как на меня. А тут я: в одной руке нож кухонный, а в другой — пожарный топор. А у медведя ничего нет. Вот он и побаивается, глядит на меня и губами шлепает, вот так их и трубочку складывает. Потом ка-ак рявкнет — я назад, поджилки, чувствую, вздрагивают. А сзади кричат — много советчиков на борту собралось. «Давай, — кричат, — бери его живьем!» \ я оглянуться не могу, чтобы хоть выругаться, — вдруг цапнет. Потом кто-то догадался, притащил рогатины. Кричу, не отрывая глаз от медведя, командую, чтоб две рогатины на шею, две на спину, а остальными чтоб зад прижимали. Медведю — главное, зад прижать, это я еще по Камчатке знал, встречался там с бра-<ом Топтыгиным. Ну и кинулись все вместе, умотали концами. Продели жердь, лебедкой на палубу подняли. Привязали его на цепь на корме, распутали веревки и — ходу. А цепь не рассчитали. Пошел дождь, медведь нырк в коридор и улегся. Ну вот, слышу, зовут меня: «Матвеич, медведь в гальюн не пускает!» Пошел выручать, тянул, тянул за цепь, вытянул медведя на палубу. Да разозлил, видать. Как он оскалится — я в другую дверь. И гляжу, соображаю: чего это он такой добрый, не кидается, а только рычит? Стал его подкармливать. Скормил все, что к каптерке было. Особенно сгущенку любил. А я опять думаю: откуда он в сгущенке понимает, если в лесу вырос? Ну и все ближе к нему. Осмелел, раз даже погладил. «Мишка, мишка», — говорю. И отвязал однажды, держу за цепь. Как попер он меня по коридорам! Команда — кто куда. Набегался вдоволь, кое-как снова привязал медведя… Так и жил он у нас. А потом приехал дядя из Благовещенска. «Моя, — говорит, — Машка». «Какая, говорю, Машка, когда это Мишка». А медведь увидел хозяина — и к нему, ручной оказался. Откупного, правда, взяли, не без этого. Обидно только — зачем я рисковал-то?..

Я засмеялся один, ибо все другие знали, что никакой это не треп, самая настоящая правда. Немного смущенный, принялся рассказывать вычитанную из старых книг историю, случившуюся больше века назад, когда барс, переплывавший Амур, погнался за лодкой. Казак, сидевший в лодке, стал стрелять по нему, да видно все не мог попасть. Долго барс за лодкой плыл, потом отстал. А ночью, когда все сидели у костра на берегу, вдруг услышали рык. Пошли в кусты и увидели умирающего барса. Рана была возле самого сердца, а он, и смертельно раненный, как видно, все выслеживал стрелявших в него людей…

На юте уважительно помолчали.

— И у нас бывало, — сказал кто-то. — Не барс, правда, — медведь. Сам на палубу заявился. Тоже, видно, Амур переплывал. Уцепился за якорь и — здрасьте вам…

— А то косуля сама пришла. Утром глядим — идет по сходням, копытцами цокает. Свистнули, прогнали в лес…

— Ну уж врешь, — перебили рассказчика. — Какой дурак косулю отпустит? У нее мясо, знаешь, какое?

— Мясо у медведя хорошее, — вмешался очередной рассказчик. — Полезное мясо, ешь, а не жиреешь, только сил прибавляется. Прежде борцы всегда медвежье мясо ели…

— А нас однажды кабан таранил, — вмешался Матвеич. — Клыками в якорь. Аж звон пошел.

— Поймать не удалось?

— В другой раз поймали. — Матвеич усмехнулся: — Плывет, понимаешь, с китайского берега и еще хрюкает, как есть нарушитель. Спустили шлюпку, догнали. Я его хвать за ухо и в воду, чтоб, значит, посмирней был. Вытащили, доставили на теплоход. Гляжу, вроде не кабан вовсе, а свинья. Есть у них такая порода — черная. Капитан кричит с мостика, зачем, мол, привез, надо, мол, пограничникам сдать, как нарушителя. А тут как раз пограничный катер. «На кой она нам, — кричат. — Скиньте в воду, пусть плывет». Ну и скинули…

— Утонула, что ли?

— Зачем утонула? Выплыла. Бегала потом по берегу.

— Что-то у вас неудачно выходит. Медведя поймали — оказался ручным. Кабана выловили — оказался свиньей…

— Было и удачно. Козла в прошлом году съели.

— Тоже в воде изловили?

— К китайцам переплывал. Ах, думаю, такой-сякой, не пущу. На шлюпке догнали. А он увертывается, никак не возьмешь. Ну я и решился: ка-ак прыгну ему на спину. Ноги сцепил, за рога ухватился и поплыл. Ко дну, конечно. «Все, думаю, поймал меня козел». А бросать жалко. Отпустил одну руку, начал выгребать. Вынырнул, хватил воздуху. Еще успел наших выругать: больно копались в шлюпке. Не столько гребли, сколько кричали, советовали, чтобы я козлиных копыт опасался. Ну, пырнул я второй раз. А козла все нс пускаю, все верхом на нем. Думаю: хана ему. А у него легкие лучше моих… В общем пришлось спасать нас обоих. Меня-то ничего, откачали. А козла никто откачивать не умел… Так вот все и получилось… Только начали его разделывать — агитпароход плывет. Ну, думаю, влип. Разъясняю, что ни в жизнь бы не стал прыгать на этого козла, если бы он на ту сторону не переплывал. Нельзя было, говорю, пускать его, потому что, может, это шпион переодетый…

— Ну и что?

— Ничего. Посмеялись, взяли на ужин заднюю ногу и уплыли…

Одни охотники о своих похождениях рассказывают со страстью, другие — с юмором. Вторые, как мне кажется, и есть самые настоящие любители природы.

— Дома зверюшек не держите? — спросил я Матвеича.

— Было. Белки раз Амур переплывали. Поймал одну, выпустил в каюте. Она мне за одну вахту навела такой порядок, что пришлось в клетку посадить. Привез домой, выпустил из клетки, а она прыг в окно — и поминай как звали… А то сову привез. Она все в доме посбивала: репродуктор, цветы, картину Репина. Дома кричат: «Выкинь ты ее!» Выпустил, а она не улетает, сидит, ночи дожидается… Ондатра, правда, долго жила. Совсем была ручная. Жалко, с балкона упала… А вот ежей не люблю. Днем дрыхнут, а ночью бегают, топают, спать не дают. Встал куда — гляди под ноги, чтобы босиком не наступить. И гадят ежи больно ядовито, не выскоблишь…

Солнце зашло, и за дальними сопками загорелся блеклый закат. Вдруг ветер резко упал, а с северо-востока начала подниматься туча черным-черна.

— Пойду капитану скажу, чтоб остановился на ночь, — сказал Матвеич. — Застанет дождь в Спасских воротах — пропадем.

Я поднялся вслед за механиком на мостик.

— Может, проскочим? — засомневался Пантелеич, то есть наш капитан. — Велики ли Спасские ворота — всего-то пять километров.

— Нет, — настаивал Матвеич, — давай заворачивай.

И вдруг дальнюю сопку как отрезало: словно белая стена загородила даль. Капитан секунду оторопело смотрел на нее и вдруг кинулся к переговорному устройству.

— Лево руля.

Ливень налетел, когда судно уже развернулось против течения и на «невесте» — барже-приставке — загремели якоря. Вмиг все промокли до нитки. По палубе помчались прямо-таки горные реки. Уголь потек, как вода, и высокие черные холмы его, поднимавшиеся над трюмами, сразу осели, сгладились.

Дождь хлестал в открытое окно рубки косыми струями. Капитан таращил глаза в серую мглу, пальцы его, вцепившиеся в подоконник, побелели. И вдруг он резко отдернул руки.

— Разряд, чтоб его! — И добавил миролюбиво: — Тут это часто — вроде молния, а без грома…

Ливень кончился сразу, как и начался. Вскоре на нижней палубе собрались все участники этой короткой схватки, стояли, растопырив мокрые руки, смеялись, довольные.

— Ну, если бы в Спасских воротах прихватило!..

Я уже знал, что Спасские ворота — это узкий проход в русле широкой реки, вдоль которого — острые подводные камни. Если учесть, что для полного разворота судну с приставкой нужно не меньше полукилометра глубокого хода, то легко представить опасность такого маневра среди каменистых гряд. Идти же вперед по проходу было бы невозможно из-за полного отсутствия видимости во время ливня.

— Механика надо расцеловать! — воскликнул капитан. — Ну, Матвеич, дай я тебе руку пожму!..

— Это что? — заскромничал механик. — Вот град в прошлом году прихватил — с кулак градины.

Я улыбнулся, считая это очередной полубылью-полувыдумкой Матвеича.

— А мы и тогда знали, что не поверят, — сказал он. — Как же, стекла перебиты, брезент порван. Попробуй-ка списать все это, свалив на град? Так мы эти градины сфотографировали, а некоторые даже в холодильнике привезли. Для отчета. Так ведь было?

Матросы заулыбались, закивали головами. А мне подумалось, что Матвеич-то, пожалуй, не больно и выдумщик. Здесь, на Амуре, — такое случается, что почище всякой выдумки. А механик, должно быть, из тех людей, которые просто умеют весело рассказывать даже о трудностях…

Вечером мы сидели с Матвеичем в его каюте и вспоминали былое.

— С сорок второго года на подлодках плавал, — рассказывал он. — Однажды пришли с задания, устали, аж дух вон, а тут — кинооператор: «Создайте имитацию». Начали мы изображать заделку пробоины. Да видно, перестарались, слишком гайки отпустили — сорвало фланец. А лодка на глубине. Как вдарила струя — куда камера, куда киношник!.. А после мобилизации в пятидесятом году поехал в Кемерово к матери. Весна, помню, ледоход на реке. Пошел смотреть. Вижу, какой-то начальник командует проводкой катеров. Неумело командует — вот-вот, катера льдинами покорежит. «Надо, — думаю, — спасать». Он — одну команду, я — другую. Потом разозлился: «А ну, кричу, уходи, раз не умеешь!» Очень обиделся тогда начальник. А на другой день разыскал меня и сразу назначил капитаном-механиком на теплоход… Вот так я с рекой и подружился. А потом на Амур подался, тут интереснее…

На другой день рано утром меня всполошили крики. Выбежал на палубу, услышал голос Матвеича:

— Держи на тещин огород!

«Столетов» медленно приближался к большому селу, раскидавшему домики по крутому склону.

— Иннокентьевна, — объяснил Матвеич. — Вон тот задний створ стоит как раз в огороде у тещи нашего Пантелеича. У него гам жена, сорок два дня не виделись.

Теплоход медленно развернулся против течения, загрохотал якорными цепями.

— Мы на часок, — извиняющимся голосом сказал капитан.

— Все равно пришлось бы останавливаться, — подхватил Матвеич. — Продукты покупать надо…

По мосткам грохотали ботинки, визжали шлюпбалки. А неподалеку на берегу уже металась жена Пантелеича, лезла в воду, сколько позволяли боты: хоть на полметра да ближе к мужу.

Тещин двор утопал в цветах. Мы прошли по узкой тропе и сразу оказались перед накрытым столом.

— Так они гудок-то «Столетова» за десять километров слышат, — объяснил мне Матвеич. — Мы еще на подходе гуднули: идем, мол, готовьте стол. Вот они и постарались…

Пока капитан с помощниками сидели за тещиными харчами, и ходил по селу. Село было, как всякое русское село где-нибудь на Рязанщине или Вологодщине. По обе стороны улицы, соревнуясь кокетливыми наличниками, стояли добротные рубленые дома. Громко и сердито покрикивая, важная утка переводила через дорогу суетливых утят. Возле штакетника, отгородившего двор колхозной конторы, высились фанерные щиты, увешанные плакатами: «Закупайте помидоры стандартного качества», «Закупайте огурцы высокого качества». Тут же был длинный список этих высококачественных огурцов: нежинский, рыбчик, должик, муромский, вязниковский, борщаговский… И рядом — прикнопленные бумажки: «Продается холодильник», «Продается лодочный мотор», «Иннокентьевское сельпо производит закуп укропа»…

Я уж собрался идти в контору, чтобы порасспросить о колхозных делах, да увидел в конце улицы толпу моих речников в сопровождении женщин. И успел только узнать у проходившего мимо колхозника, что местный колхоз называется «Амурским пограничником» и что он давно уже миллионер.

На берегу матросы грузили в баркас мешки с картошкой, ящики с овощами. Мы уселись на свои банки-скамейки, оттолкнулись от берега. И снова жена нашего Пантелеича полезла в воду — хоть на полметра да ближе к мужу. Она что-то все говорила, кричала напутственное, бередя душу тоской о доме.

Потом все свободные от вахт толпой стояли на палубе, смотрели на уплывающее назад село.

— Расскажите еще что-нибудь про зверей, — попросил я стоявшего рядом Матвеича.

— Разве про комаров, — серьезно сказал он.

— Давайте.

— Тут, на Амуре, комар комару — рознь. Есть обыкновенные, а есть капитанские, большие, рыжие. Эти если уж кусают, то не просто чувствительно — больно.

— А если взять покрупней зверя?

— Можно, — вместо Матвеича ответил стоявший рядом боцман, обладатель пышных, поистине боцманских усов. — Рассказывают, тут раньше зверь такой водился — траходон. Никто его не видел, но все знают, что ходил он на задних ногах и зубов у него было ровно две тысячи. Не слыхали?

— Не слыхал.

— М-да, лектор приезжал, говорил, что скелет этого зверя можно увидеть в Ленинграде в каком-то музее.

— Так это ж когда было! — догадался я.

— Давно. Во всяком случае Матвеича тогда на свете еще не было, это уж точно. Иначе он бы его живьем изловил.

И заулыбался боцман, что поддел корреспондента и Матвеича заодно. И механик тоже заулыбался. Шутки понимать надо. Шутка — первое дело у моряков-речников. Даже если она про траходона, жившего тут бог весть сколько миллионов лет назад.

И я тоже заулыбался вместе со всеми. Легко и радостно мне было с этими речниками. Много людей знавал я, у которых что ни слово — жалоба. У этих что ни слово — улыбка. И все рассказы только о смешном и радостном, словно и не было ничего другого в их жизни.

Затем Матвеич пошел к капитану на мостик, и я направился за ним. Пантелеич, еще не остывший от недавней встречи, был разговорчив.

— Ну, Матвеич, выручил ты вчера, — сразу заговорил он. — Если бы не ты, не знаю, попали б мы сегодня в Иннокентьевну? Не зря штурманить учился — как есть капитан…

— Да ведь и ты дай бог механик, — отозвался Матвеич. И добавил, повернувшись ко мне: — У нас, как на флоте, заменяемость: капитан вполне может за механика, а я, стало быть, — за капитана. Только куда мне до него. В такие переделки попадали! Другой бы издергался: право на борт, лево на борт… А он как возьмет, так точно…

— Куда мне до тебя! — вскинулся Пантелеич. — На мостике ты — бог, вон как вчера угадал, а в машине все меня ругаешь, все не так делаю.

— Все так делаешь, только бугай ведь, силу не рассчитываешь. Нажмешь — болт летит.

— Гляжу, ты пыхтишь, стараешься, ну и я так же.

— Да разве твою силищу сравнить с моей!..

Судно уже давно прямехонько шло по широченной глади Амура, и мне вдруг самому захотелось подержаться за рукоятку штурвала, пережить ощущение, что именно ты ведешь эту громадную доверху загруженную сигару — самоходку с приставкой.

И я попросил об этом стоявшего на вахте Андреича, помощника капитана. Тот спокойно кивнул рулевому, чтоб уступил место, и я с трепетом душевным взялся за черный набалдашник упруго покачивавшейся вправо и влево рукоятки.

— Держите на те створы.

Держать оказалось немудрено. Тронешь ручку вправо — глядишь, нос «невесты» начинал отворачивать вправо. Тронешь влево — и вся наша сигара разворачивалась влево. Я сразу догадался, что главное — не спешить давить на ручку. Судно представилось мне этаким мастодонтом, до которого не сразу доходят команды; надо дать ему возможность «сообразить», куда отваливать, и надо посмотреть, как это у него будет получаться, и лишь затем подправлять рукояткой управления.

— Что-то больно хорошо у вас получается, — хитро сощурился Андреич.

Я не обратил внимания на нотки подозрительности в его голосе, обрадовался похвале и, решив доставить Андреичу удовольствие своим вниманием, принялся расспрашивать о том, откуда он родом, как попал на Амур, давно ли тут плавает…

Андреич отвечал односложно и неохотно. Наконец не выдержал:

— Что-то у вас вопросы подталкивающие?

— А каким еще им быть? — удивился я. — Иначе из вас слова не вытянешь.

— Нет, вы меня не проведете. Расспрашиваете обо всем, гирю кидаете, опять же не пьете… Подозрительный вы человек.

Я недоуменно оглянулся на Матвеича. Тот сморщился и махнул рукой — дескать, ну его… И я понял вдруг, что моя открытость и бесцеремонность — увы, не впервые — заворожила обманчивым впечатлением односложности жизни. Наверное, каждый из нас судит об окружающих в какой-то мере по себе. Добрым кажется, что все вокруг добры, счастливым — что все счастливы, богатым — что все богаты. Не потому ли так часты конфликты, когда счастливый несчастного не понимает или, как говорит пословица, «Сытый голодного не разумеет»? С первых же шагов встретив на Амуре веселых и жизнерадостных людей, я решил, что все они тут такие. В дальней дороге мне было легче с такими людьми и я интуитивно даже недобрых наделял добротой, а угрюмых — оптимизмом.

Но ведь вот что удивительно: даже угрюмые и недобрые почему-то не торопились разуверить меня в моих заблуждениях. Может, им нравилось, что о них так думают? Может, они сами страдают от своих недостатков да не знают, как от них избавиться? И путешествие вдруг осветилось для меня с какой-то иной стороны. Все казалось, что я только беру в этой дороге, записываю впечатления, сведения, рассказы. А выходит, что-то и даю людям? И «Фома неверящий» — наш Андреич тоже в общем-то поддавался. А ворчал, видимо, потому, что упрямился по привычке…

— А вот Касаткино, — сказал Пантелеич, кивнув на приближавшееся очередное село, растянувшееся по берегу, и я понял, что сказал он это только для того, чтобы переменить тему разговора.

— Чем же оно знаменито? — тотчас отозвался я.

— Касаткино-то? А ничем. Колхоз «Амур» тут, богатый колхоз. Школа, клуб, избы, амбары — как везде. Можно сказать, последнее село по эту сторону границы.

О государственной границе здешние речники обычно не вспоминают, поскольку ее требованиям и без того подчинено все: условия плавания, само поведение людей. Потому-то я сразу понял, что речь идет о границе между Амурской областью и Хабаровским краем и еще о той незримой черте, за которой часы переводятся на час вперед. С этими двумя границами совпадает и третья — географическая. Сразу же за небольшой речушкой Хинган, за селом Пашково начинается одно из самых живописных мест на Амуре. Здесь река врезается в хребты Малого Хингана. И сразу меняется вид берегов. Крутолобые сопки, словно сотни ощетинившихся гигантских медведей, обступили Амур, сжали его. Кое-где на берегах — скальные отложения, и снова лес и на крутых склонах, обрывающихся в черную воду.

Здесь, у Пашково, ближе всего подходит к Амуру «второй путь на восток» — Транссибирская магистраль — меньше чем на два десятка километров. Отсюда, с вершины горы, расположенной и глубокой излучине реки, вдающейся в нашу сторону, когда-то японские самураи вели неусыпное наблюдение за передвижением желез подорожных составов…

Здесь, в тисках Хингана, уже под вечер повстречался нам очередной китайский встречный буксир.

— А вот мы сейчас проэкспериментируем, — сказал Матвеич. Ответит на приветствие или не ответит?

Призывный звук гудка вскинулся над Амуром, запрыгал по окрестным сопкам. Мы стояли и ждали. «Ну же, — подталкивали мысленно, — дай нам сказать о тебе хоть одно доброе слово. Ведь мы же были когда-то друзьями. Ведь вы же понимали благодарность — всегда первыми приветствовали!..»

Не ответил китаец. Прошел мимо, тихий и пустынный.

— Может, его понять надо? — печально сказал Матвеич. — Гуднет, а потом не оправдается перед пекинскими мандаринами-апельсинами.

Я понимал. Я верил, что пекинское руководство — это одно, а парод — другое. Даже теперешний, поселенный тут вместо тех, кто помнил годы дружбы. Сколько я проплыл по Амуру, сколько видел китайцев, и молодых, и старых, выбегавших смотреть на советское судно, и никогда, ни единого раза, не замечал выражений открытого недоброжелательства к нам. А ведь порой фарватер проходил едва ли не вплотную к китайскому берегу и можно было не то что слышать крики и понимать жесты, но и различать выражение лиц. И теперь, проплыв столько вдоль границы, я имел полное основание верить, что без маоистского надсмотрщика, «ими по себе китайцы не проявляют к нам враждебности.

— …Место такое есть, называется «Кривая березка», — помолчав, принялся рассказывать Матвеич. — Зеленые горы с белой каменной опояской у воды. На камнях надпись: «СТ-539». Память о затонувшем тут сухогрузе. Дождь был, вроде как у нас вчера. Стали останавливаться, поскольку ничего не видно, отдали якоря — не держат. Амур у «Кривой березки» сжат, течение бешеное. Ну и не угадали. Одна труба над водой осталась. Это у самого то берега — вот какая глубина. Хорошо еще, люди не пострадали. Китайцы плыли мимо, хохотали хором. А вскоре и китайским пароход сел на камни, чуть ли не напротив. У нас — спасательные работы, судно поднимают, у них — хунвейбиновская комиссия команду избивает. За то, видно, что мало зубрили маоистские цитатники… А может, они потому и сели на камни, что вместо правил судовождения цитатники зубрили, а?.. Переломали все на том пароходе, стекла повыбивали, книги выбросили, исписали переборки иероглифами. Мы шли мимо, не смеялись. Нам было жалко. Все-таки свой брат речник пострадал…

Долго в тот вечер мы стояли на мостике, вглядывались в редкие береговые огни у подножия черных гор и разговаривали о красных знаменах китайской революции, испачканных маоистским предательством. И с уверенностью говорили о будущем, когда снова придет на Амур дружба и опять запоют гудки встречных теплоходов, советских и китайских, и будут в знак особого уважения приспускаться флаги, и речники, советские и китайские, как прежде, в трудную минуту будут помогать друг другу…

Ночь опускалась на горбы Малого Хингана, зажигала частые звезды…

Утром со мной случилось чудо. Еще не проснувшись, я начал сочинять стихи: «А про город Амурзет мы узнали из газет. Рассказала нам газета — нету лучше Амурзета…»

Первое о чем я подумал, окончательно проснувшись, — о лаврах самого плодовитого стихотворца, прославившегося, впрочем, совсем не стихами, — немецкого ученого Вильгельма Гумбольдта, в течение всей жизни каждый день писавшего для своей жены по стихотворению в сто строк. Спросонья да при таком удачном дебюте мне даже показалось, что это не так уж и трудно. Разумеется, при достойном объекте.

А затем пришла простая мысль: откуда взялся во мне этот Амурзет? И я подумал, что, вероятно, кто-то в коридоре, проходя мимо двери моей каюты, произнес это самое слово. Встал, выглянул в иллюминатор и увидел, как мне вначале показалось, целый город. Наскоро оделся, взбежал на мостик, разглядел над пологим песчаным берегом ряды белых домов в буйстве зелени, склады, водонапорные башни, баржи под кранами. Это и был Амурзет, самый южный поселок на всем почти трехтысячекилометровом пути по Амуру.

— Надо бы укропу купить, — сказал Матвеич, поднявшись на мостик.

— Хватит остановок! — возразил капитан.

— И клапана продуть надо…

И я, не имевший на судне права голоса, тоже подал свой голос насчет того, что, мол, и мне интересно пройтись по берегу.

Не знаю, что подействовало на капитана, но он сдался. Быстренько спустили вельбот, оттолкнулись от борта, и матрос начал дергать за веревку, чтобы завести мотор. Мотор не заводился.

— Давай веслами! — кричали с теплохода. — Унесет к китайцам!

Я схватил весло, стал подгребать.

— Когда механик на борту, нельзя хвататься за весла, — невозмутимо сказал Матвеич.

— Обидно?

— Когда механик на борту, все равно доплывем.

— Ясно, что куда-нибудь доплывем. Но хотелось бы в Амурзет.

Вдруг мотор чихнул, кашлянул, сплюнул мутную воду и понес нас к середине реки.

— Куда?

— Правь к нашему берегу! — закричали с судна.

Вельбот тяжело, словно нехотя, развернулся и быстро побежал по течению вдоль песчаной отмели мимо коров на берегу, самосвалов, черных островерхих гор угля.

— Я говорил, не надо волноваться, если механик на борту, — назидательно сказал Матвеич.

Амурзет встретил нас глубочайшими раскопами на дорогах: прокладывался то ли водопровод, то ли канализация. Вдоль раскопов по зеленым, как аллеи, тротуарам шли парни в ослепительно красивых свитерах. Я кинулся в универмаг в надежде увидеть на прилавках это трикотажное чудо, но там было закрыто на переучет. И я пошел по улицам, читая афиши.

У входа в городской парк стояли на каменных пьедесталах две огромные чугунные пушки образца 1853 года. Возле одной из них сидела симпатичная девушка и улыбалась. Я сфотографировал ее и спросил имя.

— Тая, — спокойно ответила она, удивленно подняв свои красивые черные брови. — А что?

— Ничего. Просто мне нравится городок ваш — Амурзет.

— Мне он тоже нравится. Только это еще село.

Тая согласилась показать мне парк, и мы пошли с ней по мягкой аллее. Помолчали у обелиска, поставленного в память павших на войне. Потом возле небольшого кинотеатра я увидел толпу ребятишек и прицелился, чтобы сфотографировать эту суетливую ораву. Вдруг над моим ухом кто-то хрипло крякнул, просипел вчерашним голосом и ударил знакомой мелодией:

— Городок наш — ничаво,

Положенье таково…

Я вздрогнул и оглянулся. Привязанный проволокой к березе, покачивался большой серебристый громкоговоритель.

После этого моего замешательства съемки уже не получилось: мальчишки быстро сориентировались и выстроились в одну шеренгу. Некоторые почему-то начали показывать язык.

Я проводил Таю до автобусной остановки и пошел к зданию райсовета, что высился традиционными колоннами над шпалерами цветников. И там на широких белых ступенях увидел немолодого уже человека, высокого, крепкого, с темным обветренным лицом. Меня привлекло то, что одет он был не по-утреннему: белая рубашка, черный костюм, черные модные туфли. Мне вдруг очень захотелось узнать, куда это в такую рань собрался человек в вечернем костюме? Пошел знакомиться и… мой дорожный блокнот пополнился рассказом еще об одном интересном человеке.

Зовут его Рафаил Хаймович. Родился на Украине, рано потерял отца и мать. Брат погиб, обороняя Ленинград. И он тоже прошел нелегкие фронтовые дороги и закончил войну с самыми главными медалями: «За победу над Германией» и «За победу над Японией».

Пережитое научило Рафаила Хаймовича понимать важнейшую для еврея истину, что земля обетованная не та, замешанная на лжи и крови, о которой напевали сиониствующие «собратья», а эта, добытая трудом, которая зовется Советской Родиной. После демобилизации из армии он остался в Еврейской автономной области и пошел на завод токарем. Работал сначала на текстильной фабрике в Биробиджане, потом на заводе «Дальсельмаш», выпускающем рисозерноуборочные комбайны.

И ему тоже приходилось слышать лицемерный плач зарубежных радиоголосов, будто порядочному еврею в Советском Союзе трудно развернуть все свои способности. Он удивлялся таким разглагольствованиям, посмеивался над ними и работал, совершенно уверенный, что если человек порядочный, то ему всюду в нашей стране живется и работается легко и просто.

Его не обошли ни честь, ни слава, ни достаток в семье. Токарь-универсал, он заслужил звание «Мастер — золотые руки» и получил право работать без контролера. За достойный труд страна наградила его орденом Ленина.

С реки донесся короткий вскрик «Столетова», и я заторопился к берегу. Спохватился в последний миг, спросил, чего это Рафаил Хаймович с утра так приоделся?

— Был тут по делам, а теперь в Хабаровск еду, — ответил он. — Сейчас придет «Ракета».

Это было для меня новостью, и я заволновался: такой замечательной показалась мне перспектива сегодня же оказаться в Хабаровске. Но менять-дорожные планы было поздно, и, наскоро попрощавшись с моим новым знакомым и выразив желание встретиться еще, я помчался к берегу…

Весь этот день меня не покидали мысли о беспрецедентном и истории равенстве наций в нашей стране, о советской идеологии.

В 1928 году Президиум ЦИК СССР постановил отвести один из лучших районов Приамурья для заселения трудящимися-евреями. А еще через шесть лет Биробиджанский национальный район был преобразован в Еврейскую автономную область, куда могли свободно переселяться как советские граждане еврейской национальности, так и трудящиеся-евреи из других стран. Народ, оглушенный человеконенавистническим визгом сионистов, сбитый с толку россказнями раввинов и банкиров, разжиревших на эксплуатации и своих и чужих, — этот народ впервые в истории получил возможность жить, как все другие народы, не унижаясь и не чванясь.

«Биробиджан — это тайга, которая ляжет пределом в истории еврейства, — писал в самом начале тридцатых годов писатель II. Лидин, путешествовавший по этим местам вместе с одной американской корреспонденткой. — Евреи пришли в тайгу… и образовали колхозы — первые, вероятно, в истории еврейства. Кожаный дневник американки может быть наполовину заполнен Биробиджаном. Для того, чтобы увидеть это крушение сионизма, стоило приехать из Америки».

И далее: «Путь на Дальний Восток, как путь в будущее…»

Стоит эти слова еще и еще раз вспомнить именно теперь, в нору разгула сионизма во многих зарубежных странах, когда на сцену истории выкарабкиваются очередные, теперь сионистские, режиссеры, стремящиеся разыграть старый, много раз освистанный фарс о мировом господстве «богоизбранных»…

На рассвете я проснулся от топота ног и непрерывных тревожных звонков. Кое-как оделся, выскочил в коридор.

— Что случилось?

Матросы, не отвечая, проносились мимо, на бегу застегивая куртки.

По внутреннему трапу я начал подниматься на мостик и вдруг услышал сверху голос капитана:

— Второй трюм горит! Второй трюм горит!

«Ну вот, — подумал я, — пожара мне как раз и недоставало. Будет полный комплект приключений».

Вылез на мостик, принялся искать глазами огонь или хотя бы дымок. Единственное, что разглядел: сигаретный дым, клубившийся над Пантелеичем. Все было, как обычно, и на «Столетове», и на «невесте». Слабый ветер гнал поперек реки покатые амурские волны, и светлеющая от близкой зари даль над ними была словно бы затянута серым туманом.

— Тренировка, — сказал капитан.

Спать больше не хотелось. Я стоял в затихшей рулевой рубке и смотрел, как занималась заря. Небо на востоке все раскалялось, и редкие тучки все больше румянились, как оладьи на жаровне. Величественная картина восхода наполняла душу трепетным ожиданием чуда, и невольно вспоминались древне древние утренние восторги наших предков, записанные на березовых дощечках «Влесовой книги»: «…тут прекрасная заря идет к нам, как благая жена дает молока в силы наши и крепость двужильную; та ведь заря солнцу вестница… конная вестница скачет, чтобы приготовили его золотой челн…»

По сравнению с позавчерашним днем все вокруг изменилось. Не осталось и следа от гор, сжимавших реку, — Амур разлился, успокоился, словно отдыхая после прорыва через хребты Малого Хингана. Справа и слева простирались теперь низкие берега, и только перелески ломали монотонность необозримых равнин.

Солнце приоткрыло на мгновение красный глаз и словно бы снова зажмурилось, загороженное какой-то крохотной тучкой. И снова взблеснула раскаленная магма, начала быстро растекаться по горизонту, вздыматься пузырем, превращаться в гриб, приросший к темной земле все более растягивающейся огненной своей ногой. Но вот солнце оторвалось от земли, мигом втянуло ногу и повисло над горизонтом огромным малиновым шаром. И через всю необозримую гладь Амура прямо к форштевню нашей «невесты» словно бы раскатилась красная ковровая дорожка.

— Хорошо! — вздохнул капитан.

— Красота! — подтвердил я.

— Вот Фуюань пройдем, и оба берега будут наши, хоть туда причаливай в случае чего, хоть сюда.

Фуюань оказался довольно большим китайским поселком, разбросавшим дома-фанзы у подножия высокой сопки. Среди низких этих домов четко выделялись старые японские казармы, сложенные из красного кирпича. А над всем этим, на вершине горы, одиноко высился шпиль памятника советским воинам, погибшим при форсировании Амура и освобождении этих мест от японских захватчиков в 1945 году. Погибшим за то, чтобы китайскую землю отвоевать для китайцев.

Неподалеку от поселка, чуть ниже по течению, уткнулся в Амур заросший кустарником мысок, напоминающий носорога, пьющего воду.

За этим мыском ушла от Амура государственная граница к другой реке — Уссури, где мне пришлось когда-то лично видеть, как проявилась маоистская «благодарность» за наши жертвы во имя китайского народа, за нашу экономическую и всякую другую помощь Китаю в самое трудное для советских людей послевоенное время.

Оживленнее стало на Амуре. Проплыла навстречу самоходки вроде нашей, протопал речной трамвайчик, пролетела «Ракета».

А потом зачастили на правом берегу окраинные дома и заводы иного крупного на моем пути города, столицы Дальневосточья — Хабаровска.

Загрузка...