Глава 3. Барчук

1


1


Кумана расположена на материковом побережье Каракаса, примерно в шестидесяти милях западнее Тринидада, южнее острова Тортилья. Дойдя до тех мест, пираты высадились обычным способом и напали на индейцев, живших на берегу; однако, когда они дошли до города, их окружили испанцы и индейцы, так что у них сразу же пропала охота к грабежам и явилось желание как можно скорее добраться до своих кораблей. Во всяком случае пробивались они к кораблям довольно смело и в конце концов пробились, правда ряды их основательно поредели. Человек сто погибло на месте высадки, пятьдесят буквально принесли на борт. Когда же эти пираты вернулись на Ямайку, всякий, кто ходил с Морганом в Маракайбо, донимал их вопросом: много ли выручили они в Кумане и по какой причине остались в дураках?[1]

Гришка Шепелёв замолк и, чуть помедлив, бережно закрыл любимую книгу. На несколько мгновений у костра воцарилось молчание, только слышно было, как потрескивают в огне сухие ветки.

– Здо́рово, – выговорил, наконец, Шурка Плотников, подбрасывая в огонь обломок сухой ветки. На его худом и долгом конопатом лице едва заметно играла улыбка. – Если бы ещё звали друг друга по-нашему, так и вообще…

Остальные молчали.

Гришка покосился на ребят. Кто-то глядел в огонь, словно пытался там что-то увидеть, кто-то уже дремал, положив голову на руки. Но кроме Шурки ещё двое смотрели на Гришку внимательно – видно было, что они слушали, как он читает.

– Гриш, – протянул кто-то из ребят. Шепелёв по голосу узнал Савку Молчанова, круглолицего сына зажиточного отходника[2], и недружелюбно на него покосился – Савка хоть и звался Молчановым, а молчать не любил! И обожал строить из себя умного, потому что едва ли не единственный из всех новотроицких ребят знал грамоту. Ну и ещё потому, что его отец смог заработать отходничеством на волжских промыслах изрядно денег и не раз выручал мир с податями.

– Ну? – буркнул Шепелёв неприветливо.

– А я вот а твою книжку заглядывал и что-то ни слова не понял. А ты читаешь? Как это так? – на этот раз Савка не язвил, они правда не понимал.

– Она по-французски, – коротко ответил Гришка, не поднимая глаз от огня и надеясь, что он этими словами всё объяснил.

Как же!

– Но ты-то по-русски же читаешь?! – непонимающе мотнул головой Савка. – Как это она по-французски-то?

– Читаю я по-французски, – терпеливо сказал Гришка, уже, впрочем, понимая, что объясняет зря. – Молча читаю, про себя. А потом по-русски рассказываю.

Савка только крякнул в ответ и надулся, как сыч. А Плотников засмеялся:

– Что, умыли тебя, всезнайка? «Я!», да «я!»…

Савка надулся ещё больше, и Гришка дружелюбно сказал:

– Да ты не горюй, Савва… может и ты когда по-французски говорить да читать сможешь…

– Тебе хорошо говорить! – огрызнулся деревенский грамотей. – Ты из господ, вы и учителя нанять можете, чтоб и по-французски научил, и по-аглицки, и по-немецки… да и мачеха у тебя француженка, есть кому учить-то...

– Всякое бывает в мире, – примирительно сказал Гришка, и впрямь чувствуя себя не в своей тарелке и едва сдержавшись, чтоб не сморщиться при упоминании Савкой мачехи. И правда, чего, спрашивается, в ночное Эксквемелина поволок? Эва, нашёл что мужичьим детям читать. Ещё Бёрнса бы прихватил да декламировал про Джона Яменное Зерно, а то своего любимого «Лорда Грегори», рукой над костром махал… то-то смеху бы было. – Может, и тебе подфартит. Станешь дворянином…

Савка в ответ только презрительно сплюнул в огонь. Плевок канул в пламя, коротко и обиженно ши́пнув, и Шурка тут же отвесил Молчанову тяжёлый подзатыльник. Аж стриженная под горшок голова мотнулась туда-сюда, мало не макнув его в огонь русыми вихрами.

– Ты чего?! – обиженно вскинулся Савка, сжимая кулаки.

– Ещё раз увижу, что в огонь плюёшь – и не так ещё дам, – пообещал Плотников, показывая увесистый кулак, весь покрытый конопушками. Молчанов с уважением оглядел кулак – здоровый и крепкий, хоть и худой, Шурка был сильнее его пожалуй, вдвое, и спорить с таким – себе дороже. А Плотников, дав Савке вдосталь наглядеться на его кулак, убрал его и продолжал. – А книжку ты Гришкину не замай. Я б на месте тех пиратов хотел оказаться. Воля! Эх!

Он стукнул кулаком по колену, покрутил головой, словно сокрушаясь о чём.

Гришка знал – о чём.

Про Шуркиных деда и прадеда ходили смутные слухи, будто они когда-то бунтовали, у мятежного Пугача в войске ходили, у самого графа Чернышёва, Чики, под рукой. Прадед – в казаках, а дед – в джурах при прадеде. Прямо указать никто не мог, не было ни видоков, ни послухов, а только болтали разное.

Будто бы прадед Шуркин помещичью дочку похитил…

Другие говорили, будто она сама с ним сбежала…

Будто бы он сокровища Чики где-то за Уфой прятать помогал, да один из всех прятальщиков живой и остался, дед-то.

Будто бы те сокровища казаки у самого графа Строганова выгребли, а тот с войском за казаками теми гонялся по всем башкирским землям.

Будто бы атаман башкирский, Кинзя Арсланов, деду Шуркиному то ли крёстный (как может быть крёстным башкир-магометанин – сплетники не знали и сами), то ли отчим (какой отчим может быть у человека при живом отце – не знали тоже), то ли побратим (какое побратимство может быть между мальчишкой и пожилым головорезом – непонятно было) и свою, башкирскую нечисть уговорил тот клад посторожить.

Будто бы заклят тот клад на сорок голов, а первая уже сгинула – прадеда Шуркиного, запоротого насмерть солдатами Михельсона. А другая – самого Чики голова, на кол в Уфе насаженная полвека назад.

Будто бы ищут Чикины друзья тот клад, а найти всё никак не могут. А дед Шуркин, который спасся, когда бунт громили, знает что-то да молчит – себе дороже язык распускать.

Разное болтали.

Полвека миновало. Чего и не наболтать-то… тем более, что прадеда Шуркиного и на свете нет как раз эти самые полвека, а дед Шуркин и впрямь помалкивает каменно, даже когда подвыпьет. Впрочем, и выпивал Шуркин дед всё реже.

А только мечтал Шурка не о сокровище. О воле мечтал.

– Я бы развернулся там, с Морганом этим! – договорил Шурка, по-прежнему мечтательно глядя в огонь. И, глянув на него, хотелось верить – и в то, что его прадед и дед и вправду разбойничали с Чикой, и в то, что он и вправду развернулся бы на службе у Моргана. – А, Гриш? Развернулись бы?

– Развернулись бы, – насмешливо сказал Савка, щурясь на огонь. – Только вот нету больше тех пиратов. Кончились.

– Можно на флот служить пойти, – негромко сказал Гришка. Так говорят про свою мечту – тихо и осторожно.

– Верно! – согласился Шурка. – И пойдём!

– Можно и пойти, – сказал Савка с ядом. Глянул так, словно пакость собирался сделать. Или сказать. – Только вот ты-то, Гриш, офицером на флоте будешь, а ты, Шурочка – матросом. И будет Гришка тебе за провинности спину полировать плетью. Ну или чем там. Враз про французские красивые побасенки забудете небось.

Шурка, наливаясь бурой кровью (видно было даже при свете костра), открыл было рот, чтобы что-то сказать в ответ, но тут подала голос его сестра, Маруська – худенькая девчонка тринадцати лет, единственная девчонка в их ночном. Она сидела с другой стороны костра, прямо напротив Гришки, и всё время, пока он читал, молчала, неотрывно глядя на него сквозь костёр и сквозь упавшие на лоб темно-рыжие волосы, такие же, как у брата.

– Тебе не нравится, – ты не слушай, – отрезала она. Мальчишки дружно вытаращились на неё, Маруська смутилась и затеребила длинную косу в руку толщиной, переброшенную через плечо.

Савка вскочил с места, как ужаленный. Позже Гришка так и не смог припомнить, чтобы Молчанов хоть раз заикнулся, что ему книжка не нравится. Но раз уж разговор пошёл так, то он не стал оправдываться.

– К барчуку подлизываетесь?! – яростно прошипел он, сжимая кулаки. Мальчишки и девчонка некоторое время непонимающе смотрели то на Шурку, то на Шепелёва, потом вдруг дружно расхохотались. Почти никто у костра и не помнил о том, что Гришка вообще-то сын помещика. Барчук, как сказал Савка.

Хотя барчук из него…

Смех стегнул Молчанова, словно плетью. Несколько мгновений он постоял, всё так же сжимая кулаки и глядя на смеющихся товарищей, потом опять сплюнул в огонь и повернулся – уйти.

Не ушёл.

Шурка вскочил на ноги и неуловимым движением вдруг оказался с Савкой рядом. Стремительный тычок, подзатыльник – и Молчанов полетел с ног, только пятки мелькнули. Покатился кувырком в траву.

– Я предупреждал, – холодно сказал Шурка, потирая ребро ладони. – Не злись потом. В следующий раз и вовсе морду разобью.

Савка вскочил, злобно посмотрел на всех, утирая с разбитого носа кровь и сжимая кулаки, потом опять повернулся и пошёл прочь, что-то бормоча себе под нос и поддавая босой ногой попадающиеся под ноги муравейники.

Мальчишки и девчонка проводили его взглядами, потом снова уселись у костра.

– А вообще он в чём-то прав, – неохотно сказал вдруг Шурка. Его словно что-то толкало и заставляло говорить.

– Ты про что это? – непонимающе поднял бровь Гришка. – Про то, что я – барчук?

И постарался усмехнуться как можно непринуждённее.

– Да нет, – с досадой сказал Шурка. Несколько мгновений он морщился, крутя в голове мысль так и сяк, злобно потирая двумя пальцами веснушчатый нос. Наконец неуверенно выговорил:

– Подлизываться к тебе мы, конечно, не подлизываемся, – в голосе его вместе с неуверенностью прозвучала угроза – какая-то сволочь смеет сказать, что он, Шурка Плотников, к кому-то подлизывается! – Но вот… оттого что ты, сын барина, – наш друг… есть что-то лестное на душе. Слов я не знаю, чтоб правильно сказать.

– Я понял, – Гришка отвернулся. Да, и впрямь, объяснил Шурка – лучше не придумаешь. А то, как бы не подумал кто из ребят, что это он, Гришка, барчук, подлизывается к Шурка, памятуя пугачёвщину. Будут, мол, опять пускать холопы красного петуха господам, так может и вспомнят про старую дружбу, пожалеют.

Сжал зубы.

Никогда, ни одной мысли о том прежде у него не возникало. А вот Шурка видно, думал что-то такое.

На мгновение Гришка испытал невероятную злобу к Савке – ишь, нагадил словами в душу. Теперь хочешь, не хочешь, а будет всё время думаться про то. И про пугачёвщину. И про свой возможный страх. И про то, что (прав Молчанов, сучонок!) доведись им обоим служить на флоте (ему-то, Гришке, точно придется!), то и вправду, Гришке Шепелёву быть офицером, а Шурке в лучшем случае – боцманом. Но это лет через десять, а сначала – матросом. И про плеть, вестимо (плеть на флоте называется линёк!), которой он (не он, а боцман, но по его приказу!) будет полосовать Шурку. И нет-нет, да и заползёт теперь гаденькая мыслишка – а ну как и Шурка про то думает?! Потому и дружит с ним?!

С барчуком.


2


Рассвет слабо засерел по окоёму, разгоняя облака и воровато отдергивая чёрный полог ночи. За ночь с озера наполз туман, и кони звучно фыркали и топотали копытами где-то в вязкой молочной его глубине. Мальчишки, то и дело зябко ёжась, торопливо собирали сушняк и высекали огонь.

Гришка поёжился, выбираясь из-под старой отцовской шинели, потертой временем, пожжённой у походных костров и побитой молью. Сел, ещё кутаясь в расстёгнутые полы шинели, попытался, не раскутываясь, застегнуть хлястик.

Не преуспел.

Встретился глазами с внимательным взглядом Маруськи. На мгновение смутился, но тут же опомнился, задрал нос, делая вид, что ничего не случилось.

Случилось у Иванова с Чередой. Никиты Иванова, кузнеца с Михайлова хутора с Ганной Чередой, женой беглого малороссийского крестьянина. Все ухмылялись и делали вид, что так и должно быть.

У них – ничего не случилось.

Пока.

Пока не случилось.

Маруська, меж тем, спокойно села, откинув рогожу и, одёрнув подол, принялась прибирать волосы. Мышцы под её рубахой так и ходили, и Гришка невольно залюбовался – в её движениях ничего нельзя было угадать (просторная рубаха скрывала почти всё), но завораживало же!

Над костром комарино-тонко запищал медный котелок, вода в нем подёрнулась рябью, в огне защёлкали-застреляли сухие веточки. Вылетел из огня горячий кусочек коры, пролетел рядом с Маруськиной головой. Девчонка вздрогнула, подняла глаза и заметила взгляд Гришки.

– Ты чего? – спросила она, краснея.

– Ничего, – усмехнулся мальчишка, отводя глаза. И неожиданно брякнул. – Красивая ты.

– Иди ты! – Маруська окончательно покраснела, отвернулась и вскочила, опять одёргивая подол. Ушла к костру, твёрдо ступая босыми ногами по молодой траве, прошлогодней хвое, песку и камням. Стояла у огня, глядя куда-то за речку, на медноствольный частокол сосняка, и даже спина её выражала презрение.

Шепелёв вздохнул и тоже отвернулся. И чего его в язык ужалило? Вырвалось, словно само собой.

Ладно. Слово не воробей, вылетело – не поймаешь, жалей – не жалей.

Совсем рядом, у самого уха, громогласно и насмешливо фыркнул конь, и Гришка от неожиданности подскочил на месте. Обернулся – Шурка наезжал на него конской грудью, весело скалил зубы, цепко сидя на конской спине, гладил отцовского мерина по мягкой шёрстке, трепал гриву.

– Не спи, боярин! – и проехал мимо, едва не оттоптав Гришке ноги конём.

Боярином Шурка иногда звал друга в насмешку, но Гришка не обижался. В этом Шуркином «боярине» не было и на крупицу той злой и обидной насмешки, которую выплюнул в его сторону Молчанов со словом «барчук». Да и чего обижаться-то? Сам виноват, нечего было рассказывать, что пращур боярином был на Москве. Когда это было-то? Ещё до Ивана Грозного, небось.

Историю Гришка до недавнего времени себе представлял слабо. До тех пор, пока отец два года назад не привёз из Москвы первый том Карамзина. Гришка взял его в руки больше из любопытства, – хотелось чего-то почитать, а времени было – хоть ложкой ешь. Отец его наказал за то, что с деревенскими мальчишками у купца Быкова в Новотроицке сад обтрясли, не выпускал из дому. И чего было с тех яблок?! – вечно не дозревали за короткое лето, кислыми шли в компоты и варенья! Чужое всегда слаще! А краденое – и вовсе мёд!

Отец, узнав, что дворянский отпрыск тряс яблоки наравне с холопскими детьми, рассвирепел. Отпрыска выпороли как следует, отец даже и мачеху слушать не стал, хотя прежде она не раз спасала пасынка от порки. Потом отпрыска отец запер дома и любимых Бёрнса с Эксквемелином отнял. Тогда и занесло любопытного дворянского сына к отцу в кабинет. Гришка открыл первую страницу незнакомой книги, прочитал несколько страниц – и ухнул с головой в давнее прошлое России.

Второй том он едва дождался, за дверью стоял и ныл, ждал, пока отец дочитает. Третий успел схватить раньше отца и не отдал, пока не прочёл весь. Так и пошло́. Даже Эксквемелин на время был забыт. Отец только посмеивался. И привозил новые книги.

Сейчас Гришка дочитывал уже восьмой том – как раз об Иване свет Васильевиче Грозном. Ходили слухи, что есть где-то и девятый, а в скором времени выйдет и десятый – так передавали отцу досужие приказчики из уфимского книжарного магазина – ценили прилежного плательщика и постоянного покупателя.

Гришка усмехнулся, предвкушая, как усядется вечером дома за книгу – перебирать дворцовые интриги Шуйских и Глинских. Похлопал по шее отцовского каракового орловца Боя – пока раздумывал про Карамзина и Ивана Грозного, успел найти в тумане своего коня. Злобный жеребец дико косился лиловым взглядом выкаченного глаза и норовил укусить.

– Но-но, зараза! – процедил Гришка тоже злобно. Досада на Маруську и на себя (на себя-то в первую очередь!), всё ещё не прошла. Сунул Бою кулаком в морду, тот всхрапнул и попятился, но мальчишка уже прыгнул с земли прямо на конскую спину – не пренебрегал Гришка ни военными упражнениями, ни конными. Бой взвился на дыбы и, прыгнув с места на три сажени, взял в карьер, промчался мимо шарахнувшейся Маруськи – только комья земли и дёрна летели из-под кованых копыт.

– Дурак! – выкрикнула вслед девчонка со слезами в голосе. Не коню, понятно, крикнула, а всаднику. Но Гришка её уже почти не слышал – изо всех сил старался удержаться на конской спине.

Пролетел как буря мимо Шурки.

Другие мальчишки, которые тоже гнали коней поить и купаться, только завистливо кричали и свистели сзади. Да оно и понятно – разве ж угонишься на крестьянской коняке за орловцем?

Вымахнул на высокий глинистый яр над омутом, промчался по самой кромке – позади с шорохом осыпались по обрыву в воду комья глины.

Ссыпался на пологому склону на поросшую густой травой пойменную луговину.

И прыгнул в речку с берегового изгиба – с грохотом встали по сторонам от всадника стены мутновато-зелёной речной воды – мутен Бирь, мутен! Конь стал как вкопанный посреди взбаламученной воды, и мутные вспененные потоки обтекали его ноги с двух сторон. А Гришка только сейчас понял, что чудом удержался на мокрой конской спине, и что до боли в пальцах сжимает и тянет сыромятные поводья, украшенные узорной медью.

Бой покосился на него выпуклым, налитым кровью глазом, фыркнул, роняя в воду с удил клочья пены, словно сказал: «Радуйся, что жив, двуногий».

Радуюсь!

Гришка равно рассмеялся, сполз со спины Боя, рухнул выше колен в воду. Ноги едва держали, пальцы мелко подрагивали.

И впрямь дурак.

Он зачерпнул воду полными горстями, плеснул на шею довольно фыркнувшему коню, и принялся растирать воду.

Подскакал к берегу Шурка, остановил мерина у берегового среза – конь немедленно потянулся к воде, принюхиваясь и брезгливо отвешивая мохнатую губу.

– Живой?! – с облегчением крикнул Шурка. Эва, даже и боярином позабыл обозвать, – отметил про себя с ядом Гришка, коротко и зло рассмеялся и крикнул в ответ:

– Еле-еле душа в теле!

А кто-то ехидный, тот, кто совсем недавно шептал ему в душу про барчука и его подхалимство, сказал за спиной вредным Савкиным голосом: «Радуется ворёнок, что не разбил барчук голову, что отвечать не придётся за него, ни спиной, ни головой!». И Шепелёв с усилием задавил в себе ехидную мысль.

Нечего.

Подскакали остальные, весело прыгали в воду, скакали вокруг двух вожаков, расплескивая мутные волны и распугивая карасей и раков.

Каждый норовил подойти к Гришке поближе и восхищённо сказать: «Ну ты даёшь!» или «Ну и зверь он у вас!», а то и процедить сквозь зубы: «С таких-то животов можно таких коней покупать да гонять». Впрочем, последнего не сказал никто, просто Гришке Шепелёва опять послышался Савкин голос – ленивый и чуть гнусавый, с врединкой.

– Ты чего опять задумался? – спросил Шурка, подбредая к другу выше колен в воде. И Гришка честно ответил:

– Про Савку думаю. Зря обидели человека.

Шурка помолчал несколько мгновений, глядя в сторону и грызя сухую травинку, – словно думал, сказать ли Гришке что-то или всё же промолчать.

– Ничего не зря, – выговорил он, наконец, лениво. – Давно пора было этого наушника отвадить. Это ж он нас продал тогда, с быковским садом…

– Иди ты! – не поверил Гришка. – Он же сам там был!

– Вот тебе и «иди ты», – пожал плечами Шурка. – Его отец с Быковым – дружки. Оба мироеды, резоимцы.

– Так ведь это ж два года назад было, – заикнулся было Гришка, но друг только шевельнул желваками на челюсти.

– За ним и иные грехи есть, посвежее, – упрямо бросил он и тут же сказал тихо, глядя Шепелёва за спину. – После расскажу, какие.

Гришка обернулся. На берегу стояла Маруська и смотрела на них синими бездонными глазами поверх редкой россыпи бледных конопушек на носу. Близко стояла, в паре сажен всего.

– А… – неосмотрительно заикнулся Шепелёв и почти тут же понял, о чём хотел сказать Шурка. Без сестры. И выговорил разозлённо, с ясной угрозой. – Ну, фискал…

– Вот именно, – бросил Шурка хмуро.

Вот именно.

Фискал и завистник Савка Молчанов. И Маруська, Шуркина сестра. Внучка «вора», дочь и сестра «ворёнка» (так кликали в Новотроицке Плотниковых), у которой как раз в последний год на теле появились соблазнительные женские округлости – он, Гришка, не раз отводил глаза, краснея и сглатывая. А он вот, Савка, видно, глаз не отводил. Да и рук, похоже, тоже…

Кулаки у Гришки потяжелели, словно базарные гири.

Маруська несколько мгновений смотрела на них, потом, видимо, что-то поняв, закусила губу, побледнела. В глазах медленно набухли две крупные слезинки, потом девчонка резко повернулась – только коса взлетела выше головы, да сарафан взвился.

Ушла.

Мальчишки смущённо переглянулись. Потом Шурка, словно что-то вспомнив, резко нахмурился и вдруг сказал:

– Ты, Гриш, тоже… поосторожнее бы с ней.

Гришка поднял брови, сначала не поняв, потом вдруг понял. К щекам прихлынула кровь.

– Я… – хрипло сказал он и закашлялся, отводя глаза.

– Вот именно, – опять сказал Шурка с горечью. – В одном этот говнюк Савка прав. Ты – барин. А мы – холопы. Хоть мы с тобой и друзья.

Гришка хотел что-то сказать, – язык не поворачивается, стал вдруг толстым и неуклюжим. И слова все разом куда-то исчезли.

– Она привяжется, а потом? – сказал Шурка, глядя в сторону. – Ты в офицеры пойдёшь, а она? В омут головой? Или замуж по указке барской?

Гришка молчал. Во рту стоял привкус горечи, словно не юшку рыбную варили вчера на костре, а полынный настой.

Шурка был прав. Она – холопка, а он – дворянин.

Барчук.


3


В Новотроицке звонили колокола.

Звучно ударяли главные, выводили бронзовые переливы, а за ними спешили, части́ли подголоски поменьше.

Гришка на мгновение замедлил бег коня (Бой недовольно захрапел в ответ на натянутые поводья - привык быть а табуне главным!), соображая, с чего бы такой перезвон и почти тут же вспомнил – Троица же! Престольный праздник.

И сейчас же вспомнил и иное – раз престольный, значит, и отец тоже в церкви. И не один…

Враз расхотелось ехать в село. Может, взять правее и – между Верхней и Нижней улицами, вдоль поросших тальником, ивняком и черёмухой берега Биря – сразу к дому, на задний двор?! Но пока он прикидывал, да выгадывал, его настиг Плотников. За Шуркиной спиной на конском крупе сидела Маруська – надутая, девчонка не смотрела в его сторону.

– Чего столбеешь?! – задорно крикнул было Шурка, но Бой, поняв, что его обгоняют, решил за хозяина и наддал, вынося его в гору мимо церкви, прямо к самой паперти, запруженной народом. Гришка еле успел натянуть поводья и остановиться, пока Бой ни на кого не налетел грудью. Остальные мальчишки подскакали тоже. Маруська тут же соскользнула с крупа и скрылась в толпе – должно быть, мать искать побежала.

Шепелёв быстро окинул взглядом толпу – парни и девчата, женатая молодёжь стояли там и сям кучками по всей площади. В деревянных рядках, построенных нарочно для базарных дней и ярмарок уже раскидывали товар и угощения, у самой церкви девушки с песнями завивали берёзку. Около паперти стояли несколько колясок, Гришка с лёгкой тоской признал и отцовскую – английскую, с подпружиненными рессорами, полированного ореха да карельской берёзы.

Но удрать мысли уже не было. Да и что с того удиранья? Отец все равно домой после литургии приедет, а с ним, небось, и казачий атаман, и архиерей с губернатором… как бы и вовсе потом берёзовой каши не отведать, если отец заметит, что Гришка не был в церкви.

Впрочем, берёзовой каши он не боялся. Не из таковских. Но и на скандал лишний раз нарываться не хотелось.

Как назло, литургия закончилась как раз к тому времени, когда они подъехали к церкви, и на паперть повалил народ. Крестьянские ребята торопливо вели коней домой, а Гришка – а, плевать, будь что будет! – остался. Тем более, что удирать всё равно было поздно.

Первой на паперть вышла мачеха. Как назло.

Гришка встретился взглядом с её прозрачно-зелёными глазами и тут же увидел себя словно со стороны – холщовая, едва подрубленная рубаха, потрёпанная отцовская шинель внакидку, старые плисовые порты, босые запылённые ноги, сбитые о камни, в цыпках и мозолях, давно не стриженная вихрастая голова, загорелое лицо, через плечо – холщовая торба. Не то сын зажиточного крестьянина, не то небогатого купца. Никак не скажешь, что дворянин.

– Фи дон, Грегуар, – мелодично пропела-прозвенела она. – Как вы выглядите? Сегодня же праздник, в конце концов…

Она очень хорошо, очень чисто говорила по-русски, эта змея, что свела мать в могилу.

Гришка закусил губу, стараясь глядеть в сторону. Сердится, что я с крестьянскими ребятами дружу, – злобно подумал он, накручивая сам себя и понимая, что это совсем не так, и мачеха действительно расстроена из-за его внешнего вида в праздник – она очень быстро усвоила русские обычаи и научилась праздновать русские праздники. Приняла душой. Искренне. Видимо, и в самом деле любила отца.

– Я… – он отчаянно надеялся, что голос его сейчас не дрожит и не срывается. – Я просто не успел, мадам Изольда.

Он поднял голову и снова встретился с ней глазами, постаравшись влить в свой взгляд достаточно ненависти. И почти тут же увидел Жоржа – опрятного, причесанного, в тёмно-зелёном сюртуке и таком же цилиндре. Младший брат скорчил ему рожу из-за спины Изольды. Ну конечно. Это ведь ему, Гришке, Изольда – мачеха, а Жоржу и Анютке, Аннет, как её звали дома все, кроме Гришки, она – родная мать.

Гришка незаметно для мачехи показал Жоржу кулак. Но она заметила, и тут же обернулась. Жорж уже выглядел благопристойно, но мадам Изольда, конечно же, всё поняла.

– Дети, дети, – укоризненно вздохнула она, глядя попеременно то на Гришку, то на Жоржа. – Не к лицу вам ссориться. Тем более, на виду у всех людей.

Гришка скрипнул зубами. Сказал бы я тебе, фифа французская, – мстительно подумал он, хотя и сам себе не смог бы внятно объяснить – а что именно он сказал бы мачехе?

– Жорж! – в голосе Изольды прозвенело железо. – Немедленно извинитесь перед старшим братом!

– Но я… – заикнулся было Жорка, но мачеха властно оборвала его:

– Немедленно, Жорж! Грегуар старше на пять лет!

Жорка опусти голову, молча сопел и разглядывал носки своих белых, хотя и уже изрядно покрытых пылью туфлей. Молчал.

– Да вы не утруждайтесь, мадам Изольда, – горько и гордо усмехнулся Гришка. – Переживу.

– Переживёшь, переживёшь, – подтвердил, подходя, отец. Он тоже был нарядно одет, в тёмно-вишнёвом сюртуке и серых брюках, в тонкой сиреневой рубашке с пышным жабо. – Ты у меня всё переживёшь.

– Отец, – Гришка поспешно спешился и склонил голову. – Прошу прощения, я…

– Ты заболтался в ночном с друзьями-холопами и забыл, что сегодня престольный праздник и что надо идти с семьёй в церковь, – холодно прервал отец, подходя вплотную. И, обернувшись, через плечо сказал своему спутнику, мужчине средних лет. – Вот, извольте видеть, Сергей Тимофеевич, мой старший оболтус. Вместо того, чтобы постигать науки и готовиться к службе, пропадает в ночном с мужичьими детьми. Оболтус и есть.

– Науки юношей, вестимо, питают, Матвей Захарович, – степенно сказал подходя, Сергей Тимофеевич. Гришка покосился на него, словно спрашивая «А ты ещё что за птица?!». Росту скорее высокого, чем низкого, лет тридцать – тридцать пять, широкое лицо, окладистая борода с едва заметной проседью, усов нет, длинные волосы зачесаны назад, вокруг рта – чётко очерченная складка, в глазах светится веселье и ум. – Но известно, что делу – время, а потехе – час. Я думаю, ваш сын, всё-таки юноша достойный. Как вас звать, молодой человек?

– Григорием, сударь, – пробормотал Гришка озадаченно.

– Познакомься, сын, – по-прежнему холодно сказал отец, вполоборота поведя рукой в сторону говорившего. – Сергей Тимофеевич Аксаков, у него имение в Надеждино, по нашей же губернии, прибыл к нам на праздник вместе с губернатором, будет у нас сегодня обедать.

– Очень приятно, сударь, – Гришка склонил голову.

– Вот видите, Матвей Захарович, – весело прищурился Аксаков. – Ваш сын вполне приличный молодой человек. Да и насчёт учёбы – посмотрите, он даже в ночное взял с собой книгу. Вы позволите, молодой человек?

Пальцы Аксакова оказались внезапно быстрыми и сильными, – не дожидаясь согласия Гришки, он быстрым движением извлёк из его торбы Эксквемелина.

– Ого, – озадаченно сказал он, глядя то на книгу, то на мальчишку. – Вы меня удивили, юноша.

– Грегуар мечтает стать моряком, – улыбчиво сказала мачеха, которая всё ещё стояла рядом, одной рукой обнимая прижавшуюся к ней Анютку в белошёлковом роброне и шляпке с розовыми лентами. – Поэтому очень любит эту книгу, в ней сплошные морские приключения.

Все повернулись к ней. Отец покровительственно улыбнулся жене, Анютка, завидев обращённые к ней и матери взгляды, застеснялась и спряталась за её спину. И только Гришка по своему обыкновению, не удостоил мачеху и взглядом.

– Вот как? – по-прежнему озадаченно сказал Аксаков. – Моряком? Любопытное желание для юноши, выросшего вдали от моря. Ну а что же вы ещё любите читать, Григорий?

– Карамзина, Николая Ивановича, «Историю государства Российского», – Гришка улыбнулся, вспомнив незабываемое чтение, и, чуть подумав, добавил. – И… Роберта Бёрнса.

– Достаточно разнообразные вкусы, – по-доброму улыбнулся Аксаков, протягивая Гришке книгу. – Могу только приветствовать.

– Ладно, ступай, сын, – смягчившись, но по-прежнему хмуро сказал отец.– После поговорим. Пора тебя уже взять в ежовые рукавицы.

– Но, Матвей… – попыталась было возразить мачеха, но отец оборвал её.

– Будет! – и повторил сыну. – Ступай, я сказал. Боя на конюшню сам отведёшь.

– Хорошо, отче, – Гришка одним прыжком оказался на спине беспокойно перебиравшего ногами коня.

– Гриша, подожди! – Анютка внезапно оказалась рядом. – Я с тобой! Папа́, можно?!

Матвей Захарович несколько мгновений молчал, раздумывая, глядя то на дочь, которая, раскрасневшись от жары, сложила руки перед грудью, то на жену, которая прижала ко рту пальцы в белой кисейной перчатке.

– Добро, – сказал он, наконец. Анютка в восторге взвизгнула и бросилась к Бою, который только приветственно всхрапнул. Никто не умел ладит с этим четвероногим караковым чёртом так, как младшая Шепелёва, девочка семи лет, которая бесстрашно кормила его с маленькой ладошки сахаром.

– Аннет, – простонала мадам Изольда, сжав руки перед собой, точно так же, как минуту назад дочь.

Но девочка уже уцепилась за Гришкину руку, рывок – и она оказалась на крупе позади него, точно так же, как раньше, с утра – Маруська позади Шурки.

– Не беспокойтесь, мадам Изольда, – источая яд, как можно более вежливо проговорил Гришка. – Бой ни за что не обидит Анюту. Он её любит больше, чем всех нас. Анют, держись крепче!

В следующий миг конь со ржанием встал на дыбы, развернувшись на задних ногах, копыта грянули в пыль, и Бой стремительно бросился с площади вскачь под пронзительный разбойничий посвист Гришки и восторженный визг Анютки.

– Матвей! – в отчаянии бросилась к мужу Изольда. – Ну что ж ты молчишь?! Сделай что-нибудь!

– Ну а что ж я тут сделаю?! – усмехнулся Матвей Захарович, окончательно отмякая душой при виде молодечества сына. – Ты же сама его всё время защищаешь. Всё – «Ах, Грегуар», да «Ах, Грегуар!». Вот он и разбаловался. Ничего, скоро его воля закончится, – с удовольствием повторил он, имея в виду что-то известное ему одному. И повернулся к младшему сыну, который насупленно стоял в стороне. – Ну а ты чего, тихоня, мамин любимчик? Молчишь?

Жорж промолчал. Он отвернулся, сжимая кулаки и чуть ли не с ненавистью глядя вслед старшему брату, за которым только клубилась пыль, взбитая копытами Боя.


4


Последний удар колокола прокатился над берегами Бири, затих где-то в сумеречном лесу. Гришка взялся было за оконницу, но поднять её не успел – за спиной едва слышно скрипнула дверь, и мальчишка обернулся, вздрогнула, как от выстрела.

Жорж.

Жорка.

– Чего тебе надо? – грубо спросил Гришка, всё ещё держась оконницу.

– Опять к своим приятелям-холопам собрался? – с ядом спросил Жорка, прислоняясь плечом к косяку. Сюртук его перекосился, ворот рубашки встал дыбом.

– Твоё ли это дело? – хмуро бросил Гришка, отворачиваясь к окну. – И вообще, тебе спать пора, малявка.

Он с удовольствием услышал, как Жорка сзади злобно засопел. Хоть бы в драку на меня кинулся, что ли, – с весёлой злостью подумал Гришка. Ох, он и накидал бы этому французёнку… но Жорка был умнее. Или трусливее. Отлично понимал, что один на один ему старшего брата не одолеть.

– Тебя батюшка кличет, – процедил Жорка с ненавистью. – Велел позвать в курительную комнату.

И грохнул дверью так, что пыль с пола взлетела и с потолка посыпалась.

Когда Гришка обернулся, младшего братца уже не было.

И чего это отцу приспичило? – недоумевал Гришка на ходу, торопливо спускаясь по лестнице. Курительная комната с глубоким эркером была пристроена ещё лет семь назад, когда отец увлекся английскими нравами и привычками и пристрастился к курению длинной прямой трубки и сигар.

Распахнув дверь в эркер, Гришка замер на самом пороге, его обдало душистым табачным дымом, защекотало в носу и в горле.

Гость был ещё здесь. Аксаков сидел с ногами на козетке[3] у отворённого по жаркой погоде окна, со вкусом покуривал толстую кубинскую сигару (отцу привозили их из Москвы, покупая там у каких-то невнятных торговцев) и поигрывал носком ботинка желтоватой кожи. Отец же расположился, вытянув ноги на середину комнаты, в вычурном чиппендейловском кресле[4] красного дерева в глубине эркера и мерцал огоньком своей любимой трубки турецкого меершаума[5], привезённой из Болгарии.

– Звали… батюшка? – в два приёма выговорил Гришка, усилием справляясь с першением в горле.

– Звал, звал, – отец нетерпеливо повел рукой, указывая длинным трубочным мундштуком на невысокий стул «жакоб»[6] у самых своих ног – садись, мол. Гришка примостился на край стула, в душе радуясь, что не стал сегодня переодеваться в ту одежду, в которой его застали утром. Не хватало ещё выказать себя сущим невежей. Впрочем, заслуги его в том не было – мачеха распорядилась забрать эти лохмотья в стирку.

Аксаков покосился на Гришку, мерцая глазами в свете свечей, чуть качнул головой, уклоняясь от влетевшей в окно караморы[7], и задорно шевельнул в усмешке губами – словно мысли Гришкины прочитал.

Гришка отвернулся – смотреть следовало на отца.

Шепелёв-старший несколько мгновений разглядывал своего первенца, словно пытаясь понять что-то, пыхнул трубкой, стряхнул с жабо невесомую частичку пепла, взял левой рукой бокал с вином, поднёс к губам, словно собираясь глотнуть, но глотать не стал.

– Вот что, Григорий, – сказал он, и Гришка невольно подобрался – полным именем отец звал его крайне редко, и, как правило, это было в очень важных случаях.

Нет, не так.

ОЧЕНЬ ВАЖНЫХ.

– Хватит тебе без дела с холопскими детьми болтаться, – сказал отец, несколько мгновений помолчав. Глотнул вина и продолжил. – Пора и за ум браться, пятнадцатый год уже пошёл.

Сердце замерло на мгновение, едва слышно ворохнулось под сюртуком, надетым к праздничному обеду – английского покроя, тёмно-бордового сукна с серебряными позументами.

Браться за ум – могло означать только одно. Отправляться в учение. Не жениться же.

От второй мысли Гришка едва не засмеялся в голос. Но удержался. И даже усмешку удержал.

– Ты, я знаю, мечтаешь моряком стать… – сказал отец, словно бы невзначай и снова умолк, вновь пыхая трубкой.

Сердце вдруг заколотилось стремительно, во рту пересохло. Отец поглядел на сына, приподнял бровь – не слышу ответа, мол.

– Я… – сглотнув, хрипло выговорил Гришка. Отчаянная надежда билась где-то в глубине души. Он покосился на Аксакова, и Сергей Тимофеевич вдруг весело подмигнул ему. – Да, батюшка, мечтаю…

Он умолк, опустив голову. Губы шевелились сами собой, и Гришка не удивился, поняв, что шепчет молитву.

Непонятно какую.

Непонятно кому.

– Завтра поедешь с Сергеем Тимофеевичем в Москву… он любезно согласился присмотреть за тобой в дороге, – отец делал паузы – пых, пых, пых…

Сердце обрушилось куда-то в глубину.

Москва.

Никаких морских учебных заведений в Москве не было.

Гришка поднял голову и встретился взглядом с отцом. Матвей Захарович смотрел с непонятным выражением, в котором мешались насмешка и сочувствие.

– В Москве он посадит тебя на дилижанс до Санкт-Петербурга, – договорил, наконец, отец, откладывая догоревшую трубку и глотая вино из бокала. – Морской корпус найдёшь сам, там рукой подать. Понял ли?

– П… – Гришка поперхнулся, воздуха не хватало. – Понял, батюшка!

Его смело́ со стула, бросило на колени перед отцом, губы сами по себе нашли руку отца, пропахшую табаком.

– Ну-ну, – растроганно и добродушно сказал отец. – Встань, сын. Не холоп ты, чтобы на коленях стоять. Да и я всё ж не господь. Учись достойно. И служи достойно. Но… есть условие.

– К-какое, батюшка? – несмело спросил Гришка, не спеша подняться с колен.

Отец наклонился к нему, и произнёс негромко у самого его уха, так, чтобы слышал только сын:

– Прекрати хамить мачехе. Она перед тобой ни в чём не виновата.

Гришка сжал зубы.

– Хорошо, батюшка, – устало сказал он.

– Обещай.

– Обещаю, – опустив голову, он почти шептал.

– Слуг я с тобой послать не могу, – продолжал отец уже громко, выпрямившись. Аксаков слушал молча, не вмешиваясь. – Сам знаешь, дворни у нас мало, и из деревни никого взять не можем. Да и не учёны они. Дядька твой тоже увечен, не сможет поехать. Да и не позволено в корпусе лакеев да камердинеров при себе иметь. Так что живи сам, как можешь. Деньги буду тебе присылать почтой и оказиями. Не пропадешь, если мозги есть. А ими тебя бог вроде не обидел.

– Спасибо, батюшка, – прошептал Гришка, не поднимая глаз.

– А теперь ступай, – кивнул отец. – Завтра вставать рано, собирается будешь, Сергей Тимофеевич в полдень выезжает, и ты с ним.

Гришка не помнил, как шёл к себе в комнату. Его качало, как пьяного, ноги плохо держали, в глазах плыл туман.

В Питер!

В город Петра!

В Морской корпус!

Батюшка, да ради этого я не только вежливо с французкой разговаривать стану, я её… я её… нет, мамой я звать её не стану даже ради Морского корпуса.

Он остановился на пороге комнаты, окинул её диким взглядом. Завтра! Завтра он отсюда уедет! Надолго! А то и навсегда!

Да разве ж он заснёт теперь?!

Недоросль торопливо взбежал по лестнице наверх и остановился около небольшой двери в боковушку. Дверь была чуть приотворена, из неё сочился тусклый свет лампады. Гришка приостановился, стукнул в дверь:

– Нянюшка, можно?

– Заходи, Гриша, заходи, – старческий голос отозвался с неложной радостью.

Боковушка была невелика, сажень на полторы, не больше, и мебели там было всего только – кровать, небольшой стол, лавка да сундук. Примостившись под самым тройным подсвечником медной ковани, на резной лавке сидела с прялкой сухонькая старушка в тёмно-зелёном распашном сарафане с плоскими костяными пуговицами. Седые волосы, опрятно убранные под вдовий повой (в доме Шепелёвых любили русскую старину, кондовую, допетровскую, и сам Матвей Павлович частенько показывался на людях в шитой серебром ферязи чуть ли не времён Ивана Грозного, что соседи дружно считали безобидным чудачеством), лишь кое-где выбивались лёгкими невесомыми прядками, спадая вдоль ушей или висков.

Гришка плотно притворил за собой дверь, взобрался с ногами на сундук, сел, обняв колени, и потупился под строгим взглядом Прасковьи Тимофеевны. В доме её все, кроме него, звали именно так, даже французка навыкла, на что няня несказанно смущалась и отмахивалась: «Да будет вам, батюшка, боярыня я, что ли, или невеста, чтобы меня по отечеству величать?»

– Набедокурил опять, Гриша? – спросила она ласково и вместе с тем строго. Недоросль, чуть прикусив губу, коротко кивнул. Няни он, пожалуй, побаивался даже чуть больше, чем отца. Матери он почти не помнил, навык, что с ним возятся кормилица да нянька, да потом, когда восьмой год пошёл – дядька, отставной донской казак-приживал. Впрочем, всё то было уже в прошлом – кормилица и дядька жили в Новотроицке, где в соседях перемежалась крепостные с казёнными, а нянька доживала годы в боковушке барского дома. Гувернёра старшему недорослю Шепелёвы искать не стали – наукам его наставлял отцов сослуживец, а манерам – мачеха-француженка. Так и рос Гришка Шепелёв вольной птицей.

– Ну сказывай, бесстыдник, чего опять натворил, – велела Прасковья Тимофеевна всё тем же голосом, мешая ласку со строгостью. Поплевала на пальцы, скрутила прядку кудели, крутанула с мерным шелестом веретено.

– В церковь опоздал, – признался Гришка, краснея.

– Нехорошо это, Гриша, – осуждающе поджала губы нянька. – Троица нынче, праздник престольный у нас, надо было в церкви быть, никак опаздывать неможно. Грех это, бог гневаться будет.

– Отмолим, – вздохнул Гришка, ласково глядя на няню. – Уезжаю я, нянюшка.

– Охти мне, – всплеснула она руками, выронив веретено. Глухо брякнул об пол каменный точёный пряслень, веретено покатилось по кругу под лавку. – Далёко ли?

– В Питер, нянюшка. Учиться.

– Ну, учиться-то надо, вестимо, – протянула нянька неуверенно. – Так ведь ближе можно, в Уфе хотя бы…

–В Уфе на морского офицера не учат, – вздохнул Гришка, у которого тоже вдруг заныло в груди – понял, что уедет не на сутки, не на неделю, не на месяц даже – на год, самое меньшее.

– Моряком хочешь быть, – понимающе протянула няня. Про Гришкину мечту знали все в доме, и давно уже никто не смел над ней смеяться. Даже Жорка. И не отваживался прекословить. Даже отец. – Не страшно по морю-то плавать? Тонут ведь люди, Гришенька…

– Помереть и в своей постели можно, нянюшка, – по-взрослому возразил Гришка. – Интересно ведь другие страны посмотреть, других людей…

– Люди везде одинаковы, голубок, – вздохнула Прасковья Тимофеевна. – Ну да дело господское, не мне судить. Скоро ль едешь-то?

– Завтра, нянюшка.

– Ну доброй дороги тебе. Ко мне проститься зайди, да в письмах не забывай.

– Не забуду, нянюшка.


Гришка тщательно притворил за собой дверь и вновь взялся за оконницу. Она поднялась легко, и недоросль уселся на широкий подоконник, свесив ноги наружу. В саду было уже полутемно, хотя поздняя июньская заря ещё полыхала на полнеба разноцветьем ярких красок.

В углу сада, за пышным кустом сирени, заросшим крапивой (садовника у Шепелёвых не было, и за садом никто толком не ухаживал), отыскалась давно знакомая дыра – две доски болтались на верхних гвоздях. Когда-то давно деревенские ребята выломали эту дыру, чтобы трясти яблоки в господском саду, а Гришка, найдя эту дыру, рассказывать о ней никому не спешил.

Около сирени он остановился – почудилось внезапно, что кто-то в полутьме смотрит ему в спину. Тяжело и неприятно смотрит. На мгновение он заколебался – не вернуться ли, да не проверить ли? Но почти тут же ощущение исчезло. Да и кто это мог бы быть, в отцовском-то саду? Разве что Жорка. Ну и пусть его смотрит.

Завтра всё это не будет иметь никакого значения.

Доски раздвинулись привычно легко, Гришка выскользнул из сада и легко помчался по склону холма к тускло мерцающим огнями улицам села. На базарной площади, у трактира и у церкви всё ещё слышались голоса подгулявших за день сельчан. В Нижней улице слышались недовольные выкрики и плач – то ли кто-то кого-то не полюбил, то ли кто-то излишне выпил… Гришка не хотел разбираться. Да и зачем?

Гришка на бегу привычно начал шептать любимого Бёрнса:


O mirk, mirk is this midnight hour,


And loud the tempest's roar;


A waefu' wanderer seeks thy tower,


Lord Gregory, open thy door[8].


Английский язык он выучил назло мачехе-француженке, которая англичан ненавидела. Может, и было за что. Но это не его дело. Он учил язык по книгам, хотя и подозревал, что произношение его неверно. Ничего, исправит, как по морям плавать начнёт.

Стихи читать на бегу – до этого он додумался сам. Случайно заметил, что и дышится легче, и бежится легче.

Колобком скатился по склону Поповской горы к берегу Биря – речка здесь была неширока, ниже по течению она и вовсе почти исчезала, пока ниже марийской деревни Репанда, не начинали бить ключи. Пробежал вдоль зарослей тальника, перебрёл через речку и оказался около огорода Плотниковых.

Пробежал вдоль редкого жердевого забора, остановился под волоковым окном. Хотел было стукнуть в задвинутый уже ставень, но передумал и свистнул – особым образом, как они давным-давно уговорились с Шуркой. Друг выскочил во двор спустя несколько мгновений, что-то дожёвывая.

– Я думал, ты сегодня уже не придёшь, – сумрачно сказал он, пожимая руку барчуку. – Гости у вас, да и праздник нынче.

– Так ведь это у отца с мачехой гости, не у меня, – равнодушно пожал плечами Гришка. Подставил ладонь ковшиком, и Плотников сыпанул ему в горсть калёных орехов.

– Нарядный ты сегодня, не как обычно, – усмехнулся, разглядывая его в сгущающиеся сумерках, Шурка. – Я уж и не помню, когда тебя таким и видел-то в последний раз.

Гришка криво усмехнулся – отчего-то вдруг стыдно стало за свой новенький, с иголочки, сюртук.

Они побрели куда-то вдоль улицы. Намокшие Гришкины сапоги еле слышно чавкали при каждом шаге.

– Вброд через Бирь бежал, что ли? – Шурка кивнул на сапоги.

– Ааа, – Гришка только махнул рукой. – Обходить, что ли, было…

– А на мачеху ты зря злишься, – в который раз сказал друг. – Добрая она…

Гришка промолчал – в который раз. Спросил, немного погодя о другом:

– Кто там голосит у вас?

Вопли всё ещё слышались где-то в дальнем конце улицы, у самой околицы.

– Ааа, – раздражённо и сумрачно протянул Шурка. – Тайгинские татары Дёмку Любавина зарезали.

– Ножом? – глупо спросил Гришка.

– Литовкой, – мотнул головой Шурка. Лицо его чуть побледнело в сумерках. – Из-за покосов подрались, ну его и пластанули…

– Так рано ж вроде ещё сенокосить-то… – только и нашёлся что сказать Гришка.

Драки с татарами из Тайги за сенокосы длились уже полтора десятка лет, с самого появления Новотроицка, с переселения троицких кунгуряков на купленные у местных татар земли. После того, как государевым указом стали несколько новотроицких дворов барским владением, драки отнюдь не прекратились.

– Да кто ему указ-то, Дёмке! – раздражённо бросил Шурка, явно повторяя слова взрослых. – Может, раньше хотел хорошую траву выкосить да вывезти… мало ли что…

Замолчали.

Чтобы сломать это тяжёлое молчание, Гришка сказал:

– А я уезжаю завтра. В Питер. В Морской корпус.

– Офицером будешь, – почти равнодушно сказал Шурка. – Морским, как и мечтал. Это хорошо. Поезжай. Тебе так лучше будет.

Разговор не клеился.

Пустым был.

Чтобы хоть как-то сломать или заполнить эту пустоту, барчук спросил:

– А чего ты там про Савку-то говорил?

– А то ты сам не понял? – хмуро бросил Шурка. – Он уж с полгода как за Маруськой бегает, уже и руки распускал пару раз. Она мне пожаловалась, я ему посулил руки вырвать и к жопе пришить, вроде попритих. Да и тебя всё ж малость побаивается…

– А пошли ему морду начистим, – предложил Шепелёв, но Шурка, несколько мгновений подумав, с сожалением отверг:

– Не. Не стоит, – и пояснил в ответ на недоумённый Гришкин взгляд. – Я ему уже погрозил, и он побаиваться будет. А если ты его бить будешь, это… ну неправильно это будет.

Гришка и сам вдруг ощутил какую-то неправильность. Словно после сегодняшних утренних Савкиных слов между ним и сельскими ребятами, хоть казёнными, хоть крепостными, вроде Плотниковых или Молчановых, выросла какая-то невидимая непрошибаемая стенка.

– Ты не беспокойся, я за ней пригляжу, – пробурчал Шурка, словно в душу Шепелёву поглядел. И тут же спросил. – Наши костёр жечь собираются сегодня на Подмельнице, ты пойдёшь?

– Конечно! – воскликнул Гришка, мгновенно забыв о тягостных мыслях. – Пошли!


5


Костёр с треском бросал в небо искры, а иногда и целые угольки. Мальчишки на каждый такой выстрел только довольно вздрагивали, а девчонки – радостно взвизгивали.

Впрочем, девчонок у костра было немного – Палашка Змеёва да Любка Южакова с верхней улицы, дочери зажиточных черносошников, Маруська Стасова, купеческая дочка, да нижнеуловская Аксютка Запевалова, из крепостной семьи. Маруськи Молчановой не было, и от того Гришке враз отчего-то стало скучно.

Он сел поближе к огню, отметил, как задержались на нём взгляды девчонок, особенно Маруськин, лениво двинул плечом, словно отгоняя назойливого комара. Ей того хватило – увяла. Давным-давно уже он ясно дал ей понять, что ей ничего не светит.

Мальчишки (их было человек семь) при его и Шуркином появлении умолкли на мгновение, потом кто-то (в темноте Гришка не понял, кто именно) вдруг слегка принуждённо сказал:

– Ну вот, а поп увидел и кричит: «Так ржи же, матушка, ржи!». Ну она и заржала…

Мальчишки расхохотались, дружно, но тоже как-то натянуто. Или это Гришке показалось? А если не показалось, то с чего они его стесняются? Про бар, небось, что-нибудь говорили, – внезапно догадался он, – а вовсе не байки травили. Ему вдруг опять стало чуть не по себе, словно мальчишки, отравленные Савкиными словами, уже отделили его от себя. Никогда раньше такого не было… накаркал, отходник хренов, – свирепо подумал он.

Мальчишки, меж тем, завели песню, слышанную ими от дядьки Остафия:


Ой, то не вечер, то не вечер,


Мне малым-мало спалось…


Песню эту он любил. Хотя бы потому, что любил её и дядька Остафий, который и его научил. Поэтому, когда ребята вывели до конца первый куплет, Гришка охотно подхватил вместе со всеми:


Мне во сне привиделось


Будто конь мой вороной


Разыгрался, расплясался


Разрезвился подо мной…


И тут его словно плетью ожгло – дядька! К нему-то он не зашёл! Гришка почувствовал, что мучительно краснеет. Сегодня он уже не в первый раз лопухнулся – сначала с Маруськой, потом с церковью, потом вот с дядькой.

Но ты ещё не опоздал, – напомнил он сам себе.

Допели песню, и Гришка поднялся.

– Ты чего? – поднялся и Шурка. – Уходишь?

– Да, пойду, – Гришка задумчиво глядел в темноту, словно хотел там что-то увидеть. – Радости что-то нет на душе. Да и к дядьке зайти ещё надо… а ты – оставайся, коль хочешь.

Шурка кивнул:

– Я бы посидел ещё.

– Ну вот и оставайся, – барчук протянул руку. – Прощай, друг. Нескоро теперь свидимся.

– И правда, – Шурка несколько мгновений смотрел на протянутую руку, словно сомневаясь (и ему, видно, нагадили в душу Савкины слова), потом протянул в ответ свою. – Прощай, друг. Друг ты мне, хоть и барчук. Авось свидимся ещё.

– Непременно, – пообещал Гришка и канул в темноту.


Дядька жил на окраине Нижней улицы, совсем недалеко от Поповской горы – за его двором высилась ограда околицы, и каждое утро он раздёргивал жерди, выпуская скотину на пастбище, чтобы не бегать пастуху впереди стада.

Шепелёв одним прыжком перемахнул узкую протоку – Бирь в этом месте раздваивался и мельчал, огибая двумя рукавами широкий и плоский остров, поросший тальником и черёмухой. Перебежал через остров (было темно, но глаза уже навыкли к темноте, да и луна светила – полнолуние), перебирая ногами, проскочил по коряге, перекинутой через вторую протоку и нырнул в бурьян по протоптанной кривой тропинке. Из бурьяна он вышел уже прямо перед дядькиной избой.

Громко было сказано – изба. Избушка, скорее. Двускатная самцовая кровля, крытая камышом и соломой, деревянный дымник, клеть-четверик покосилась на один угол – как раз тот, который к околице. В волоковое окошко, неплотно задвинутое ставнем, пробивается тонкий лучик тусклого света.

Помешать Гришка не боялся – Остафий жил бобылём. Барчук остановился около окошка, стукнул в ставень согнутым указательным пальцем.

– Кого бог принёс? – немедленно спросили изнутри хриплым голосом. Не «чёрт принёс» и ладно, – усмехнулся Гришка и ответил:

– Я это, дядька. Гришка Шепелёв.

– Ааа, – протянул в ответ Остафий. – Да ты заходи, парень, открыто у меня. Знаешь ведь, что я на засов не затворяюсь.

И верно – не затворялся. Никто в Новотроицке в здравом уме не отважился бы сунуться в избу Остафия по какому-нибудь лиходейному делу. Чего с него возьмёшь, если он сам живёт барской милостью? Да и оружия у него в избе хватает – те, кто бывал внутри, рассказывали, что и ружьё у Остафия есть, и сабля, и кинжалы, и пистолеты (что было истинной правдой, Гришка мог бы подтвердить, потому что и сам не раз у того Остафия бывал). И пристрелить вора у него не задержится – в этом все были уверены. Остафий больше двадцати лет провоевал с турками, персами, лезгинами и французами, и воротился из Франции вместе со старшим Шепелёвым, выслужив на царёвой службе три Георгия и деревянную ногу (настоящую ему отрубили французы при Фер-Шампенуазе, где он спас жизнь Гришкиному отцу, да сам не уберёгся).

Гришка пробрался по тёмным сеням, то и дело спотыкаясь то о коромысло, то о пустое ведро, то об ещё что-то в темноте неразличимое, ощупью нашарил дверную скобу из кривой засохшей ветки, дёрнул на себя. Дверь, чуть скрипнув, тяжело отошла, и в лицо Гришке пахнуло запахом курной крестьянской избы – таким же, как и в любой другой избе Новотроицка – и вместе с тем, другим, отличным. Таким же был едва ощутимый запах дыма, обычное дело в курной избе, полыни, которую разбрасывали по земляному полу – для запаха, от грязи и от блох. Отличным было то, что не несло кислятиной от скотинного пойла – никакой домашней живности, кроме безымянной (казак звал то псом, то барбосом, то кабысдохом, упорно не придумывая клички) кудлатой собаки, у Остафия не было, да и та добывала себе пропитание сама, то и дело пропадая в лесу и возвращаясь с загрызенным зайцем или глухарём в зубах. И сама питалась, и хозяину доставалось, Остафий же в свою очередь, делился с псом кусками хлеба. Должно быть, и сейчас барбос болтался где-нибудь в лесу – Гришка не заметил его во дворе.

Хозяин избы сидел на широком плоском сундуке рядом с тяжёлым даже на вид столом, сколоченным из горбыля – стол достался Остафю от прежнего хозяина (изба была выморочной), и казак не стал ничего менять, и теперь то, что отдавал ему от щедрот барин, соседствовало с грубыми поделками крестьянской руки. Света в избе было немного – лампада около иконы да лучина в деревянном светце над лоханью. Хватало осветить битую, давно не белёную, печь, домотканый армяк[9] на гвозде у двери, два горшка и миску на шестке.

– Барич! – радостно воскликнул Остафий, чуть приподымаясь на сундуке. – Нарядный какой! Проходи, проходи!

Гришка примостился на краю лавки, покрытой наброшенным рядном – обычная постель Остафия. Казак был столь же неприхотлив, как и его безымянный пёс.

– Уезжаю завтра, дядька Остафий, – не стал тянуть кота за хвост. – В Питер. В корпус.

– В Питер, – протянул казак чуть хрипловато. Похоже, он сегодня всё ж таки отметил престольный праздник. Хотя и говорил внятно, и двигался безошибочно, только чуть медленнее чем обычно. – Стало быть, и правда морским ахвицером станешь, барич?

– Стану, дядька Остафий, – счастливо кивнул Гришка.

– Ну и добро, – казак встал на ноги, привычно опираясь на стол, снял с божницы икону. – Давай-ка я тебя благословлю. Ради такого дела стоит.

Перекрестив Гришку, Остафий вернул икону на место и извлёк откуда-то (Гришка так и не понял откуда) квадратный штоф синего стекла. Выдернул пробку – пахнуло мёдом, шалфеем и чабрецом. Раз в месяц Гришкин отец присылал от своих щедрот Остафию два штофа ерофеича собственной выделки – казак не был любителем «зелёного змия» и этих двух штофов ему хватало как раз на месяц.

– Тебе, барич, не предлагаю, не время тебе ещё, успеешь. А сам вот выпью за твой карьер славный – пусть будет он без сучка да задоринки!

[1] Александр Оливье Эксквемелин. «Пираты Америки».

[2] Отходник – крепостной крестьянин, отпущенный хозяином на заработки. Соответственно, отходничество – его промысел, чаще всего сезонный – сельское хозяйство, рыболовство, охота, ремёсла, промышленность и т.д.

[3] Козетка – двухместный диван или кушетка.

[4] Кресло работы Томаса Чиппендейла, английского мастера-мебельщика.

[5] Меершаум – «морская пенка», пористый известняк, используемый в производстве курительных трубок.

[6] Стул работы Жоржа Жакоба – мастера-мебельщика эпохи французского неоклассицизма.

[7] Карамора – крупный длинноногий болотный комар.

[8]Полночный час угрюм и тих.Лишь гром гремит порой,Я у дверей стою твоих.Лорд Грегори, открой.

Перевод С.Я. Маршака.

[9] Армяк – верхняя, долгополая одежда из грубой, шерстяной ткани (изначально из верблюжьей шерсти).

Загрузка...