НОВЫЙ ОМУТ


Победы Скопина вели, прежде всего, к упрочению власти Шуйского, и приверженцы Тушинского вора обеспокоились за свою судьбу. Лукавый царь мог проявлять великодушие в стеснённых обстоятельствах, но с обретением силы был бы беспощаден к тем, кто колебался и допускал перелёты, не говоря уже об откровенных противниках. Особенно тревожилась новоиспечённая знать, получившая чины и боярские звания из рук царика, ясно, что с его падением им грозило возвращение в прежнее ничтожество. Виделся только один выход: искать защиту у нового могущества, каковым в представлении многих был польский король. Сигизмунд проявлял встречный интерес, его, в свою очередь, беспокоил зарождающийся союз России со Швецией: если он состоится в полной мере, Карл IX начнёт новую борьбу со своим племянником и тогда ему придётся думать не о приобретении шведской короны, но о сохранении польской.

Мысль о более тесных связях между двумя славянскими народами существовала давно и временами принимала вполне отчётливые формы. В 1600 году, когда началась польско-шведская война за Ливонию, возник проект государственной унии России и Речи Посполитой в форме двуединой монархии с общим флотом, монетой и внешней политикой. Каждая сторона должна была сохранять свой жизненный уклад и веру, знать — привилегии, народ — обычаи, но торговать беспошлинно и защищаться от врагов общими силами. Идея, на первый взгляд, благотворная, польские авторы говорили об обоюдных выгодах такой унии, упирали на равноправность сторон, выставляли лишь одно непременное условие: вернуть по исконной принадлежности все спорные территории, это означало прежде всего возвратить Польше Северскую землю, Смоленск и ряд порубежных крепостей. Условие заведомо неприемлемое для русской стороны, ибо предки не любили поступаться своими землями даже во имя очевидных политических выгод. Кроме того, авторы проекта преследовали не столь явные долгосрочные цели — за государственным объединением должна быть достигнута церковная уния с дальнейшим приведением заблудших восточных братьев в лоно католической церкви. Недаром идейным вдохновителем проекта являлся Рим. Умный Годунов быстро распознал скрытую опасность, и долго тянувшиеся переговоры кончились ничем. Затем в Польше начались внутренние раздоры, у Сигизмунда развязались руки лишь к 1608 году и, когда последовал опасный русско-шведский договор о взаимной помощи, король понял, что медлить более нельзя.

Оставалось лишь одно затруднение: где взять деньги на войну? Рим на этот раз ограничился простым благословением, сейм, одобрив новую попытку претворить в жизнь идею об униатском государстве, не выделил ни злотого, предоставив королю возможность пользоваться собственными средствами. Сигизмунд, однако, не унывал: московские доброхоты давно утверждали, что русские бояре долго не потерпят в царях свою ровню, им нужен прирождённый государь, достаточно польскому королю перейти границу, как вся уставшая от раздоров страна охотно ляжет к его ногам. Раз так, большого войска не понадобится, можно обойтись без прожорливых ополченцев и довольствоваться теми, кто всегда под рукой, благо эти спесивые вояки радуются любой заварушке.

Итак, Сигизмунд решил более не откладывать похода за русский трон и возложил подготовку военной стороны дела на гетмана Станислава Жолкевского. Опытный военачальник понимал опасность вторжения в обширные российские пространства малыми силами, потому предлагал две возможности: либо стремительный бросок на Москву, где поддержка влиятельных бояр обещает быструю победу, либо, что более желательно, овладение Северской землёй и уже оттуда после усиления армии сочувствующими запорожскими казаками движение к центру России. Однако король и слышать о том не желал. Смоленск, отторгнутый Россией почти сто лет тому назад и являющийся укором для нескольких поколений польских королей, — речь должна идти только о нём. Жолкевский указывал на очевидные трудности осады столь сильной крепости малыми силами, Сигизмунд же рассматривал Смоленск в качестве пробного камня: удача должна вызвать подъём национальной гордости и тогда, в случае необходимости, каждый поляк сядет на коня.

— Но, Ваше Величество...

— Довольно, — вспылил король, — военные не привыкли видеть дальше подзорной трубы. Ваше дело выигрывать битвы, а победой позвольте распоряжаться нам!

Гетман более не возражал.

О намерениях короля знали давно. Тушинцы ещё в январе 1609 года обратились к сейму с просьбой не начинать поход, ибо они, присягнувшие царю Димитрию, вынуждены будут, защищая его, столкнуться с единокровными братьями. Сенаторы надменно выслушали посланцев Рожинского и ничего не обещали, зато большинство местных сеймиков высказались за поход. Разумеется, знали о том и первейшие бояре, переметнувшиеся на сторону самозваного царя, только они в отличие от тушинского рыцарства думали, как бы побыстрее подвигнуть короля на решительные действия и какую можно извлечь из этого выгоду.


В подмосковном селе Копытовка состоялась тайная встреча пособников королевского вторжения. Главным заводилой являлся Михаил Глебович Салтыков, небольшого роста, жидкобородый, с полуприкрытым правым глазом, отчего получил прозвище Кривой. Он отличался хитроумием и необыкновенной изворотливостью, дававшей возможность быстро приспосабливаться к любым обстоятельствам и заблаговременно избегать всякие опасности. При царе Фёдоре он в качестве расторопного посольского чина участвовал в переговорах с Польшей и Швецией, при Годунове помогал ему обсуждать с польским послом Львом Сапегой проект государственной унии между Россией и Польшей, затем в бою под Кромами перешёл на сторону Лжедимитрия I, а уже через год участвовал в заговоре против него. Прощённый Шуйским получил пост воеводы в Ивангороде, потом в Орешке; там склонил горожан перейти на сторону тушинского царика, за что удостоился боярского звания и после бегства из Орешка стал верховодить в думе. Теперь готовил измену и ему.

Рядом по правую сторону сидел князь Рубец-Мосальский, большой, громогласный, с лицом и повадками мясника. Князь в самом деле был кровожаден, вид людских страданий тешил, пьянил его. Это он вызвался казнить семью Годунова и с удовольствием смотрел, как приведённый им дюжий стрелец душил царицу, а два других, играючи, забавлялись с отчаянно отбивавшимся Фёдором, покуда не оставили на нём живого места своими длинными бердышами. Обласканный двумя Лжедимитриями, он был не прочь найти третьего, а за неимением такового изъявлял готовность пристать к любому, кто помог бы согнать с московского трона ненавистного Шуйского.

Напротив сидел князь Григорий Шаховской. Благообразный, с лицом библейского пророка, он на самом деле был по отзывам современников «зело хитёр и злопакостлив, всей крови заводчик». Действительно, в то время как заговорщики расправлялись с первым Самозванцем, князь рыскал по его дому в поисках государственной печати, наконец нашёл и стащил её, полагая, что если затем приставить к ней другого пройдоху, российская смута приобретёт новую силу. Посланный Шуйским воеводой в Северскую землю, он объявил, что царь Димитрий избежал смерти, затем потворствовал шайкам Болотникова, выдавая его за воеводу Димитрия, после их разгрома принёс повинную Шуйскому, а с появлением второго Лжедимитрия снова изменил ему. С такими делами князю было чего бояться.

Рядом с ним находился отъявленный плут Михаил Молчанов, битый кнутом за свои воровские дела. Это он слепил того, кого впоследствии стали называть Лжедимитрием II. Благодарный царик удостоил его чином окольничего, посадил в думе рядом с первыми боярами и доверял выполнение самых ответственных поручений, но на долгую преданность, как видим, рассчитывать не мог.

Были здесь и менее значительные люди, в том числе Иван Салтыков, статный красивый молодец с румянцем во все щёки. Он, казалось, отнял у отца все живительные соки и, чтобы сделать это впечатление не столь явным, скромно сидел в тени. Тому, что ближайшие соратники оказались первыми в позорном списке изменников, удивляться не приходится — такова участь всех временщиков. Зная всю подноготную появления своего господина и способствуя его возвеличиванию, они воочию видят, как быстро возносится тот, кто только что был ничем, хотят на правах старой дружбы следовать за ним, но повелитель уже тяготится свидетелями своего ничтожества и приближает иных, менее сведущих. Вот тогда старая гвардия и начинает исподволь готовить бунт. Ей, хорошо знающей привычки своего ставленника, он нередко удаётся.

Среди заговорщиков царило полное единодушие: нынешний Самозванец себя исчерпал, в новую замену никто более не поверит, значит, о Димитрии как о претенденте на русский престол говорить нечего. Поиск нового боярского царя повлечёт новый раскол, остаётся только призвать польского короля и помочь расчистить ему путь к московскому трону.

— Прибить надо Шуйского! — гаркнул Рубец-Мосальский и крепко ударил по столу, расплющив муху.

Не терпевший громкого шума старый Салтыков поморщился и укорил:

— Негоже делать из лукавца мученика, народ жалостлив, восплачет и начнёт чужеземному государю супротивиться. Надобно, чтобы тот сам с трона сошёл, по своей немощности.

— Сойдёт как же, он в него клещом вцепился, не оторвёшь, — выкрикнул Молчанов.

— Оторвём, не сумлевайся, только не так как вы с князем делывали, — Салтыков имел ввиду убийство Фёдора Годунова. — Народ теперича кровью не испужаешь, накушался народ кровушки, он по доброте соскучал. Сделаем по-божески, учинём с королём договор, о коем издавна разговор идёт, и подведём людей под крестное целование, Шуйского же отправим в монастырь грехи замаливать.

В палате на некоторое время стало тихо.

— А с Тушинским вором что делать? — подал голос Шаховской.

— Порешить придурка! — прибил Рубец очередную муху.

Салтыков поморщился снова.

— Тише, горланишь на всю округу и опять без розмысла. Вор для Рожинского и тушинского рыцарства навроде знамени, его за просто так не отберёшь, только если другим заменишь.

— Мудрено говоришь, — вздохнул Рубец.

— Надобно склонять шляхту к тому, чтобы перешла на службу к королю и получила от него все милости. То дело тонкое, сам займусь...

— Сам, сам, а наша в чём служба?

— Прошлый раз, когда об унии говорили, пустяки мешали, теперь надобно устранить. Король в залог нашего доброго хотения требовал отдать ему Северскую землю, так чего упираться, раз из-за неё раздоры идут? Надо, думаю, склонить тамошних бояр, чтоб не противились отдаче.

Шаховской махнул рукой.

— Они под кого хочешь отдадутся, лишь бы землю зорить перестали.

— Тебе, князь, виднее, ты в том краю как свой, вот и уряди дело, а к другим порубежным городам, на которые король зарится, иных пошлём, пущай делают тако же.

— Гляди, Михайла Глебыч, распылим Расею-матушку...

— Ничё, у нас землицы довольно, да у Жигимонда и спрос-то невелик: Невель, Себеж, Великие Луки...

— А Смоленск?

— Про то разговор особый, без Смоленской земли никакой ряд не выйдет. Но там наших людей довольно, своего Ивана к ним пошлю...

В соседней комнате послышался какой-то шум, гости встревоженно переглянулись. Салтыков качнул головой, и сын резво соскочил с места. Он скоро вернулся и успокоил:

— Ветер занавесь колыхнул, от неё глинянка на пол свалилась.

Подозрительный Шаховской недовольно проворчал:

— Негоже держать окна открытыми...

— Чего таиться, — усмехнулся Рубец-Мосальский, — дел сурьёзных всё одно нету, так, делишки, о них, чай, Жигимонд и не услышит.

— Громко только дурацкая шапка бренчит, мы обо всём Жигимонда известим, для того письмо ему отправим, — Салтыков посмотрел на Молчанова, — тебе везти, дорогу знаешь. А ты, князь Василий, постарайся большим посулом отвратить пришлых немцев от нынешней службы, пущай отходят от Скопина и идут к нам, али к себе возвращаются, сули больше, немчура деньги любит и таких, шумливых...

После разговора гостей пригласили к застолью, но они отказались, ссылаясь на поздний час и дальнюю дорогу. Обошлись выносными чарками, которые с поклоном подали сенные девушки. Мосальский косился за их спины, стараясь высмотреть боярыню, она, дородная, белотелая, правилась ему давно. Чувствовалось, что и он не оставил её равнодушной, случалось, нет, нет, да метнёт при встрече пронзительный луч из-под стыдливо опущенных ресниц. В такие мгновенья князю вспоминалась своя худосочная жена, неизменно поставлявшая ему дочек, и думалось: напутал небесный приказ, когда пары составлялись, я бы с такой боярыней целый полк наделал, не то что этот заморыш. У Салтыковых был единственный сын, появившийся на свет в первый год после свадьбы, и с тех пор Господь детей не посылал. Боярин злился, во всём винил жену и нередко поколачивал, что, однако, не помогало. Мосальский опрокинул ещё одну чарку и спросил:

— Почто Ирину Фёдоровну прячешь, али для иных гостей бережёшь?

— Неможется ей, — сказал Салтыков первое, что пришло в голову. Он и сам был удивлён отсутствием боярыни, которой по чину полагалось выйти к гостям. Проводив гостей, боярин поспешил к ней в светлицу. Жена, зарёванная, с распущенными волосами, с воплем бросилась к его ногам.

— Пошто Ванятку в дальнюю дорогу обрядил? Чует сердце, не к добру это, нагадана ему лютая смерть в чужедальней стороне...

Салтыков крепко пнул её.

— Опять подслушивала?! Сколько говорено было, чтоб ухо своё длинное к разговору не приставляла, ну, погоди...

— Делай что хочешь, осударь-батюшка, только пожалей роженное моё дитятко...

Салтыков схватил плеть, нанёс несколько ударов. Жена покорно снесла их, не переставая молить, чтоб не посылал сына. Работал до пота, наконец, умаялся, присел отдохнуть.

— Ты пошто, дура, взбесилась? — уже без злобы спросил он.

Боярыня привстала на руки, сбивчиво заговорила:

— Винюсь, осударь-батюшка, ходила давече к ворожее, про Ванятку гадала: на воду, на зернь, на воск, на лучину — везде неладно выходило, бабка наказала поостеречься и сына от себя не отпускать, покуда иное не покажется. Послушайся совета, чай, одно у нас дитятко.

— То-то и оно... — Салтыков пожевал губами и вздохнул: — Чё слушать, ворожба не молитва, а ежели тебе потаковничать, то парню из дома не выступить. Никак не желаешь от своих глупостей отстать, придётся вдругоряд учить.

Опять поднял плеть, Салтычиха тихо скулила, на удары не обращала внимания, вроде их вовсе не ощущала. Была она такая большая и гладкая в сравнении с мужем-сморчком и могла бы легко защититься, казалось, только шевельни пальцем, но нет, такое даже в голову не приходило, просто скулила и думала тревожную материнскую думу. Бессонно промаялась всю ночь, а с первым светом послала человека в недальнюю Кулаковку за местным чародеем. Решила, что если уж сын не может отвратиться от поездки, то пусть примет заговор от всякого зла.

Посланец долго не искал, чародей по имени Антип был известен на всю округу. В конце зимы, расставшись с Ананием, он поспешил из Устюжны в Москву, где нашёл свою Дуню в бедственном состоянии. Москва голодала, Троицкое подворье тоже жило впроголодь и искоса смотрела на приживальцев — что делать? Божия обитель не очень-то подходящее место для его ремесла, пришлось возвращаться в родную Кулаковку. Здесь при всеобщем обнищании доходов особых не было, только и хватало, чтобы не голодать, потому приглашение в богатый дом пришлось кстати. Антип, недолго думая, собрал свои кудесные вещи и отправился к боярыне. Та встретила его с протянутыми руками — охрани, дескать, дитятю от всякого дурна и лиха. В каком-то безумии повторяла одно и то же, не говоря ничего иного. Антип не любопытствовал, ибо знал, что чародеев не приглашают в радости, просто начал раскладывать кудесы и пояснять:

— В этой ширинке правое око орла, пойманного в Иванов день. Положенное за пазуху супротив сердца защитит от царского али королевского гнева. А в синем плате левое око, смешанное с коровьей селезёнкой, оно усиливает крепость панциря. В зелёном узелке язык чёрной змеи, его кладут в левый сапог, отправляясь на поединок, в красном узелке истолчённый чеснок с Афон-горы, им обсыпают утиральник, когда идут на жестокую битву, от того утиральника любая рана заживляется. В красной коробке иссушенное собачье сердце, оно от всякого покуса и лая, в склянке вода с горы Еленской, эта любой яд убивает, в пузыре змеиные рожки, защищают от лукавства...

Боярыня соглашалась на всё, она в каком-то самозабвении трясла головой и повторяла прежнюю мольбу.

Антип всё же не выдержал:

— О каком лихе ты всё время твердишь?

— Не пытай, милостивец, не вольна я в ответе.

Стало совсем интересно.

— Чародею да знахарю говорят как на исповеди, без доверия кудесы рассыпаются в прах. Коли хочешь сыну помочь, говори всё как есть.

Не долго таилась Салтычиха, рассказала, что удалось вчера подслушать. Антип виду не подал, продолжил волхованье. Опростал в ковш принесённую склянку, бросил туда три угля и забормотал:

— Вода кипуча, пролилась из тучи, прибежала с гор, слушай мой уговор: укрепи здорового, успокой мятущегося, отмой с хворого хитки и притки, уроки и призоры, скорби и болезни, щипоты и ломоты, унеси всё за сосновый лесок, за осиновый тын, а принеси к ужину добрую су жену...

— Того не надо! — вдруг вскрикнула боярыня. Казалось, занятая своим горем, она не вслушивается в колдовское бормотание, ан нет, слышала всё. Антип связал несколько ленточек в узелок и как ни в чём не бывало продолжил:

— Завяжи, Господи, на раба Божия Ивана, чтоб зла не мыслить от чернеца и черницы, от красной девицы, от беловолосого и черноволосого, от рыжеватого и русого, от одноглазого и разноглазого, от стрельца-молодца, казака-разбойника и ляха-злодея, чтоб в естве и питье никакого лиха не получить, от ведовских мечтаний не испортиться...

Антип говорил привычные слова и с жалостью смотрел на исстрадавшуюся женщину, не желавшую воспринять никакие увещевания, — воистину только безрассудство может соперничать со слепой материнской любовью. Домой он вернулся с хорошим заработком, хотя и не мог скрыть озабоченности тем, что довелось услышать. В то время только и говорилось о победах Скопина, люди исполнились надеждой в скорое окончание надоевшей смуты и вот, оказывается, готовилась новая напасть. Ведомо ли о том государю и его окружению? Дуня сразу почуяла неладное, какой ни есть колдун, а от жены не сокрыться. Что да почто? Пришлось поделиться.

— Не пущу! — воскликнула Дуня, ещё даже не дослушав. — Вспомни, как тебя за службу отблагодарили, с Троицкого подворья чуть силком не изгнали. Али желаешь быть тряпкой, о которой ноги вытирают? Не пущу!

Антип молчал, знал, что каждое слово ей сейчас в зажигу пойдёт, лучше не перечить.

— А ежели сгинешь, куда я с дитём денусь?

Это так, она недавно призналась, что ждёт ребёнка. Антип подсел, притянул жену за плечи и звякнул деньгой — на первое время хватит. Дуня зарыдала в голос, он гладил её по голове и успокаивал:

— Не надо меня до времени хоронить, всё не так страшно, схожу к Авраамию, доведу про боярские замышления, нельзя людям в отсидке быть, когда страна чужеродцам продаётся, мы теперя не только об себе, об нём думать должны, — и погладил Дуню по животу. Ворковал по-голубиному, гладил по-кошачьи, чего ещё бабе надо? Скоро успокоилась и более не перечила, только просила скорее вернуться.


К вечеру добрался Антип до Троицкого подворья, там, как и во всей Москве, жили теперь тихо. Радовались за троицких братьев, молились о победах Скопина, но за стены выходить опасались, тушинцы в ту пору особенно пошаливали: почуяли, верно, что скоро кончится воровское раздолье, вот и тешились. Впрочем, дел хватало и внутри подворья, с некоторых пор страх вселился в его обитателей. Всякая мелочь становилась скоро известной на патриаршем дворе, и оттуда тотчас следовало строгое остережение. А уж за грехи судили без всякой пощады. Одного немощного старца уморили голодом за нарушение поста; другого, допустившего ошибку в переписке священного текста, посадили на цепь; третьего, малоискусного в церковном пении, отослали в дальний скит на «согласный дикий рёв со зверьми». Иногда в дела вмешивался и государев двор, тоже маломилосердный по части наказаний. Ясно, что среди братии завёлся тайный доносчик, все мучились взаимными подозрениями и косились друг на друга. Палицын, хоть и видел неладное, вмешиваться не желал; люди, ворочающие большими делами, часто оказываются беспомощными в наведении порядка в собственном доме. Но одно несомненное достоинство у него имелось: он был легко доступен каждому и никогда не отгораживался от братьев стеной высокомудрия. Антипу долго ждать не пришлось; обрадовавшись неожиданно появившемуся слушателю, Палицын поднялся из-за стола, заваленного бумагами, и жарко заговорил:

— Вот, решил по желанию государя повествовать о примерном стоянии Троицкой обители, в назидание потомкам. Одно просить буду, чтоб читали и принимали всё написанное во истину, а меня бы не поносили. Не обучен гордым словесам, не наделён великим разумом, однако ж способен узреть и услышать о доблих братьях. Как могу умолчать?

— То дело богоугодное, — отозвался Антип, — ежели кому и делать, так только твоей святости. Как у них там?

— Живы и укрепляются в надежде. Ждут, что Скопин после калязинской победы скоро придёт к ним на выручку. Сохрани Бог сего героя-юношу! Архимандрит приказал раздобыть и послать ему звонкую монету для расплаты с чужеземцами, накладно, конечно, для обители, но ничего не поделаешь, Господь завещал продавать имение своё и раздавать вырученное во благо... Ты зачем при шёл?

Антип рассказал о заговоре бояр и их намерении поступиться землями к королевской пользе. Палицын раз разился гневной речью и вдруг подозрительно уставился на Антипа:

— Верно ли сказанное и о какой награде печёшься?

— Бог с тобой, — обиделся Антип, — я по одному доброму хотению.

— Оно тебе зачтётся, сын мой... Надо бы поскорей известить государя! — снова всколыхнулся Палицын и, если бы не позднее время, тотчас бросился бы во дворец. Потом успокоился, должно быть, припомнил прошлое недовольство патриарха и сказал:

— Завтра схожу к владыке, он надоумит, что делать, а ты покуда никому ни слова, у нас и так много ненарочного за стены выходит, совсем как у Луки писано: что говорим на ухо внутри дома, то провозглашается на кровле. Пойди-ка покормись с дороги, а утром решим, что делать.

В трапезной было малолюдно, за скудным ужином сидел молодой монах, в тёмном углу копошился кто-то неразглядный. Антип произнёс слова приветствия, монах дружелюбно откликнулся, но из угла прозвучало нечто злобное и из полумрака показалось одноглазое лицо ключника Пимена. Антип слышал о происшедшем с ним несчастье и, конечно, никак не связывал его с произнесённой когда-то угрозой. Не было ни злорадства, ни жалости, в конце концов тот сам поплатился за свою чрезмерную скаредность. Не то Пимен, он считал виновным в своей беде именно этого колдуна и поклялся при удобном случае отомстить ему.

Антип подсел к монаху — юное лицо с реденькой рыжеватой бородёнкой, совсем ещё мальчик, если бы не горестные складки, сбегавшие к уголкам рта.

— Я тебя здесь доселе не видел, кто таков и откуда будешь? — поинтересовался Антип.

— Брат Афанасий, из святой Троицкой обители все мы суть, — ответил монах словами легендарного старца, привозившего по весне печёные хлеба голодающим москвичам, и осенился. От движения колыхнулся наперсный крест — да ведь это тот самый, что получил Ананий при расставании в Устюжне.

— Откуда он у тебя?!

Афанасий тут всё и рассказал: о последних событиях в осаждённой обители, о подвигах Анания, о гибели его и верного Воронка. Всем сердцем сокрушился Антип, давно уже томился он горестным предчувствием, гнал от себя наваждение, не желая ему верить, и вот оказалось, что не обмануло сердце. Помолились они о душе новопреставленного, вспомянули добром своего молчаливого и надёжного друга. О многом пришлось поговорить в тот вечер, но особенный интерес проявили к искусству врачевания, поскольку оба оказались немало сведущими в этом деле. Великое благо встретить родственную душу, в разговоре забыли об окружающих, да и какие могли быть секреты у лекарей? Пимен, как ни старался быть незамеченным, всё время подавал какие-то звуки, таким уж неуклюжим был создан.

— Чего это он выслушивает? — удивился Афанасий.

— Мало учен, — ухмыльнулся Антип, — из-за неурочного подгляда ока лишился, теперь того и гляди ухо отвалится. В старину таких за уши к воротам прибивали.

— Зачем?

— Ветер так надувал, что всю охоту отбивал.

— У нас в обители тоже слухачей хватало, — вспомнил Афанасий про Гурия, — однако с голодом все повывелись.

— Это точно, голод хороший лекарь...

Так сидели они и говорили без всякого остережения, благо ни от кого не зависели и никого не боялись. А Пимен терпеливо слушал, с трудом удерживая ото сна единственное око, и всё думал, как наказать своего обидчика.

Перед тем как пойти к патриарху Палицын отстоял долгую заутреню, молил о милосердии владыки, чтобы унял недовольство и отложил гнев. Без этой молитвы никак не обойтись, суров был Гермоген, прям, как струна, да только не колебался, шёл мощным тараном напролом, не помышляя даже о малом уклонении. С таким хорошо воевать и брать крепости, а в мирном обиходе каково? Всегда находил повод для укора и с провинившихся взыскивал по самой строгой мере. Но нынче, когда услышит о заговоре, вроде бы ничего не должен сказать, кроме благодарения. С такими мыслями и отправился Авраамий на патриарший двор.

Гермоген после слов Палицына внешне никак не показал озабоченности. Заговорил в медленном размышлении:

— О том, что Жигимонд замышляет войну, мы слышим уже давно, с весны тревожат паны порубежные земли дерзкими набегами, о том же давече смоленский воевода доносил. И что на Северскую и Смоленскую землю зарится, тоже доподлинно известно. И про боярских отступников знаем, от них, паскудников, всякая нечисть возможна...

Палицын почувствовал себя неуютно, он радел о деле, спешил скорее известить о боярских кознях, выходит, зря старался?

— Извини, владыка, что напрасно потревожил, хотел как лучше, — в словах проскользнула явная обида.

Гермоген строго нахмурил брови.

— Не запаляйся и держи норов в узде. Ежели об общем благе пёкся, ино добро, но ежели к своей выгоде...

— Как можешь?! Я за все годы полушки не взял! — Палицын дрогнул голосом.

— Выгода может быть разная, в том числе и от неугомонной гордыни. Я тебя знаю, была ведь мысль к царю побежать и самому обо всём доложить?

Палицын со страхом глянул на Гермогена — а об этом-то как вызнал? Недаром говорят, что он самые потаённые мысли читать умеет. Ничего не ответил, лишь опустил голову, а патриарх, будто не замечая его замешательства, продолжил:

— Может быть, и тот, кто весть принёс, тако же мыслил.

Ах, вон оно что, Гермоген просто проверял верность принесённого известия! Суров и строг владыка, от него не дождёшься ни привета, ни слов одобрения, и хотя такую же строгость он проявляет к самому себе, трудно бывает отделаться от чувства незаслуженной обиды. Палицын вздохнул и кротко сказал:

— Принёсший известие имел добрые помыслы и мною проверен в деле, ходил с твоими грамотами под Дмитров и в Углич, бился на стенах Устюжны, ручаюсь, что он никакой выгоды для себя не ищет.

Гермоген, удовлетворённый решительностью утверждения, внезапно переменил тон. Роль вечного укорителя временами надоедала, тяжело вздохнул и признался:

— Давно слышу об угнетении православия в землях Жигимонда. Страждут наши братья в Литве, коих силком отлучают от веры, вопиют о помощи. Пишут, что король велел собирать каменщиков для строительства своих церквей в Смоленской земле и хочет переселить туда природных латинян, обещая наделить поместьями. Делит россейскую землю, ещё не повоевавши, многие от таких посулов смущаются, вот и наши отступники туда же. Како мыслишь, что надобно делать?

— Следует перво-наперво царя упредить...

— Неможется ему сейчас, болячки с разных концов лезут, окромя лекарей да знахарей никого не принимает, да ещё разных чернокнижников. Беда от этой нечисти! Что они там ему нашёптывают? Больной государь — большое лихо, мало того что дел не вершит, на его недугах половина двора кормится.

Гермоген лишь изредка давал волю чувствам и почти всегда в том случае, когда вспоминал о ведовской братии. Своей ненавистью к ней он прославился ещё будучи митрополитом в Казани, где жестоко боролся с языческими богами, шаманами и колдунами. Такое же отношение сохранил к своим российским, когда переехал в Москву, и были на то свои причины. Слабый и лукавый Шуйский не мог тягаться с прямым, не терпящим прекоречия Гермогеном, но когда болел, легко уходил из-под его влияния. Владыка относил это прежде всего на счёт чаровников и не упускал случая, чтобы не навредить им. Волхвы, чародеи, зелейщики, обаянники, кудесники, сновидцы, звездочёты, облакопрогонники, ведуны, лихие и приворотные бабы, призорницы — весь этот удивительный народ обосновался в то время в Замоскворечье, где часто подвергался нападкам со стороны иступленных ревнителей веры. Гермоген не давал им прямых указаний, это делали те из его окружения, кто умел читать между строк и слышать то, что не произносилось. Помимо русских, существовало множество чужеземных лекарей, против которых патриарх был настроен ещё более строго. Он подозревал, что все тайны утекают именно через них и во время их присутствия зарёкся ходить во дворец.

— Туда ныне нельзя, — строго произнёс он, — а дело не терпит, особливо в части Смоленска. Ему следует помочь безотлагательно, — и так пронзительно посмотрел на Палицына, что тот смешался и сказал явно невпопад:

— Наш архимандрит приказал денег достать для Скопина, тяжка налога, более не потянем.

Гермоген тяжело вздохнул.

— Токмо о суетном печёшься и окромя денег помощи не мыслишь. Подумал бы про своих троицких братьев, ведь не деньгами врага одолевают и не телесной силою, но верой и духовной твёрдостью. Надо тако же и смолян подкрепить. Прикажу вернуть ихнюю икону, Одигитрию Смоленскую, что прислана к нам на поновление, пусть Владычица поможет защитить город, если настанет лихо. Отпишу вашему архимандриту, чтоб послал своих старцев для духовного наставления, ты тоже присмотри кого из своих братьев и отправляй, не мешкая, к смоленскому архимандриту Сергию с моим пастырским благословением. А военной силой пусть царь распоряжается, я в его епархию не вступаюсь. Наш удел — слово Божее, про то же в своём сказе пиши: от него охрабряются даже те, кто обычаев ратных не ведают, от него они исполинской крепостью перепоясываются...

И ещё раз удивился Палицын: откуда владыка про его писание знает? Ведь оно только-только измыслено — вот чудеса! Вернувшись на подворье, он собрал братию и объявил о решении Гермогена. Охотников для поездки в Смоленск нашлось немало, отбирали самых крепких. Афанасию пришлось проявить настойчивость, чтобы попасть в их число. «Ничего что хром, — убеждал он, — одну осаду выдюжил и другую, даст Бог, превозмогу, а смолянам много полезен буду». Авраамий в конце концов согласился, много был наслышан о силе духа молодого монаха. Обрадованный Афанасий попытался было склонить к поездке Антипа, но тот отказался, побоявшись оставить беременную жену. Приятели с сожалением развели руками, и Афанасий стал готовиться в дальнюю дорогу.

Этим же утром ключник Пимен пришёл в гости к своему приятелю Макару из дворцового приказа. Посудачили о делах, помыли господские косточки, и Пимен между прочим поинтересовался нынешним царским недугом.

— Недавно заклад у него случился, — со знанием говорил Макар, — иначе сказать, заперло снизу. Призвали немчуру-трубочиста, он дымоход пробил, теперь льёт гак, что не остановишь. Кровушкой царь-батюшка исходит, смертным криком воет, на весь дворец слышно.

— О, Господи, неужто лекаря сделать ничего не могут?

— Стараются, да ить трудно. У тебя зуб болел?

— Ну как же, давеча чуть на стенку не лез, такое, скажу тебе...

— Вот, а тут сто зубов и все болят.

— Как сто, где?

— Всё там же, в нашем царском заду, совсем его почечуй замучил.

Пимен почесал голову и как бы в раздумье проговорил:

— Есть у нас на подворье лекаришка, он эту болесть в одночасье лечит.

— Как?

— Да так, травой и заговором. Сам евонную похвальбу слышал и людей видал, кому он зубы рвал.

— Какие зубы, где?

— Да там же, где у твово царя-батюшки.

— А-а...

Разговор как бы ненароком переменился, однако Пимен своего приятеля знал, он на таких услугах в люди вышел. С царскими лекарями в то время разговаривали коротко: не вылечил — мешок на голову и в воду, вылечил — наградят и оставят до следующей болезни, так что в конце концов всё равно воды не миновать. На то и рассчитывал хитроумный ключник.

Вечером на подворье пришёл приказ постельничего о немедленной присылке знахаря для лечения царской болезни. Палицын возмутился: мы-де живём Божиим промыслом и никаких иных лукавств не имеем, однако посланец был строг и неумолим. Келарь и сам знал, что против дворцового приказа спорить бесполезно, оттуда могут повелеть хоть что, хоть тучи разогнать, тогда бегай и надувай щёки, пусть без толка, но усердие выкажи. Хорошо, сказал, будет исполнено. Послал за ключником — где у нас такой-сякой? Тот указал на Антипа, и келарь испугался: во всех случаях, успешным или неуспешным выйдет лечение, происшедшее скрыть не удастся и каково будет узнать Гермогену, что в его епархии дают приют знахарям и прочим чаровникам, которыми он постоянно попрекает государя? А если ещё выяснится, что тот же человек принёс весть о боярском заговоре? Живое воображение Палицына заработало вовсю, ему так и слышался строгий голос Гермогена: «Не бери приноса от мздоимца, не лечись у шелудивого...» Призванный пред его очи Антип не выказал ни малейшего беспокойства. Он действительно иногда помогает хворым, но о царской болезни не имеет никакого понятия и вряд ли сможет чем-нибудь помочь.

— Но как узнали о тебе во дворце?! — воскликнул Палицын.

Антип посмотрел на Пимена, который в присутствии келаря всегда натягивал на себя маску услужливости, и сказал:

— Вы его спросите.

Пимен выказал возмущение, и такое неистовое, что имелись все основания сомневаться в его искренности.

— Скажешь, не ходил во дворец и на меня не показывал?

— Много чести, — фыркнул Пимен.

— И на патриарший двор не бегаешь с доносами?

Пимен повернулся к Палицыну и обиженно проговорил:

— Я твоей милости сколько лет служу без обману, почто дозволяешь всякому пришлецу глумиться?

Палицын выглядел растерянным, в делах такого рода он себя уверенным не чувствовал, и Антип пришёл к нему на помощь.

— Врёт он насчёт без обману, сдаётся, он не только тебе служит.

Келарь растерянно переводил взгляд с одного на другого.

— Видит истинный Бог, вот те крест, окромя твоей милости иных не знаю! — исступлённо повторял Пимен.

— Тогда поглядим, какова вера твоему слову, — сказал Антип и обратился к келарю. — Вели, отче, братьев своих сюда позвать.

Келарь повиновался, скоро его палата стала наполняться, братья входили и тревожно переглядывались. Антип сказал так:

— Ведомо стало, что среди вас имеется некто, предающийся тайным шептаниям о делах обители. Не в угол сор заметает, как ведётся в добром доме, а на показ иным выносит и худую славу на братьев налыгает. Отец Авраамий просил меня вывести этого шептуна на чистую воду, желаете ли вы того же?

По палате пронёсся согласный ответ. Антип достал из ларца два камешка и сказал:

— Это верь-камни, они не терпят лжи, сразу переменяют цвет: белый становится чёрным, а чёрный — белым. Я буду задавать один и тот же вопрос, каждый после ответа заглянет в ларец и скажет, какой цвет у камня, согласны? — Он подошёл к ветхому старцу и спросил: — Отец Елизарий, говоришь ли ты кому-нибудь на стороне о том, что творится в обители?

— Господь с тобой, стар я для таких дел.

— Посмотри на камень, какого он цвета?

— Белый.

— Воистину так. А ты, отец Варлаам?

— За стены давно не хожу и ни с кем из посторонних не глаголю, вот те крест!

— Какого цвета камень?

— Белый.

— Воистину так.

Антип обошёл всех, получая от каждого неизменный ответ. Настала очередь Пимена.

— А что скажешь ты?

— То же, что и давече: никому ничего...

— Какого цвета камень?

— Белый.

Антип стал обносить ларец и показывать его содержимое. Старцы заглядывали и отшатывались, среди них всё явственнее звучал негодующий ропот. Последним заглянул сам Авраамий и вскричал:

— Ты нам соврал, брат Пимен, камень не снёс твоей лжи и переменил цвет!

Пимен растерянно забормотал оправдание. Антип вытряхнул на руку содержимое ларьца — камень действительно был чёрным — и пояснил:

— Через некоторое время после того, как воочию явлено лукавство этого человека, он снова вернёт свой цвет.

Елизарий, один из самых праведных старцев, глянул на присмиревшего Пимена и вынес свой приговор:

— Ты избрал язык лукавых и безвинно обрёк многих братьев в добычу, пойду совершу заупокойную молитву, отныне для меня ты умер...

— Подожди, брат, и я с тобой! И я, и я! — раздались голоса. Палата быстро опустела. Палицын осуждающе покачал головой и произнёс:

— А у меня свой приговор: сам иди на государев двор заместо знахаря!

Пимен пал на колени.

— Ослобони, святой отец, от позора, ну, какой я знахарь? Дай другое какое наказание, всё стерплю, а от этого ослобони!

— Ничего, ничего, рыл яму другому, теперь сам в неё прыгай, узнаешь каково, — философски рассудил Палицын. Потом, когда остались одни, он оценивающее оглядел Антипа и сказал: — Хорошо, что уличил шептуна, а всё ж негоже в святой обители кудесить.

— Что ты, отче, я и в мыслях не держал.

— Как же с цветом наколдовал?

— Никак. Я Пимену в отличие от других показал чёрный камень, он же, поверив, что тот при вранье меняет цвет, порешил схитрить и назвал чёрное белым. Сам себя перехитрил.

У Палицына вытянулось лицо.

— Выходит, кабы Пимен на наживку не клюнул, так и не поймался бы. Ну, ловкач... Как же ты его заподозрил?

Антип пожал плечами.

— У меня на плутов глаз остёр...

— Тогда тебе сам Бог велел общему делу послужить! Езжай с нашими братьями в Смоленск, там сейчас острый глаз особенно понадобится.

Антип стал отказываться, ссылаясь на положение жены. Авраамий заявил, что возьмёт её на подворье и учредит самый бережный присмотр. Так же легко разбивались и другие доводы, он умел быть настойчивым, и Антипу не оставалось ничего иного, как согласиться.

Сборы оказались недолгими, уже утром следующего дня небольшой братский отряд выступил в дорогу. В это же время бывший ключник стоял на коленях перед царским постельничим и признавался в своём оговоре. Постельничий ничего не хотел слушать, он уже обнадёжил государя о скором приходе нового чудодея, слова присланного из подворья счёл за блажь и для начала приказал его выпороть. Пимена учили по всем дворцовым правилам, так что в конце концов вынудили согласиться на всё, что потребуется. В каком-то полубеспамятстве приказал он принести трав, первых, что пришли в голову, сделал из них отвар и отослал на пользование царю. Как ни странно, но тому полегчало, и Пимена выпороли опять за то, что сначала отказывался от лечебы. С тех пор его никто не видел.


В то время как Одигитрия начинала свой путь к Смоленску, в пограничный Велиж прибыл Михаил Молчанов с письмом московских заговорщиков. Здесь началовал его давний приятель Александр Гонсевский, королевский посол в Московии при Лжедимитрии I. То развесёлое время было памятно обоим. Нескончаемые пиры и молодецкие забавы, шумное веселье и бессовестные оргии — всё это сблизило их, хотя и ненадолго. Падение Лжедимитрия имело роковые последствия для каждого: Гонсевского задержали в Москве как заложника, а Молчанова вынудили удариться в бега. Польская сторона решительно требовала возвращения задержанного посольства, Гонсевский думал, что это король заботится о своём верном слуге, на самом же деле решительность диктовалась лишь практикой межгосударственных отношений. Когда Гонсевский наконец вернулся, у трона толпились новые люди, пуще всего опасающиеся появления прежних любимчиков, и ему пришлось довольствоваться скромной должностью велижского старосты.

Гонсевский обиделся и решил, что обойдётся без королевских милостей. Затеял большое строительство и зажил на широкую ногу: давал богатые пиры, устраивал шумные охоты, приглашал музыкантов и артистов на весёлые представления. Соседи к чудачествам нового старосты особого интереса не проявили, да и сам он скоро понял, что велижский замок, каким бы шикарным ни был, всегда уступит даже самому невзрачному внутреннему дворику королевского Вавеля. Отныне возвращение в мир большой политики стало его самым заветным желанием, и он всеми силами старался обратить на себя высокое внимание: устраивал постоянные набеги на московские области, наводнил их своими лазутчиками, давал приют всякому сброду, учинял шумные беспорядки на границе. Нынешний московский посланец явился для него настоящей находкой, он вызвался лично препроводить его к Сигизмунду и выжидал удобного случая, чтобы сделать это с надлежащим шумом. Королевские слабости и привычки этому хитрецу были хорошо известны.

Приглашённый из Рима знаменитый художник написал по его заказу портрет Сигизмунда, Гонсевский часто сиживал перед ним. Длинное лицо, увенчанное высокой шляпой, вздёрнутые брови, хитрый взгляд, изящная бородка и усы. Во всём облике несомненное величие, что конечно же стоило отнести на счёт художника, и в то же время явное лукавство и притворство — следствие полученного иезуитского воспитания. «Неужели мне не удастся превозмочь эту величественную посредственность? — задавал себе один и тот же вопрос Гонсевский. — Надо бы только отыскать к ней верный ключик. Но где он, этот ключик?» Он раз за разом перебирал всё, что было известно о желаниях и капризах короля.

Двадцать лет назад шведского принца Вазу посадили на польский трон под именем Сигизмунда III. В уме честолюбивого юноши, ставшего повелителем огромной территории между северными и южными морями, роились дерзкие мечты: он должен создать империю и сравняться славою с великими завоевателями прошлого. Увы, природа не отпустила на это ни ума, ни характера. Сначала был утерян шведский престол, который оттягал собственный дядя Карл. Долгое время племянник не терял надежды на его возвращение, у него всё ещё оставалась Финляндия под управлением преданного Флеминга. Но тот неожиданно умер, а коварный дядя, ворвавшись в родовой замок, велел открыть гроб и так оттрепал усопшего за бороду, что у него отвалилась голова. Вместе с ней отпала и Финляндия. «Эта партия мною проиграна, — сказал себе Сигизмунд, — начнём другую», имея в виду восточного соседа.

Он любил играть в шахматы. Рассчитывать на многие ходы вперёд, наносить неожиданные удары, угрожать королю, овладеть, если повезёт, королевой — игра действительно достойная его высокого положения. В выборе партнёров проявлял известную осторожность, но это только ему казалось. В жестокой борьбе за право сыграть партию с королём побеждали самые ловкие, хорошо знающие, как нужно действовать, ибо нередко шахматные партии имели вполне реальное продолжение.

На некоторое время партнёром короля стал Юрий Мнишек, отец печально известной авантюристки. То был первостатейный плут. Свою ловкость в отношении королевских особ он начал проявлять ещё много лет назад, когда нашёл способ быстро утешить Сигизмунда II, удручённого смертью любимой жены. Мнишек отыскал в одном из монастырей удивительно похожую на усопшую королеву монахиню, проник к ней переодевшись в женское платье и после недолгих уговоров склонил к тому, чтобы исполнить свой патриотический долг. Его величество остался доволен, и Мнишек впоследствии поставлял ему новых патриоток, пока не довёл до полного истощения, физического и материального: денег по смерти расшалившегося короля не нашлось даже на похороны. Этот самый Мнишек и подбросил Сигизмунду мысль о мнимом русском царевиче, прибегнув к понятной ему аналогии: пешка, ставшая ферзём, может быстро привести к выигрышу восточную партию. Мысль понравилась и стала претворяться в жизнь. На первых порах затея складывалась удачно. Претендент надавал кучу обещаний: при воцарении возвратить королю Смоленскую и Северскую земли с соседними областями, отдать жене Псков и Новгород — словом, поступиться изрядным куском западной Московии. На деле, однако, с выполнением обязательств не спешил и после низвержения был быстро заменён вторым проходимцем с теми же надеждами на уступку московских земель. Теперь перестал их оправдывать и новый «господарчик».

Пришла пора сменить шахматного партнёра. На некоторое время им стал Лев Сапега, давний приверженец идеи об униатском государстве. Теперь у него нашлись новые доводы в её поддержку. Нужно перестать делать ставку на жалкие пешки, у короля подрастает собственный сын; утомлённые распрей русские бояре давно говорят о том, чтобы посадить на московский трон чужеземного принца, и многие не прочь видеть на нём Владислава. На перечисление выгод от такой удачной комбинации у красноречивого канцлера едва хватало слов, лишь об одной, личной, умалчивал: себя, знатока русских дел, он видел в роли наставника молодого царя, а значит, всевластным управителем Московии. Сигизмунд в конце концов идею воспринял. Да и попробовал бы он противиться, если хитрый канцлер обложил его со всех сторон: взял в союзницы королеву Анну, добился одобрения со стороны сейма и местных (поветовых) сеймиков, провёл несколько льготных законов для тех, кто с оружием в руках будет отстаивать права королевича.

И тут в уже почти налаженное дело вмешался новый шахматный партнёр: Франческа Симонетта, которого новый папа Павел V назначил свои личным представителем в Польше. Все усилия папского нунция сразу же направились на расширение и укрепление католической веры, быстрые успехи в этом деле сулили ему кардинальскую шапку. С появлением Симонетты началось наступление на православие: монастыри и храмы передавались униатам, закрывались школы, везде стали властвовать иезуиты. Король, громко провозглашающий себя защитником веры и заявляющий о свободе вероисповедания, на деле потворствовал мракобесию нунция. Тому показалось мало и этого. Молодой, неустойчивый в вере королевич, уверял он, не готов к тому, чтобы стать русским царём, тем более, что русские бояре будут настаивать на его переходе в православие. Нет, для надёжной защиты апостольской веры нужна более сильная и крепкая личность, нужен сам король. У Сигизмунда закружилась голова: может быть, это как раз то, о чём мечталось в юности? Он, правда, немного колебался, и тогда Симонетта сделал сильный ход: познакомил со своей юной и прелестной племянницей. Та действовала смело, напористо, так что позиции королевы заметно пошатнулись, а вместе с ними упали шансы партии королевича.

Все понимали, что восшествие Сигизмунда на русский трон почти наверняка потребует военного вмешательства. Вторжению в соседнее государство следовало придать законную видимость. За дело взялся сам Симонетта. Немецкому императору был направлен манифест, в котором доказывалось законное право польских королей на обладание Русью. Письмо с просьбой благословить богоугодное дело полетело и в Рим. Оба послания удостоились весьма уклончивых ответов, но Сигизмунда это не обескуражило, он пока довольствовался званием «О, мой Цезарь!», которым его удостоила юная итальянка.

В июле Сигизмунд приехал в Минск, чтобы решить вопрос о ближайших действиях в отношении Москвы. На совет были призваны ближайшие доверенные лица. Доклад в присущей для себя велеречивой манере делал канцлер Сапега, доказывавший необходимость срочного похода на Москву. Победы Скопина и союзных войск, говорил он, способствуют скорому преодолению смуты с нежелательными для нас последствиями: укрепление русско-шведского союза и усиление антипольских настроений. Сейчас, когда у русских нет единства, мы должны поддержать своих сторонников и помочь им всеми средствами, в том числе военными. Обширные российские пространства дают возможность нашей бедной шляхте испоместиться в Московии, успокоить недовольство и отбить охоту к новым мятежам...

Король проявлял явные признаки недовольства говорливостью канцлера. Всё это хорошо известно, убеждать в необходимости похода в Московию его не нужно. Речь должна идти уже о более конкретных вещах. Опытный Сапега почувствовал нетерпение его величества и быстро поправился. Предстоящий поход находит всеобщую поддержку у польской шляхты. Замелькали известные имена: киевский воевода князь Острожский, перемышленский кастелян Стадницкий, литовский маршал Дорогостайский, сендомирский староста Любомирский, брацлавский староста Тышкевич, Хмельницкий староста Струсь... Помимо природных польских панов принять участие в походе выразили желание немцы, венгры, запорожские казаки, татары...

От такого известия король посветлел лицом, его на строение улучшилось, и витавшая в воздухе гроза разрядилась. Благодушный настрой не разделял гетман Жолкевский, он сидел с мрачным видом и только выдержка старого солдата не позволяла подать рассерженный голос. Король всё же обратил на него внимание и спросил о причине недовольства. Гетман подлаживаться не стал, положение, по его мнению, не столь блестящее. Настоящих бойцов крайне мало, основная часть войска — неуправляемый сброд своевольцев и развратников, особенно венгры и запорожцы. Нет осадных орудий, плохо с порохом и провиантом...

— Довольно! — резко оборвал его король. — Эти причитания не делают честь вашему званию. Что толку жаловаться и повторять: нет, нет, нет... Сделайте так, чтобы всё было.

Жолкевский и глазом не моргнул, спокойно, как ни в чём не бывало, продолжил:

— Ваше Величество знает, что без тяжёлых осадных орудий такие крепости, как Смоленск, не берутся. Их нужно везти издалека...

— Мне что за дело? Везите хоть с того света.

Сапега счёл нужным вмешаться:

— Пан гетман проявляет излишнее беспокойство, нам известно, что Смоленск не намерен защищаться, да ему и нечем это делать: оттуда выведен почти весь гарнизон и отправлен на усиление Скопина. Его Величеству вообще достаточно обнажить саблю, чтобы Московия покорно склонилась перед нами.

— Пан канцлер может слушать кого угодно, я же доверяю только надёжным источникам,— буркнул Жолкевский.

Первым московским боярам трудно подать весть, хотя у нас есть свидетельства и из такого источника. Несколько бояр вкупе с другими весьма достойными людьми обратились с письмом, в котором призывают Ваше Величество спасти их землю от полного разорения, — заметив недоверчивую усмешку Жолкевского, Сапега добавил: — Привёзший письмо здесь и может лично засвидетельствовать их нижайшую просьбу.

Сигизмунд согласно наклонил голову, и в палату вошёл Гонсевский, за которым следовал Молчанов. Изящно поклонившись, Гонсевский посторонился, пропуская Молчанова вперёд. Тот пал на колени и возопил:

— Великий государь, явись спасителем нашего народа, Москва желает целовать крест на верность твоему величеству.

Король улыбнулся.

— Поднимись, добрый человек, — сказал он, обращаясь к Молчанову, — просьбу наших русских братьев мы внимательно рассмотрим, а пока...

— А пока сделай милость и прими наше скромное подношение.

Молчанов стал расстёгивать кафтан. Присутствующие осуждающе закачали головами: мало того, что невежда перебивает короля, он ещё осмеливается раздеваться в его присутствии. Но Сигизмунд движением руки погасил недовольный ропот. Молчанов, сняв кафтан, сунул его Гонсевскому, который развёл руками, прося извинения за плохо воспитанного посланца, а сам принялся разматывать обёрнутую вокруг туловища холстину. Справившись с этим делом, он выказал намерение самолично вручить её королю, однако был решительно остановлен велижским старостой — согласно дворцовому этикету, король мог брать что бы то ни было только из рук своих подданных. Гонсевский возвратил кафтан Молчанову, взял у него холст и развернул перед королём. Тот не смог удержать изумлённого возгласа. Гонсевский, нисколько не смущаясь, распорядился поднести свечи поближе, чтобы лучше рассмотреть разворот. Участники совещания тянули головы и кляли Гонсевского, обрёкшего их на унизительное томление, а тот, не обращая на них внимания, действовал по своей задумке. Судя по всему, увиденное произвело на короля весьма отрадное впечатление, он милостиво глянул на Молчанова и протянул ему руку для поцелуя. Лишь потом обратился к сановникам:

— Не правда ли, это любопытно, господа?

Гонсевский повернул холст, и господам ничего не оставалось делать, как выказывать своё восхищение вслед за королём. Увиденное стоило того: на холсте был изображён Сигизмунд, увенчанный шапкой Мономаха!

— Вашему Величеству очень подходит сей убор, — выразил общее мнение Симонетта. Лишь Жолкевский пробурчал насчёт того, что надеть эту шапку будет не так просто. Тогда Молчанов, повинуясь лёгкому толчку Гонсевского, снова бухнулся на колени и вскричал:

— Прогони узурпатора Шуйского, приведи своё славное войско, сядь о конь и сделай... — от избытка чувств он подавился слюной и запнулся.

— И сделай ход конём, — громко сказал Гонсевский, разрядив возникшую было неловкость.

Король рассмеялся, а вместе с ним и всё окружение. Вопрос о походе на Москву был решён окончательно.

Загрузка...