1
Плотники с грохотом обрушили во двор остатки разрушенной наводнением галереи, и в классную комнату хлынул тусклый зимний свет. По небу ползли серые облака, в которые то и дело прорывался неяркий свет осеннего солнца. Цокая подковами по оледенелым булыжникам, во двор въехал пароконный ломовой извозчик, с телеги спрыгивали хмурые дюжие мужики с топорами, баграми и пешнями.
Влас упруго оттолкнулся ногами от холодного пола (доски леденили ноги даже сквозь подошвы башмаков – по всему первому этажу гуляли сквозняки, на подоконниках бугрился корочкой лёд), и уселся на стол, воровато покосившись на дверь – за сидение на столе полагалась дюжина розог. Но в классе, кроме него, никого не было. В груди заскребло, помор закашлялся, но прошло быстро. Он уселся удобнее (поверхность стола тоже была холодной – холодно было во всём корпусе, хотя печи второго этажа топились), обнял колено, поставив ногу на стол (ещё две дюжины розог) и уставился в небо.
От угловой изразцовой печи тянуло уютным теплом, едва заметно пахло дымом. Где-то грохотали пешни, ломы и топоры.
Не хотелось делать ничего.
После наводнения ударили морозы, учиться в комнатах первого этажа было нельзя, залитые водой подвалы схватились толстым слоем льда. Директор распорядился на время прекратить занятия – пока не закончится ремонт подвалов и первого этажа.
Дверь за спиной мягко (Михей знал своё дело туго, и двери нигде в корпусе не скрипели, вовремя смазанные льняным маслом) отворилась, и Влас торопливо соскочил со стола, одновременно оборачиваясь – дежурным офицером сегодня был Карл Иванович Шварц, курляндец. В офицеры он выслужился из рядовых матросов, как и отец Власа, и считал, что всеми своими успехами обязан строгой дисциплине и тому, что его без пощады драли линьками – вот это уже на старшего Смолятина было не похоже. Поэтому и наказания он назначал педантично и аккуратно, без малейших снисхождений, словно машина.
Но Шварца в дверях не обнаружилось. Вместо него в класс вбежали Корф и Бухвостов.
– Власий! – с порога крикнул Сашка и закашлялся – так же, как и помора, после ледяного дождя и ветра в день наводнения, его душил кашель. – Пошли чай пить в людскую! Михей обещал в благодарность угостить пряниками…
– И не только, – насмешливо покосился на него Корф. Этому казалось, любая простуда была нипочём.
Яснее они не выразились, но Влас расспрашивать не стал – ни к чему. Даже и пряники – уже хорошо.
В людской уже вставили окна. От печки, на которой местами отвалились изразцы, тянуло всё тем же уютным теплом, со стен, на которых облезла и полопалась от сырости штукатурка, подымался пар. В откинутую форточку сквозило, но внутри всё равно было уже тепло.
Влас переступил порог, покосился на потёки сырости на свинцовых белилах, но его тут же толкнул в спину Сашка:
– Не мнись, помор, проходи!
Михей в людской был не один – у широкого, потемнелого от времени стола, не накрытого даже скатертью, суетился и эконом – сегодня он изменил своему обыкновению, и вместо обычной поддёвки был одет в кургузый серый сюртук. От сюртука тоже шёл едва заметный пар – должно быть, подмок где-нибудь в сундуке. Но на прежний армяк эконома нельзя было даже смотреть без содрогания. Влас вспомнил, как они тащили эконома из подвала и вздрогнул. Не приведи бог снова такое пережить.
На столе пыхал жаром начищенный медный самовар, коленчатая труба высовывалась в отворённую форточку, дым вился кольцами. Эконом (Влас вдруг почему-то с досадой подумал, что не знает, как его зовут) сноровисто орудовал ножом, нарезая на столе ломтиками ветчину и чёрный хлеб – осыпался с верхней корочки тмин. В глубокой липовой чашке стыл уже начавший оседать тёмный гречишный мёд, на плетёном подносе лежали печатные тульские пряники.
– Ааа, – радостно, хотя и чуть натянуто улыбнулся эконом, увидев Власа, Корфа и Сашку. – Прошу к столу, судари…
Мальчишки переглянулись, и, мгновение помедлив, шагнули к тяжёлым угловатым табуретам явно самодельным, а не вышедшим из какой-нибудь столичной мебельной мастерской. Садились за стол молча, Влас всё время чувствовал себя как-то странно, слегка не в своей тарелке, и, видимо, гардемарин и Сашка Бухвостов чувствовали то же самое.
Эконом поколдовал некоторое время над пузатым фаянсовым чайником, то и дело приоткрывая крышку и принюхиваясь к курящемуся над ним пару, щепотками бросал что-то в чайник, пока наконец, Михей не прогудел добродушно:
– Да хватит уже, Евсей, а то остынет чай, пока ты колдуешь…
– И впрямь, – отозвался Евсей, накрыл чайник небольшой подушкой. – Пусть настоится мал час.
– Евсей… – Корф поколебался несколько мгновений, но эконом добродушно перебил:
– Пустое, сударь. Я не дворянин, не офицер и не учитель, чтобы вы меня по отчеству величали. Зовут все Евсеем, и вы Евсеем зовите.
– Евсей, вы на нас не обижайтесь, – решительно сказал Корф. – За ту бомбардировку кашей… понимаете, традиция есть традиция…
– Оставьте, сударь, – смущённо покачал головой эконом. – Во-первых, как вы сами говорите, традиция есть традиция, должен я был яблоки достать, стало быть, поделом мне. А во-вторых, вы же мне жизнь спасли. И мне, и поварам…
– И мне, – ввернул Михей, шевельнув пушистыми бакенбардами. – Пора, Евсей…
– Пора так пора, – не стал спорить эконом, подхватил чайник и прицелился кривым носиком в кружки на столе. Янтарно-тёмная, почти коричневая влага рванулась из носика. Одуряюще запахло липовым цветом, чабрецом и мятой. – Угощайтесь, господа. У меня кум из Кяхты чайные обозы гоняет, вот и привёз в подарок – настоящий «жемчужный» чай. Так вот, сударь, вы мне жизнь спасли, какие тут могут быть обиды…
Влас вздохнул. Дождавшись, пока кружка не заполнится кипятком из самовара, он придвинул её к себе ближе, зачерпнул ложкой мёд. Чай и впрямь был хорош.
Михей с Евсеем переглянулись, потом профос воровато покосился на дверь и, крякнув, вытащил откуда-то (Влас так и не смог понять откуда – то ли из рукава, то ли из-за пазухи) поливную глиняную бутылку – пузатую с коротким горлышком и серым облезлым ярлыком.
– У меня вот тут тоже угощение есть, – сказал он слегка смущённо. – Вам, господа, по юным годам, мы понемножку в чай капнем, а сами уж по морскому обычаю, грога выпьем.
Он ковырнул ножом залитую сургучом пробку, подцепил её остриём ножа и выбил коротким движением. Запахло остро и душисто.
– Подставляйте кружки, господа.
Гардемарину и кадетам Михей булькнул в кружки рома понемногу – пару раз булькнуло. А себе и эконому – почти по половине кружки.
– Ром тоже непростой, – с лёгкой усмешкой сказал Михей. – «Mount Gay», настоящий барбадосский, я такого лет двадцать не пивал, с тех пор, как с Иваном Фёдоровичем вокруг света ходили, дай ему бог здоровья.
– Иван Фёдорович… это Крузенштерн, что ли? – замер с кружкой у рта Смолятин.
– Точно так, – серьёзно и даже отчасти высокопарно сказал Михей, выпрямляясь. – Я у него на «Надежде» матросом… раздолбаем был, прости, господи… не один линёк бы об меня измочалили, кабы Иван Фёдорович не запретил в плавании матросов пороть… – он вдруг весело усмехнулся, покосившись на Евсея, – а вот Евсей, у Лисянского, Юрья Фёдорыча, был… мы с ним тогда и сдружились.
– Как?! – поражённо воскликнул Корф, едва не уронив кружку. – Ты… вы… служили у Лисянского на «Неве»?!
– Точно так, – усмехнулся Евсей чуть кривовато. – Служил. Да вы пейте чай, судари, а то остынет.
Влас послушно хлебнул чай – горячий ром ударил в голову, в ушах чуть зашумело, на лбу выступили капли пота. Стало вдруг необыкновенно хорошо. Разглядывая бутылку, он заметил, что ярлычок на зелёной глазури облез и выцвел. Должно быть, бутылка хранилась у Михея где-то в его каморе, а когда её залила вода, ярлык и отклеился.
Опять вспомнив наводнение, Влас вздохнул, представив себе, как взбесившаяся вода тащила бы по Неве его любимые шахматы рыбьего зуба. Счастье, что их спальня на втором этаже, и до неё вода не дотянулась. Хотя паркеты разбухли изрядно, починки не на одну тысячу выйдет.
Помор снова глотнул чай, чуть прижмурился, наслаждаясь непривычным вкусом. Эх, Грегори бы сюда, хлебнул бы тоже, с его-то любовью к тем пиратам, про которых он все уши прожужжал, – подумал он вдруг и вдруг ощутил внезапный укол вины, – он вот тут чай с ромом, мёдом и пряниками трескает, а парни…
Словно почуяв его ощущения, Михей вдруг спросил:
– А что дружки-то ваши, сударь помор? – о том, что Влас происходит из поморов, мало того – потомок того самого кормщика Рябова, первого лоцмана русского флота, знал, пожалуй, уже весь корпус. – Живы?
– Живы, – чуть помедлив, отозвался Смолятин. – Жар у них был… только вот сегодня с утра вроде бы спадать стал. А с меня… как с гуся вода.
Он и сам удивлялся тому, что к нему не прилипла даже никакая простуда, только иногда кашель пробирал, а его друзья – три дня в жару отлежали. Должно быть, его поморская привычка – и раньше не раз доводилось промокать, а на Беломорье погоды немилостивы.
– Ничего, сударь, – утешил его Михей. – Мы и им чаю нальём… и рома тоже добавим. Угостите своих друзей… при простуде такой горячий грог, да мёд, да липовый цвет – первое дело. А вы, должно быть, к такому холоду привычны…
– Да, наверное, – согласился помор, несколько удивлённый тем, как совпали его мысли со словами профоса. – Доводилось в море и не так мокнуть…
– Ай в море хаживали? – тоже удивился Евсей.
– Зуйком бывал и на Матке, и на Груманте, и в норвегах, – чуть гордясь, сказал Влас. Щёки горели от рома и от удовольствия – Корф и Бухвостов глядели на него во все глаза. И, вспомнив вдруг виденное летом на Матке, решился рассказать.
Бухвостов и Корф слушали недоверчиво, то и дело порываясь прервать, но так и не решались. Видно было, что им интересно, ещё немного – и рот бы разинули. А вот оба бывалых матроса (не бывших, а именно бывалых – кто ж не знает, что матрос не может быть бывшим?!) слушали серьёзно, истово, как на Беломорье говорят – взаболь. С Евсея весь хмель куда-то пропал, глаза хоть и слезились, а глядели пытливо и цепко, он то и дело кивал в ответ на слова мальчишки. А Михей выложил на стол сжатые кулаки, смотрел сумрачно и по его глазам не враз и угадаешь, о чём он думает.
– Вот, – договорил, наконец, помор и перевёл дух.
– Ай врёшь?! – восторженно и недоверчиво спросил Бухвостов. Корф промолчал, но глядел тоже недоверчиво.
– Вот те крест! – Влас размашисто перекрестился. Бухвостов в ответ смолчал. А помор поворотился к матросами спросил. – Может, хоть вы что скажете, вы на морях много чего видали?
–Как знать, господин, как знать, – протянул Михей. Евсей встрепенулся, словно хотел что-то сказать, но наткнулся на отстраненный, холодный взгляд профоса и смолчал. – Нам ведь в северных-то морях ходить не доводилось… ничего подобного я раньше не слыхивал.
Он покосился на Евсея, и эконом, видимо, забыв о прежнем намерении, сказал:
– Вам бы, сударь, у своих поспрашивать. Они-то наверняка знают.
– Да молчат они! – с досадой сказал помор. – Спрашивал. Мямлят что-то вроде – разное бывает, да советуют про то помалкивать.
– Ну и послушать бы вам их, сударь, – осторожно посоветовал Михей. Решительно встал на ноги и отошёл к самовару, прикоснулся ладонью и пробормотал. – Не остыл бы…
Яснее намёка сделать было нельзя – хочешь, мол, угощение своим друзьям отнести, так нечего лясы точить.
2
Литвину и Грегори и вправду полегчало – Власа они встретили довольными улыбками, а Глеб даже просипел что-то приветственное. Голос у него пропал после наводнения, но Невзорович не отчаивался, верил, что голос вернётся. В первый день вообще в себя не приходил, бредил и только к вечеру очнулся. Гришка оказался покрепче, сознания не терял, хотя тоже говорить не мог, только шептал и хрипел.
Лечились простуженные кадеты тут же, в спальнях корпуса. Ни в одной больнице Петербурга не взялись бы никого принять – везде похозяйничала вода.
Вместе с литвином и Грегори отлёживался и больной Истомин, который, завидев Смолятина, только слабо взмахнул рукой.
Влас, глупо улыбаясь, поставил на стол кружки – нёс старательно, чтобы не пролить ни капли, хотя это было и непросто – ноги стали вдруг мягкими и плохо слушались.
От кружек всё ещё поднимался лёгкий парок, от которого тянуло липой, мёдом и чабрецом.
– Ого, какая роскошь, – просипел Глеб, удивлённо глядя на кружки. – Это откуда такое?
– Михей с Евсеем-экономом угостили, – Смолятин упал на свою кровать, вытянул ноги, в которых разливалась приятная слабость. Он покосился на дверь (больше, кроме них троих, в комнате никого и не было) и добавил почти шёпотом. – Там, в чае, ром. Настоящий барбадосский!
– О как! – прошептал Грегори, мгновенно садясь на кровати. Он потянул носом, принюхиваясь к курящемуся парку над ближней к нему кружкой. Лицо его всё ещё было тёмно-розовым от жара, на лбу висели частые бисеринки пота. – Говорят, пираты…
– О нееет, – прохрипел на соседней койке Володька Истомин, кладя ладонь на лоб и прикрывая глаза. – Я уже не могу это слышать… ты за время болезни своим капитаном Морганом мне все мозги выел напрочь…
– Говорят, пираты умели по этому рому гадать, – ничуть не смущаясь его словами, продолжал Шепелёв. – Жалко, я не умею…
Прихлёбывали чай мелкими глотками, жмурясь, щурясь и причмокивая.
– Ага, – раздался от двери довольный голос, перемежаясь мелким дробным смешком. Одни люди рассыпаются таким смешком натужно-нарочито, и от этого тому, кто слышит такой смех после каждой фразы, вдруг становится неприятно и неловко, словно этот кто-то воздух испортил или ещё что похуже. А другие смеются от души – и ничего, кроме вдруг вспыхнувшего на душе тепла, после такого смеха не остаётся. Так и этот смех – от него на лицах у всех троих кадет только улыбки возникли.
Обернулись к двери – невесть когда и распахнуться-то успела.
Тёмно-голубой сюртук под тёмно-серым рединготом нараспашку, шляпа-котелок, тяжёлая трость с набалдашником слоновой кости, пышные усы и бородка а-ля Генрих Четвёртый, брови крутой дугой, выпуклый высокий лоб и прямой нос, остатки когда-то пышной белокурой шевелюры.
Доктор Дуглас Макензи!
– Ну что ж вы, господа кадеты? – Макензи прошёл на середину комнаты, остановился около кровати Шепелёва, нетерпеливо шевельнул плечами. Влас торопливо вскочил (вся ватность в ногах вдруг куда-то пропала, словно и не было её), подхватил сброшенный доктором редингот, взял из его рук котелок и трость, отскочил назад. Поискал, куда бы свалить всё это добро и не придумал ничего лучше, как уложить к себе на кровать. Повесить их на вешалку, и без того занятую шинелями воспитанников, он отчего-то не решился.
Грегори в несколько глотков допил чай, глаза его были едва ли не круглыми. Глеб же, наоборот, потягивал чай не спеша, мелкими глоточками, весело щурясь.
– Да не стоит так спешить, господа кадеты, – добродушно сказал доктор, подхватывая пустую кружку Шепелёва, и к ужасу Власа и Грегори, понюхал её. Весело усмехнулся, поставил на стол. – Ну, я смотрю, совсем на поправку пошли…
По-русски шотландец-доктор говорил очень чисто, что, впрочем не было удивительно – в России он обосновался ещё во времена блаженной памяти государя Павла Петровича. Практика у него была немаленькая и небедная, и вряд ли когда удалось бы кадетам Морского корпуса попасть к нему в пациенты, но тут уж была заслуга адмирала Карцова – Пётр Кондратьевич поклялся, что кадеты, спасшие поваров, профоса и эконома, получат самое лучшее лечение. Потому и пользовал их один из лучших докторов столицы.
От конфуза Власа спас Венедикт Иевлев. Он отворил дверь, просунул внутрь комнаты вихрастую голову и выпалил:
– Шуба[1]! Директор! – и только тут заметив доктора, Иевлев покраснел и смущённо сказал:
– Ой… здравствуйте…
– Здравствуйте, здравствуйте, молодой человек, – Дуглас меж тем, уже сидел на краю кровати Шепелёва и щупал ему пульс. Грегори напряжённо следил за ним, то и дело косясь в сторону товарищей, а Невзорович весело корчил рожи ему и Власу, допивая чай.
Иевлев попятился, и, уже почти скрывшись за дверью, спохватился и снова просунулся внутрь спальни:
– Прошу прощения, господин доктор! Может быть, вам нужна какая-то помощь?
Макензи в ответ только махнул рукой, не оборачиваясь, что можно было понять по-разному, но однозначно: от «какая ещё помощь?» до «убирайся с богом!».
И Венедикт убрался, сочтя за лучшее не присутствовать при разговоре с директором – мало ли что.
Адмирал Карцов вошёл из соседней спальни – прошёл анфиладой. Парадный мундир – отутюженное тёмно-синее сукно, золотые эполеты с вензелями, бикорн, обшитый серебряным галуном. Высокий стоячий воротник подпирал по-старчески обвисшие щёки, там и сям прошитые красноватыми прожилками сосудов. Из-под левого локтя выглядывал золочёный эфес шпаги, из левого кулака белой лайкой выглядывали сжатые в пучок перчатки.
Сразу следом за директором в спальню просочился Овсов. Почти сразу же он опередил адмирала, покосился на него, щёлкнул каблуками и рявкнул так, что звякнули стёкла в окнах и дрогнули фрамуги, до сих пор неплотно прикрытые, несмотря на то, что с наводнения миновало уже несколько дней:
– Господа кадеты!!
Влас подскочил на месте, вытягиваясь по струнке и жалея в глубине души, что стоит с непокрытой головой. А так же о том, что не удрал вместе с Венедиктом. Тем более, что в голове всё ещё слегка шумел Maunt Gay, и как бы в чём не оплошать перед лицом директора. Тем более, что уже успел ранее показать себя успешным учеником.
Глеб и Грегори тоже трепыхнулись было встать с постелей, но доктор Макензи сделал страшное лицо и так категорически замотал головой, что они промедлили. Всего пару мгновений, но этого хватило, чтобы на лице Овсова прорезался гнев.
– Господа кадеты! – повторил он уже с раздражением в голосе, но директор остановил его коротким движением руки.
– Лежите, лежите, господа, – мягко сказал он кадетам, и оба друга остались в постелях. – Хорош бы я был, заставляя встать больных героев ради того, чтобы потешить своё самолюбие. Да и вы, сударь… (Пётр Кондратьевич помедлил мгновение, припоминая фамилия) Смолятин, кажется… тоже можете сесть, не тянитесь. Тем более, что одеты всё равно не по полной парадной форме, приватно…
Кадеты покраснели от удовольствия и смущения – на миг им показалось, что в слове «герои» прозвучал какой-то насмешливый тон, но ирония была совершенно не в духе адмирал Карцова, поэтому все трое решили про себя, что им почудилось. Адъютант адмирала тоже покраснел, но скорее от тщательно скрываемой злости – не хотелось выглядеть перед кадетами напыщенным индюком. Хотя было поздно – сам таким себя как раз и выставил.
Адмирал сбросил шляпу, несколько мгновений поискал взглядом, куда бы её пристроить. Шагнул к высокому столику, собираясь положить шляпу на стопку книг. Зацепился взглядом за золочёную вязь букв на переплёте, шевельнул губами, разбирая надпись, и удивлённо вздёрнул густые косматые брови:
– Ого! – он оглянулся, окинул пытливым взглядом троих друзей, мгновенно определив, что раз столик находится около их кроватей, то, стало быть, и книга принадлежит кому-то из них. – «История государства Российского», сочинение господина Карамзина. Девятый том. Похвально. Чья книга?
– Моя, ваше высокопревосходительство, – просипел Грегори, краснея ещё сильнее. Шевельнулся под бешеным взглядом Овсова, пытаясь приподняться и принять положение хоть как-то похожее на вертикальное (доктор немедленно положил ему ладонь на плечо, воспрещая вставать), и торопливо добавил. – Кадет Шепелёв!
– Шепелёв, – задумчиво повторил адмирал, положил-таки шляпу поверх книги и прошёлся по спальне туда-сюда. Потом метнул взгляд на племянника, неодобрительно пожевал тонкими старческими губами и сказал мягко и непреклонно. – Сергей Афанасьевич, голубчик, постарайтесь найти остальных героев наводнения… как то бишь их…
– Гардемарин Корф и кадет Бухвостов, Пётр Кондратьевич, – тут же отозвался штабс-капитан. Невежа, поморщился про себя Влас, которому на миг стало стыдно за офицера – смеет позволить себе фамильярность. Вестимо, на русском флоте издавна принята традиция, когда офицеры обращаются друг к другу без чинов и титулования, по имени-отчеству, но не в присутствии нижних чинов же так говорить со старшим по званию офицером! К тому же если он – твой непосредственный начальник. Должно быть, Овсов нарочно для них хочет лишний раз подчеркнуть, что он – офицер, племянник адмирала и его адъютант.
– Вот именно, – в тон племяннику ответил адмирал. – Ступайте, голубчик, найдите их. Не смущайте юные души своим пристрастием к букве устава.
Овсов покраснел ещё сильнее, круто поворотился через плечо и скрылся за дверью.
Корф и Бухвостов явились буквально через какие-то минуты – видимо, были где-то поблизости, и найти их Овсову было вовсе не трудно. Гардемарин и кадет вошли в спальню, мало не чеканя шаг, что впрочем, плохо сочеталось с их раскрасневшимися лицами (адмирал при виде этого румянца чуть заметно понимающе усмехнулся). За отворённой дверью маячили и конопатые лица близнецов Данилевских, которые, должно быть, сгорали от любопытства, но не смели сунуться в спальню, раз директор их не звал.
Овсов остановился за дверью, загораживая её спиной и заложив руки за спину. И смотрел на собеседников директора хмуро и многообещающе.
– Вот что, господа, – вздохнул и совсем не торжественно сказал директор, по очереди оглядывая гардемарина и кадет. – Награждать я не вправе, да и не предусмотрены в нашем корпусе награды. Могу только поблагодарить… – в его голосе вдруг звякнул металл. – Господа воспитанники!
Корф и Бухвостов вытянулись, совсем как Влас за несколько минут до того. Помор тоже подтянулся, да и больные вскинули головы, все трое.
– От лица корпуса, именем государя императора Александра Павловича, объявляю вам благодарность за храбрость и самоотверженность!
– Рады стараться, ваше высокопревосходительство! – рявкнули воспитанники в ответ так, что в окнах опять звякнули стёкла.
– С сегодняшнего дня дозволяю вам шестерым выходить в город без сопровождения родственников или старших по званию, – сказал адмирал опять по-домашнему мягко. – До пяти часов вечера в будние дни и до семи часов в праздничные. Только скажитесь дежурному офицеру. И не зазнавайтесь.
Лицо Овсова чуть вытянулось от неожиданности.
– Покорнейше благодарим, ваше высокопревосходительство! – на этот раз от выкрика гардемарина и кадет за окном на лесах выругался сквозь зубы от неожиданности и испуга плотник, который, стоя на лесах, примерял к соседнему окну новую раму.
– Прощается, старик, – сказал вдруг Корф, когда адмирал, его племянник и доктор Дуглас скрылись за дверью. Поиграл желваками на челюсти и добавил. – Доброе дело сделал напоследок – спасибо ему за то.
– Не понял, что значит – «прощается», «напоследок»? – переспросил машинально Влас, всё ещё глядя на дверь.
– Так уходит в отставку Пётр Кондратьевич, – уверенно ответил Корф, быстро покосившись по сторонам – не слышит ли кто ещё, кроме только что облагодетельствованных адмиралом мальчишек. – Я как верное слышал из канцелярии. На Рождество у нас уже будет новый директор.
– А… почему? – ошалело спросил Грегори, приподнявшись на локте и удивлённо приоткрыв рот.
– По возрасту, – буднично пожал плечами гардемарин, садясь на свою аккуратно застеленную кровать. – Ему ж уже восьмой десяток, почти три четверти века. Я сам слышал, как он говорил Овсову, что устал и хочет на отдых.
– И кто будет вместо него? – жадно спросил Бухвостов. Видно было, что для него эта новость тоже стала неожиданной.
– Контр-адмирал Рожнов, Пётр Михайлович, директор ревельского порта.
Никто и не подумал сомневаться в словах Корфа – этот остзеец всегда удивительным образом оказывался точно осведомлённым в подобного рода делах, хотя в подхалимстве и пронырливости никто и никогда не мог его заподозрить.
– Теперь понятно, – просипел вдруг Глеб, и когда все поворотились к нему, пояснил, весело блестя глазами. – Понятно, с чего Овсов бесится. Он же скоро перестанет быть племянником директора. Поприжмут, небось, причинное-то место…
Его слова заглушило весёло жизнерадостное ржание всех пятерых, а следом засмеялся, давясь и кашляя, и сам литвин.
3
Вдоль Невы дул холодный ветер – тяжёлый тягун шёл с залива, нёс снеговые хлопья, пока редкие, но к ночи они грозили перейти в полноценную метель. Крупные снеговые звёзды падали на чёрную невскую воду, разом пропадали. Шхуна с набережной никуда не делась. Вода схлынула, но судно лежало на боку, вытянув киль наискось парапета, надломленная корма висела над невскими волнами. Волны скалились, они отступили, но морщились и плескались на гранитных ступенях, должно быть, напоминая: «Мы тут, мы никуда не ушли! Помните нас, люди!»
Помним, – подумал Влас, сердясь сам на себя за не к месту пришедшее сравнение. Тоже поэт нашёлся… Гаврила Романович Державин.
Мальчишки посторонились, пропуская божедомов[2] – трое здоровых мужиков, хмурых и неприветливых, волокли по обледенелой мостовой раздутый промороженный труп лошади (бросились в глаза оскаленные конские зубы и выкаченные, налитые кровью глаза несчастной животины), следом ещё двое, ежась от пронизывающего ветра в тяжёлых серых армяках, несли длинное серое тело – должно быть, вытащили утопленника откуда-нибудь из подавала или из-под развалин.
Наверняка этим мужикам было всё равно, какая на кадетах форма – Морского ли корпуса, Первого кадетского или даже Пажеского. Мужикам такие тонкости без надобности.
Власу вдруг стало тошно.
Ты сам-то давно ль из мужиков вышел, дворянин столбовой, боярская кость?
– Влас, – позвал его Иевлев, с восторгом глядя на скособоченную шхуну, на загромоздившие проезд по набережной обломки мачт. – Это вот на этой вы…
– Ну, – неохотно буркнул Смолятин. – На этой.
Друзья Смолятина всё ещё маялись в постелях, ремонт корпуса ещё тоже не закончился, и классы не возобновились. И на третий день после разрешения директора Влас решил им воспользоваться, благо под руку как нельзя кстати подвернулся кузен.
Из корпуса их выпустили без лишних слов – офицеры, хоть и разговаривали сквозь зубы, уже знали про милость директора к этим мальчишкам, и даже Венедикта, который вовсе не отличился в наводнении, отпустили с Власом без слова. Впрочем, они были родня, и формально, если упираться в букву, были в своём праве.
Корф вчера пояснил причину нервозности офицеров – от безделья кадеты и даже гардемарины начинали понемногу беситься и затевать разные глупости. «Ещё немного – и у нас буча начнётся, как в школе Регби двадцать семь лет назад, – сказал он, щуря свои умные, серые с рыжиной, глаза. – Поэтому, я думаю, Пётр Кондратьевич на днях объявит начало классов». Слух о близкой отставке директора всё-таки просочился к гардемаринам, а от них и к кадетам, в воздухе носилось какое-то предчувствие – неуловимое, невыразимое, но ощутимое.
Около шхуны Венедикт остановился, задрав голову, несколько мгновений разглядывал её обломанный бушприт, потом содрогнулся и вдруг, словно что-то вспомнив, обернулся к Власу, глянул огромными глазами.
– А наши? – спросил он встревоженно. – Наши-то там как? Влас?
Влас едва сдержал усмешку – только сейчас вспомнил про домашних малец. Хотя тут и вовсе не до смеха. Да и неверно он про мальчишку думает – тот все пять дней после наводнения себе места не находил.
– Хочешь, сходим к ним? – предложил Смолятин деловито. – Далеко дом-то ваш?
– В Коломне, – вздохнул Венедикт. – Тут вообще-то недалеко, да только ведь надо ж через Неву. И через Мойку потом… А мосты небось все снесло.
Коломна, да.
Смолятин уже слышал, что во время наводнения Коломну затопило самой первой, как бы ещё не до того, как из крепости пушка палить начала.
Забеспокоишься тут.
– Угу, – задумчиво подтвердил помор. – Если не все, то почти все. Через Неву нам точно не перебраться – моста нет, а денег – ни полушки, даже перевозчику не заплатить.
Он стоял, покачиваясь с носка на пятку, покусывал нижнюю губу, прикидывал так и этак. Как ни крути, а ничего не сходилось – всё упиралось в отсутствие денег. Хоть бы полтинник – тогда можно было бы нанять лодочника и без всяких мостов до той Коломны рекой добежать, пока лёд не стал окончательно.
– Ладно, – сказал он, наконец, так ничего и не придумав. – Пошли-ка к перевозу.
– Зачем? – не понял Иевлев. – У нас же всё равно денег нет, ты сам сказал.
– Нет, – кивнул Влас. – Но мы попробуем что-нибудь сделать. В долг упросим отвезти, в конце концов. Найдётся у твоих домашних целковый для лодочника, как думаешь?
– Думаю, найдётся, – повеселел Венедикт. – Лишь бы только согласился.
– Найдём такого, кто согласится, – уже уверенно сказал Влас. – Не идти же пешком по воде как Христос…
Иевлев на богохульство только поморщился, но смолчал. Шагал же рядом с Власом бодро – видимо, поверил в слова помора. Сам же Смолятин особой надежды не испытывал.
От корпуса до Мытнинского перевоза не так уж и далеко. Но они не успели дойти.
От гранитных ступеней перевоза к ним навстречу бежала женщина – вершков пять роста[3], в синей бархатной мантилье[4] (она сбилась назад, открыв высокий лоб и растрёпанные чёрные, воронова крыла, волосы, с посаженной на них пейнетой). Точёный овал лица и прямой, с вырезными крылышками ноздрей, нос. Увидев Власа и Венедикта, она остановилась на мгновение, словно задохнувшись, перевела дыхание – ей явно не хватало воздуха.
– Венедикт! – воскликнула она, прижав к груди руки в тонких лайковых перчатках. – Венечка, ты жив!
За спиной барыни торопливо шагал хмурый мужичина, этот был мало не десяти вершков, в обычном армяке и гречневике дворового.
– Мама! – воскликнул кадет, бросаясь к ней. Влас чуть приотстал, чтобы не мешать. Мать и сын обнялись.
– Ну вот, барыня, говорил же я вам, что жив он, – успокаивающе прогудел мужик, переминаясь с ноги на ногу. – Не бездомный, чать, а в корпусе за ними присмотрели.
Влас стоял чуть поодаль, поневоле чувствуя себя лишним. Впрочем, Венедикт почти сразу же вспомнил про него и оглянулся.
– Влас, поди сюда скорее! – он задрал голову, глянул прямо в недоумевающие глаза матери. – Мама, это и есть тот самый Влас Смолятин, про которого я тебе говорил, наш дальний родич из Онеги. Он помог мне в очень трудном деле.
Влас почувствовал, что краснеет.
– О! – воскликнула мать Венедикта, чуть подаваясь назад и всем корпусом поворачиваясь к Власу, так, что даже полы мантильи взлетели. – Влас! Мой мальчик так много мне о вас рассказывал каждый раз, когда я приходила к нему в корпус, но я так ни разу и не смогла с вами повидаться – вы каждый раз где-то отсутствовали.
Всё верно, – подумал Смолятин. – Меня каждый раз не было в корпусе – то мы болтались по городу, искали Аникея, то искали встречи с Яшкой и его ватагой у Казанского собора.
– Мне очень приятно познакомиться, сударыня... – он помедлил.
– Ольга Дмитриевна, – вставила мадам Иевлева.
– Очень приятно, Ольга Дмитриевна, – повторил Влас, быстро козыряя – фуражка натёрла ему лоб и уши, и помор с удовольствием сбросил бы её, но с Невы тянул пронизывающий морозный ветер. – Право же, моя услуга не так уж и велика, как об этом говорит ваш сын…
Мадам Иевлева рассмеялась.
– Меня гораздо больше, чем ваши мальчишечьи дела, интересует наше родство, – сказала она. И Власу пришлось, наперебой с Венедиктом, объяснять Ольге Дмитриевне, кто кому кем приходится. Про двух дочерей Сильвестра Петровича Иевлева, героя обороны Новоархангельской крепости, про его крестника Ванятку, сына Ивана Ряба Седунова, про женитьбу выросшего крестника на старшей дочери Сильвестра Петровича и семейство первого государева лоцмана. Про младшего сына Сильвестра Петровича, который был младше даже крестника капитан-командора.
– Да, всё верно, – прошептала Ольга Дмитриевна. – Род моего мужа происходит именно от младшего Иевлева, от Алексея Сильвестровича. Но… ведь твоя фамилия – не Рябов?
– Не Рябов, – кивнул помор. – И даже не Седунов. Но Рябова – моя мать. У меня даже где-то есть письмо для вас… мама написала вроде как рекомендательное.
– Вот как! – воскликнула мадам Иевлева. – Ну тогда всё верно! Значит, мы и в самом деле – родня. Вы заходите к нам, Влас… как будет возможность. Мы в Коломне живём, на Канонерской. У Венедикта адрес спросите и приходите… а то – вместе с ним приходите. Будем рады вас видеть.
Влас кивнул, хотя в глубине души плохо верилось в такую вот внезапную любовь к незнакомому, неожиданно возникшему родственнику. Но возражать, разумеется, не стал.
Да и не успел бы – внезапный окрик заставил вздрогнуть и его, и Венедикта. Обернулись оба разом – всего в полутора саженях от них стоял Овсов. Офицер вприщур разглядывал обоих, словно товар в лавке, прицениваясь.
– Господа кадеты?! – полувопросительно воскликнул он, и оба кадета мгновенно пожалели о том, что племянник адмирала не пропал в наводнение – он укрылся на втором этаже, вовремя поняв опасность. – Господа кадеты, прошу подойти ко мне!
Влас и Венедикт, переглянувшись, качнулись к нему навстречу.
– Господа кадеты, вам известно, что прогулки и увольнения дозволяются только в сопровождении родственников, не так ли? – в голосе Овсова звякнула медь.
– Так точно, ваше благородие! – рявкнули кадеты в один голос, вновь переглянувшись. Полсотни розог! – отметил про себя Влас, понимая, что на этот раз они влипли. И пожалуй, без толку напоминать Овсову о разрешении Карцова – племянник директора сразу был против такого послабления, а тут постарается отыграться, понимая, что кадеты вряд ли побегут жаловаться на него адмиралу.
– Прошу прощения, господин штабс-капитан, – сказала вдруг мадам Иевлева. – Позвольте вмешаться?
– Разумеется, сударыня, – Овсов стремительно окинул женщину взглядом, отметил и добротную, почти новую мантилью, и тёплую шаль на голове, и высокие сапожки. – Слушаю вас. Надеюсь, эти два оболтуса ничем вас не обидели?!
– Один из этих оболтусов – мой сын, – мягко сказала Ольга Дмитриевна, кладя руку на плечо Венедикта. Он дёрнулся, пытаясь вывернуться из-под руки матери, но не сумел. Влас ощутил облегчение, смешанное с обидой, – хоть Венедикт от наказания сможет отвертеться. Но мадам Иевлева уже продолжала. – А второй – наш родственник. Так что их прогулка вполне законна, не так ли?
Овсов несколько мгновений постоял, кусая губы, потом, сухо козырнув, выдавил:
– Прошу прощения, сударыня, – и, повернувшись к кадетам, бросил. – Думаю, вы помните, господа кадеты, что вы обязаны вернуться не позднее пяти часов вечера.
– Так точно, ваше благородие! – отчеканили в один голос оба кадета.
Овсов удалился в сторону корпуса, бросив мадам Иевлевой: «Позвольте откланяться, сударыня».
– Экий сухарь, – неодобрительно сказала Ольга Дмитриевна, провожая его взглядом. – Он всегда таков?
– Всегда, – вздохнул Венедикт, прижимаясь к матери – теперь, когда офицер ушёл, он уже не стеснялся материнской ласки. Да и кого стесняться? Власа? Так он свой, родня!
4
На восьмой день после наводнения доктор Макензи разрешил троим простуженным встать с постели.
– Всё, господа, на этом ваше лечение закончено, – объявил он, складывая в небольшой сундучок свои порошки и клистирные трубки. Ни одной из этих трубок он ни разу не воспользовался, хотя по каждому приходу в дортуар третьей роты неизменно вынимал из сундучка все приспособления (в приватном разговоре Гришка однажды обозвал эти приспособления «приблудами», да так оно и прилипло, за глаза от доктора, разумеется – не следовало обижать добряка-шотландца) до единого. Оба больных, и Глеб, и Грегори, да и все здоровые, разумеется, тоже, постепенно уверились, что доктор делает это нарочно, чтобы припугнуть мальчишек, а самому повеселиться, глядя на то, как они опасливо косятся на «приблуды». – Кое-какие подозрительные звуки в лёгких, конечно, есть, но это уже не тот страшенный хрип со свистом, какой был сразу после ваших геройских подвигов, вроде спасения прислуги из подводных пещер и плавания через всю столицу на обломке гальюна. Эти звуки вы и сами сможете вылечить изрядным количеством чая с малиной или мёдом. Надеюсь, чай вам, господа, по карману?
Подавать чай в корпусе обыкновения не было, за столами казна угощала кадет и гардемарин сбитнем или молоком. Желающие же чаёвничать покупали чай в лавке за свой счёт, а варить его и пить могли в людской, как раз там, где гоняли чаи Михей с Василичем и прочая прислуга.
Насупившийся от насмешливых речей доктора Грегори только хмуро кивнул, прикидывая, во что ему обойдётся покупка чая в лавке, в которую ходили не все офицеры.
– Впрочем, этот удивительный русский напиток, – тут же поправился Макензи и с явным трудом выговорил, – сбитень. Он тоже отлично прогревает, так что можете пить и его.
После чего шотландец (хотя какой он шотландец, за те годы, что в Питере живёт, небось, и родной-то язык забыл, и английский тоже! хотя как раз английскую-то речь в Питере услыхать не диво) величаво удалился, чуть покачивая увесистым сундуком.
– Спасибо, доктор! – запоздало завопили оба кадета, успев однако, выкрикнуть благодарность до того, как мистер Дуглас вышел анфиладой в соседний дортуар. – Thank you!
Макензи на пороге обернулся, с едва заметной улыбкой махнул рукой – не стоит, мол, благодарностей, – и плотно притворил за собой дверь.
Едва она захлопнулась, как Грегори вскочил с кровати и прошёлся колесом по дортуару. Пол холодил босые ноги, но Гришка героически презрел эту неприятность. Он перекувырнулся ещё раз и остановился прямо около кровати Глеба.
– А ты чего лежишь, литвин? – воскликнул он. – Слышал же, доктор сказал, что мы больше не больны!
Невзорович не шевельнулся, глядя на Грегори тусклым взглядом. Шепелёв мгновенно увидел себя его глазами, словно бы со стороны – невысокий, растрёпанный, в помятом белье (рубаха задралась и перекосилась, кальсоны сбились набок), вихрастые волосы стоят дыбом. И глаза, небось, дикие от радости.
Впрочем, радоваться и вправду было чему – конец постельному режиму. Хотя этот постельный режим они с Невзоровичем и без того в последние четыре дня, после того, как помор притащил им чай с ромом, нарушали сплошь и рядом. Шепелёв подозревал, что добряк доктор отлично об этом знает, но не подаёт и виду. Словно так и должно быть, чтобы башмаки кадет при каждом его приходе валялись около кровати на полу как попало, а дышали они, как дырявые кузнечные мехи – будто только что карабкались на пик Бен-Невис, Злую Гору или пробежали в длину всю Невскую перспективу.
Но сейчас он радовался искренне.
Теперь конец лечению, запретам и наставлениям!
Невзорович же был сумрачен, и Грегори невольно вспомнил, как тот частенько мрачнел во всё время лечения, словно не надеялся выздороветь. Хотя… как раз выздороветь-то он надеялся и не сомневался ничуть. Мрачнел скорее, словно вспоминал что-то для него важное и недавнее.
Да что можно было вспоминать? Не было в их жизни сейчас события важнее того, что они недавно пережили, и что не повезло пережить многим петербуржцам – кадеты уже слышали, что в городе во время наводнения погибло несколько сотен человек – утонули в подвалах, захлебнулись в волнах, задохнулись под обрушенными кровлями. Слухи в корпус сочились из города беспрепятственно, тем более что корпусная прислуга и солдаты каждый день ходили в город – помогали разбирать завалы, стаскивали трупы, скалывали лёд, подрабатывали божедомами. Тем более, что по корпусу такие же работы закончились ещё на третий день после наводнения.
Не пережили наводнение и семеро кадет и два гардемарина – тоже утонули. Ещё для троих воспитанников дело закончилось переломами. И с десяток болели простудой.
Не с чего было мрачнеть Невзоровичу.
– Вставай, пошли! – Грегори потянул с кровати Невзоровича одеяло.
– Отстань, – сердито бросил литвин, снова кутаясь в одеяло и вовсе не собираясь вставать. – Сегодня воскресенье. Завтра будет время ноги маять, топать туда и сюда.
Ну вольному воля, бешеному – поле. Была бы честь предложена! Гришка не стал глубоко вникать в причины хандры литвина – мало ли, может Глеб английского сплина у доктора нахватался! Или по дому, по сестре стосковался (Шепелёв невольно чуть вздохнул, вспомнив красивую сестру литвина). Пройдёт со временем.
Торопливо влез в панталоны и мундир, воткнул ноги в башмаки, нахлобучил на голову шляпу и отправился искать Власа Смолятина.
В построенном ещё при Екатерине Алексеевне корпусе комнаты располагались анфиладой, и чтобы попасть в дальнюю, надо было пройти все. В начале века с внутреннего двора пристроили крытые галереи, но ходили по ним неохотно – не для питерской погоды такая постройка. Только летом младшие кадеты с удовольствием бегали по ним взапуски и играли в горелки. Да ещё офицеры и учителя считали для себя обязательным правилом ходить от комнаты к комнате именно по галерее – кроме ночных дежурных.
В наводнение галерея обрушилась, восстанавливать её не спешили – ходили слухи, что вместо неё будет построен каменный крытый коридор, чтобы ходить по корпусу в тепле и не мешая друг другу. Сейчас же всяк, кто шёл по корпусу, поневоле выбирал анфиладу – никуда не деваться.
Уже в крайней спальне около выхода на лестницу, ведущую в вестибюль, его окликнули:
– Эй, баклажка! А ну, постой-ка!
Грегори замер на мгновение, пытаясь понять, чей голос он слышит, потом обернулся.
Поливанов.
Белобрысый Поливанов.
В комнате было почти пусто – гардемарины и кадеты были кто где, и только те, кто заболел после наводнения, лежали в кроватях. «Татарская морда» Шалимов, тоже, как и Шепелёв с друзьями, от души накупавшись в наводнение в холодной воде, спал, отвернувшись лицом к стене. А Поливанов полусидел на кровати, неестественно вытянув ногу.
Влас мгновенно вспомнил слышанное.
Поливанова (Алёшку! да конечно, его Алёшка зовут, Корф рассказывал!) наводнение застало около каретного сарая, куда он поспешил покурить после занятий. Успел раньше других кадет и гардемаринов, поэтому те, завидев наступающую воду, метнулись назад, в здание. А вот Алёшка не успел – пока он опомнился, воды было уже по колено, и до крыльца добежать он не смог. А потом под напором воды рухнул каретный сарай, обломок бревна прилетел Поливанову по ноге. Нога, разумеется, сломалась. Теперь он лежал на кровати, изредка вставая, чтобы доковылять до отхожего места или до стола.
Кормили больных товарищи, принося им блюда с общего стола.
– Баклажка! – повторил Поливанов. – Подойди сюда.
Ну подойди, так подойди.
Поливанов заметно осунулся и похудел, запали щёки. Когда Грегори подошёл, Алёшка приподнялся, опираясь кулаками в матрас, сел удобнее, кивнул помору:
– Присядь.
Шепелёв сел на край постели.
– Как тебя звать-то? – спросил вдруг Поливанов, и в ответ на недоумённый Гришкин взгляд пояснил. – Подраться мы с тобой успели, а имя твоё я так и не спросил. Баклажка да баклажка. Ну?
– Грегори зови. А тебя – Алексей, я знаю. Корф сказал.
– Это верно, – белобрысый дёрнул уголком рта. – Алексеем меня зовут. Можешь, кстати, Алёшкой звать, не обижусь.
Шепелёв кивнул и тут же на мгновение вспомнил слова, сказанные Глебом при знакомстве: «Гришкой у меня холопа зовут».
– Лучше – Алекс, – сказал он неожиданно. – Так правильнее будет.
– Правильный ты наш, – сказал Алекс едко и хмуро. – Рад небось, что меня шибануло?
– Чего это мне радоваться? – насупился Грегори. – Ты ж не разбойник какой, не тать…
– Не тать, – повторил за ним Поливанов, откидываясь на подушки. Помолчал. – Я слышал, ты герой теперь? Людей в наводнение спасал, на… (Гришка напрягся, ожидая услышать слово «гальюн» и насмешку в голосе) на обломке корабля плавал.
– На гальюне от шхуны, – поправил Шепелёв, чуть поморщась. – От корпуса до Петра Великого.
– А то, что людей спасал – правда? – Поливанов облизнул губы, слизывая с верхней губы, чуть подёрнутой белобрысым пушком, бисеринки пота.
– Ну… – Грегори помялся – очень хотелось подтвердить, но искренность одолела. – Было дело, помогли из подвала выбраться Михею, эконому и поварам. Да только там больше-то Корф отличился, не я… я так – верёвку тянул только.
– Вон как, – прошептал Алекс, опять облизнул губы. – А меня из-под обломков гардемарины из третьей роты вытащили… думал уже – хана мне.
Баклажка молчал, не понимая, к чему Поливанов ему всё это рассказывает.
– Я тебя чего позвал… – сказал Поливанов, мучительно подыскивая слова. – Помириться. Плохо мы с тобой покончили с тем делом. Поправить надо.
Он протянул руку, и Грегори, мгновение помедлив, протянул руку в ответ. Ладони сошлись с хлопком.
[1] Возглас «Шуба!» – сигнал тревоги, приближение начальства.
[2] Божедомы – люди, которые собирали на улицах и в домах трупы во время эпидемий и стихийных бедствий.
[3] Т.е. пять вершков свыше двух аршин. Около 164 см.
[4] Мантилья – элемент национального испанского женского костюма, длинный шелковый или кружевной шарф-вуаль, который обычно надевается поверх высокого гребня (пейнеты).