От Москвы на запад не было города важнее Смоленска, он являлся торговым мостом в Европу и центром края, соседствующего с недружественным соседом, от которого приходилось держать на замке западные рубежи. Ключ от замка как раз и находился в Смоленске. Русские правители хорошо понимали значение ключ-города, заботились об его укреплении. Умнее и дальновиднее всех оказался Борис Годунов, приказавший соорудить там сильную каменную крепость взамен прежней деревянной. Строил её Фёдор Конь, отличившийся до этого на сооружении Белого города в Москве. Царский приказ был выполнен отменно: крепость, возведённая в 1602 году на левом холмистом берегу Днепра, имела 38 башен, а по протяжённости уступала лишь Великой китайской стене и кирпичной ограде вокруг Константинополя, но была гораздо сильнее последней.
Русский строитель готовил своё детище к условиям самой жестокой битвы. Для фундамента копали котлованы глубиной в две и шириной в три сажени. Эти огромные ямы проливали известковым раствором, затем набивали булыжником, его заливали жидкой глиной, на неё снова лили извёстку, далее шёл кирпичный щебень и новый слой булыжника — так слой за слоем на все пять метров. На этаком фундаменте делался 3-метровый цоколь из крупного бутового камня, над ним кирпичная кладка (на некоторых участках до 11 рядов!), затем каменный валик и снова кирпичная кладка, завершающаяся нарядными двурогими зубцами. Высота сооружённых подобным образом стен достигала 15 метров, а над ними поднимались красавицы-башни, самая высокая из которых, Днепровская, имела почти 40-метровую высоту. Это позволяло использовать четыре уровня защиты: подошвенный бой у цоколя, затем два средних боя и верхний. Много разных инженерных хитростей устроил Конь: снаружи стен на расстоянии восьми метров сделал глубокие ходы для прослушивания земляных работ противника, установил опускаемые железные решётки на воротных башнях и подъёмные мосты, придумал навесные бойницы, через которые было сподручно метать камни и лить смолу на толпящихся под стенами врагов.
Крепость была хорошо вооружена, в ней имелось 170 пушек и много иного оружия, ядер, пороха, прочих ратных и продовольственных припасов. В гарнизоне числилось до 3,5 тысяч человек. Он состоял из смоленских дворян и детей боярских, подкрепляемых на случай войны дворянскими отрядами из соседних городов, пушкарей и четырёх стрелецких приказов. А ещё город славился толковыми воеводами, их посылали сюда не на прокорм и выбирали не по чести, на первое место ставили истинную доблесть и разумение. Нынешний воевода Михаил Борисович Шеин этим качествам вполне удовлетворял. Своей смелостью и отвагой он обратил на себя внимание ещё в битвах с первым Самозванцем, за что царь Годунов произвёл его в чин окольничего и послал воеводой в Новгород-Северский. Там молодой окольничий выказал деловую смётку и преданность царскому престолу, замеченные новым царём. Год тому назад Василий Шуйский назначил его первым воеводой в Смоленск.
Назначение казалось явно не по заслугам и удивило многих. Здешнему воеводе дана большая власть: военная, гражданская, торговая. Московские правители, охраняя интересы своего купечества, ограничивали ввоз товаров из Литвы, беспрепятственно пропускались только предметы роскоши, всё остальное задерживалось в Смоленске и передавалось российским торговым людям через Литовский гостиный двор. Кого не устраивала цена, был вынужден либо везти товар обратно, либо покупать разрешение на собственную торговлю. Вот и выходило, что должность у смоленского воеводы не только важная, но и хлебная. На неё зарились многие, а Шуйский рассудил здраво: Шеин годами молод, к воровскому делу не навычен, пусть показывает радение в назидание прочим. И не обманулся.
За год воеводства Шеин преуспел во многом: наладил порубежную сторожевую службу, организовал широкую разведывательную сеть, сделал запасы на осадные нужды, укрепил городскую власть. Деньги на всё требовались немалые, а из Москвы ничего, кроме грамот с грозными требованиями, не приходило. Выручило смоленское купечество. С ним пришлось расплачиваться торговыми льготами, выгодными подрядами и невиданной доселе честью — посадить в учреждённом городском совете рядом с родовитыми людьми. Не всем это, конечно, нравилось, но власть — не сласть, не бывает без горечи. Издержек у Шеина оказалось меньше, чем можно было ожидать. Сказывалось умение держать себя с народом и весь его приятный вид: русый, кудрявобородый, с глазами небесной голубизны, такими, на которые никогда не посмотришь мельком, обязательно задержишься. Ну а то что иногда запалялся, так это от не изгоревшей молодости.
Нововведения принесли плоды: осведомители на известия не скупились, о том, что творилось за кордоном, Шеин хорошо знал и старательно извещал Шуйского. Однако царь, несмотря на грядущую опасность, продолжал требовать присылки ратных людей для подкрепления Скопина. Воевода подчинился и отправил в начале лета Якова Борятинского со стрельцами, уменьшив смоленский гарнизон более чем наполовину.
О скором вторжении королевских войск Шеин узнал своевременно. В первой половине июля из Польши пришло сообщение: «Короля чают под Смоленск к спасову дни, а не будет к спасову дни, и король будет подлинно под Смоленск к оспожину дни[7]». Между тем крепостной гарнизон насчитывал менее тысячи человек без всякой надежды на его пополнение извне. Стало ясно, что город придётся защищать собственными силами; 15 июля городской совет объявил о формировании осадной армии и призвал горожан вступать в её ряды. Простой люд, особенно посадские, откликнулись быстрее прочих, к ним присоединились беглецы из окрестных мест, и скоро посадская часть армии перевалила за две тысячи человек. Но что это были за люди? Торговый и ремесленный люд, не навычный к ратному делу, без оружия и припасов, без средств на их приобретение. Таковыми же оказались охотники из сбегавшихся отовсюду крестьян. Этих людей следовало привести хоть в какой-нибудь порядок. Воевода действовал строго, поблажек и скидок никому не делал, почти каждый день устраивал смотры новоприбывшим.
Новичка, как ни осанится, видно за версту: шагает нелепо, руками невпопад машет, говорит невнятно. Воевода насмешек не допускал, а если и смеялся, то со всеми вместе, деловито обходил будущих бойцов, проверял навыки и соответственно им делал расстановки. Указал на самую высокую Днепровскую башню — сколько до неё? Посыпались разные ответы, одного, сказавшего ерунду, послал отмерять шаги, другого, остроглазого, назвавшегося Гришкой, велел определить в дозорные. Подошёл к другой кучке томящихся и спросил:
— Когда баба на яйцах сидит?
Губатенький рыжий парень осклабился:
— Дык, известно когда, гы...ы...
Стоявший рядом крепыш со сметливым взглядом сказал:
— Когда литые ядра кончаются.
Это так: бабой называли короткоствольную пушку навесного боя, из которой стреляли как литыми, так и каменными ядрами — яйцами. Шеин одобрительно кивнул.
— Как звать?
— Ивашкой.
— В пушкари его!
Пошёл дальше, наткнулся на группу зевак, глазеющих на облепленные галками кресты Успенского собора.
— Ну-ка, сочтите птиц, кто быстрее?
В ответ послышались робкие голоса, внезапно их перекрыл разбойничий свист, такой пронзительный, что стая с шумом взвилась в небо.
— Ни одной! — задорно выкрикнул свистевший. Выходку поддержали смехом, не удержался и сам воевода, окинул взглядом озорника — как звать?
— Егором, — отозвался тот.
— Грамоту знаешь?
— Не ведаю.
Шеин обернулся к сопровождавшим и приказал:
— Этого в десятники, мне находчивые поболее грамотеев надобны.
Ни одно воеводское слово не пропадало втуне, за этим следил подьячий Филька, следовавший за Шеиным, словно на короткой привязке. За поясом у него была склянка с чернилами, в руках гусиное перо и синяя книжица, в которую заносились воеводские указания. Правда, делалось это скорее для вида, ибо маленький Филька отличался необыкновенной памятью, уж если что-нибудь в неё попадёт, то, как в хорошем леднике, будет храниться долго. Ему с такой головой цены бы не было, кабы не пагубная страсть к вину, такая неизбывная, что строгий воевода и тот закрывал глаза. Филька, чувствуя высокое покровительство, не стеснялся выказывать свой дурной нрав даже перед высокими людьми, отчего имел много недоброжелателей.
Вслед за Филькой шёл ещё один сопровождающий — Михаил Борисов. Огромного роста, на голову выше самого Шеина, зычноголосый, он служил для передачи приказов воеводы и громких разносов от его имени. Особенно был незаменим на приёмах чужеземцев из-за франтоватой представительности и знаний правил европейского политеса. По созвучию с именем Шеина и в явную насмешку его прозвали «малым воеводой».
Изредка в свите появлялся и второй воевода, князь Пётр Иванович Горчаков. В его ведении находилась приказная изба, где писались воеводские распоряжения и вёлся учёт воинского дела, а также тайный сыск. Князь был стар, держался в тени молодого начальника и никогда ему не перечил, да Шеин и не потерпел бы у себя строптивого помощника. Однако преклонные годы не мешали проявлять ему завидное служебное рвение, единственной слабостью, заставлявшей время от времени отвлекаться от службы, являлась его дочь, которую он безумно любил, но держал в особенной строгости, готовя ей какую-то исключительную судьбу. Князь исчезал так же незаметно, как появлялся, по-видимому, просто отслеживал жизнь хлопотливого военного хозяйства, и тогда как по волшебству возникал его помощник Гаврила, с помощью которого приказная изба обеспечивала своё постоянное представительство при первом воеводе.
Так обычно и ходили по крепости: впереди Шеин, рядом Филька, его ходячая память, чуть поодаль Михайла с Гаврилой. Эти двое поневоле держались вместе, их объединяла ненависть к Фильке, маленькому подленькому человечку, который хорошо знал подноготную каждого и при случае мог нашептать всякое.
Как ни старался Шеин, формирование осадной армии шло недостаточно быстро, к тому же стало ясно, что одними добровольцами не обойтись. 18 августа он издал приказ о принудительном сборе даточных людей по шесть человек с сохи, равно со всех: «с дворянских, и детей боярских поместий, и с вотчин, и с церковных земель». Бойцы должны быть вооружены — «с пищали и топоры», иметь корм и ратный припас. Смотр даточных людей был назначен на Семёнов день[8].
Незадолго до срока смоленский богатей Степан Булыга встретил как бы невзначай Фильку, позвал в кабак и отменно попотчевал вином. И только приступил к разговору, как появился Митяй, горбун с острым лицом и по-птичьи выпирающей грудью. Был он известен своим скандальным нравом, везде ему чудились ложь и обман, что непременно требовало сурового обличительства. Он делал это невзирая на лица, и всё сходило ему с рук — что возьмёшь с убогого? Глянул Митяй на разом осёкшегося Булыгу и пригрозил пальцем:
— Опять что умышляешь? Гляди, уловишься своими ухищрениями, деньгою души не выкупишь.
Булыга выругался, не дадут, дескать, с человеком спокойно посидеть, и пригласил Фильку к себе домой. Поднеся ещё зелья, завёл разговор о том, как бы скостить воеводскую повинность. Филька уже еле языком ворочал, но память совсем не отшибло. Как же, пробормотал, помню, у тебя поместья иным на зависть и выставлять по воеводскому указу 20 человек со снаряжением, оружием и кормом.
— Отколь столько взять? Все земли пограблены, деревеньки сожжены, людишки по лесам разбежались.
— Ты воеводе о том скажи, он всему голова.
— Что воевода, я тебе говорю, — Булыга тяжело встал, опираясь на сучковатую палку, и вынул из ларя дорогой пояс: — Прими в дар от чистого сердца.
Филька взял пояс, прикинул так сяк и стал изворачивать. Булыга с опаской следил за его неверными движениями — не переборщил ли с угощением? Но нет, извернул так, что вышло упомянутое число — 20. Вздохнул:
— Как ни крути, всё одно лебёдушка выходит, а она есть хочет, — и позвенькал пряжкой, означавшей клюв прожорливой птицы.
Булыга вынул кошель и положил возле себя.
— Ну-ка, ещё попробуй.
Филька покосился на кошель и потянул за пряжку, с которой начиналась первая цифра. По мере того как двойка выпрямлялась, кошель двигался в его сторону, и когда она превратилась в единицу, оказался совсем рядом. Филька нерешительно пробормотал:
— Воевода счёт знает, его не оманешь, приказал, чтоб собрали 512 даточных, и всё тут.
— Собери, как сказано, кому накинь, с кого убавь, не тебя учить.
Филька более не колебался, и кошель исчез в его кармане. В назначенное время состоялся смотр даточных людей, их оказалось вдвое меньше ожидаемого, они были худо одеты и плохо снаряжены. Шеин хмурился, интересовался владельцами оборванцев, приказал доложить о тех, кто уклонился от присылки людей. Филька сыпал фамилиями, о Булыге он предусмотрительно не упомянул. Продолжив свой обход, Шеин наткнулся на толпу особенно плохо одетых и среди них Митяя.
— А это что за чудо?
Митяй сделал загадочное лицо и провозгласил:
— Тучные тельцы обступили тебя, они алкают и всё им мало.
— Убрать! — коротко приказал Шеин.
Митяй, вырываясь из рук стражников, вскричал:
— Умный правитель не обижает утеснённых, а корыстолюбцы хитрят, пользуясь твоим неведением.
Шеин дал знак стрельцам и остановился.
— Говори, коли знаешь.
— Слова не надобны, когда вопиет коварство! Погляди на сих доблих воинов, присланных нашими богатеями! Выкатились от жира глаза их, но бродят в сердце нечестивые помыслы и желание уклониться от законной повинности.
Шеин поморщился, как от зубной боли, велеречивость всегда нагоняла на него тоску. Однако убогий был прав по сути. Шеин подошёл и добродушно похлопал его по плечу — спасибо-де за радение, и тут же приказал доставить к нему тех, кто прислал особенных оборванцев, а нескольких самых злостных, в том числе Булыгу, приставить к позорному столбу. То была недавняя воеводская придумка: выставлять на всеобщий позор провинившихся перед городом, невзирая на чины и положение, для чего у судной избы был вкопан специальный столб. Филька попытался выгородить Булыгу, сказав, что тот обещался восполнить людскую недостачу поставкой провианта и оружия, но Шеин огневался пуще. Он, сказал, своих людей не смог одеть прилично, не то что других. Не перечь мне более, не то сам встанешь рядом. И Фильке пришлось умолкнуть.
У Шеина приказы исполнялись быстро, часа не прошло, как Булыгу выставили на всеобщее осмеяние. Такого исхода он не ожидал, стоял, ругался, а Фильку грозил лишить жизни за ложь и вымогательство. Возле позорников стал собираться народ. Булыга не одному досадил своей жадностью, многие из пришедших числились в его должниках, они-то и отыгрывались в полной мере: показывали пальцами, дразнились, самые отчаянные бросались грязью, в них словно вселился озорной недобрый дух. Знатные люди не скрывали возмущения своевольством черни, пожаловались архиепископу. Тот прислал Шеину своего человека с укоризной: «Человек милосердый благотворит душе своей, а жестокосердый разрушает плоть свою». Оба властные, они не очень ладили и пользовались удобным случаем, чтобы досадить друг другу. Шеин выслушал увещевание Сергия и ответил своим: «С милостивым ты поступаешь милостиво: с мужем искренним — искренне: а с лукавым — по лукавству его». По части священных текстов он тоже был не промах. К ночи позорников всё же убрал — принятая мера так напугала остальных, что к исходу дня были присланы почти все истребованные даточные люди.
Необходимость военных приготовлений понимало большинство горожан, хотя было немало и таких, которые считали их блажью ретивого воеводы, непременно желающего повоевать. В большую войну с участием самого короля они не хотели верить, тем более, что польские власти громко заявляли о своём миролюбии. Особенно усердствовал самый беспокойный сосед — велижский староста Гонсевский, осуждавший своих панов за разбойничьи набеги. Он даже предложил устроить съезд для решения порубежных споров мирным путём, но Шеин, знавший через своих лазутчиков об его истинной роли, от встречи отказался.
В начале августа Гонсевский прислал письмо, в котором не скрывал обиды. «Ты сам от доброго дела бегаешь, держась своего обычая московского: брат брату, отец сыну, сын отцу не верите. Этот обычай теперь ввёл царство Московское в погибель, он же не позволил тебе съезд со мной устроить, и я дивлюсь тому: что ни делаете, всё только на большое кровопролитие и на пагубу государству своему». В письме не было никакой надобности, ибо, кроме брани, оно ничего не содержало. Скорее всего, его писало уязвлённое самолюбие.
— Чего ждёт от меня твой господин? — спросил Шеин у приехавшего с письмом пана Зенковского.
— Доброй воли и согласия, — учтиво ответил тот. — При согласии возводятся храмы, раздоры же ведут к кровопролитию.
Шеин махнул рукой.
— У меня от своих говорунов голова пухнет, иди по добру по здорову...
Он поручил приезжего пана Горчакову и более о нём не вспоминал, а и Горчакову было не до него. Равнодушие воевод Зенковского, похоже, устраивало, он им не надоедал и зажил в своё удовольствие, тем более, что в Смоленске у него имелось множество друзей. Но, как выяснилось позже, пан не только развлекался.
Особенно много недовольных действиями воеводы и городских властей имелось среди смоленской знати. Однако до сих пор она не решалась выступать открыто, в её рядах не было единства. Известно, власть — что одеяло, каждый тянет на себя, чуть ослабил хватку, оказался раскрытым. Как только зашатался московский трон, окраинные земли потянули в свою сторону. Одним хотелось большей самостоятельности и только, другие были не прочь сменить государя, третьи мечтали о статусе вольного города. В Смоленске польская партия была самой сильной, возглавлял её князь Василий Морткин. Не видный из себя, тихий и мало заметный, он был в гуще важных событий, но благодаря чрезвычайной хитрости и осторожности, умудрялся счастливо избегать всяких неприятностей. Он умел ладить со всеми и не в пример Шеину никогда бы не стал прилюдно свариться не то что с архиепископом, но с любым мало-мальски значимым лицом. Это было не в его правилах. Князь всю жизнь прожил в Смоленске, имел много приверженцев среди знатных горожан и сам претендовал на воеводскую должность, а с назначением Шеина стал одним из самых ярых его противников.
К нему-то и направился по приезде из Москвы Иван Салтыков. У него были причины, чтобы громко не объявлять о своём появлении: отец числился в изменниках, и преданный царю смоленский воевода, надо полагать, с особенным удовольствием надел бы на сына железные браслеты. Морткин обрадовался появлению нового приверженца своего дела, однако пустить его в дело не спешил, была у него привычка выжидать удобного момента, чтобы уж броситься наверняка. Поселил гостя в одном из дальних домиков своей обширной усадьбы, наказав сидеть тихо и до времени не появляться на людях. Но под силу ли такой наказ молодому? Всего лишь дня хватило на то, чтобы отоспаться с дороги и осмотреть княжеские владения, уже на другой день начал шкодничать и завалил дворовую девку. Та не жаловалась, да и князь был не в обиде, пусть тешится, однако гость тем не довольствовался.
Морткин соседствовал с Горчаковым, княжеские семейства дружили с давних времён, это уж недавно жизнь развела их по сторонам. Отселяться не стали, лишь забор сделали повыше. Иван всё ходил возле него, потом соорудил приступочку и заглянул в соседнюю усадьбу. К забору примыкал яблоневый сад, деревья стояли усыпанные большими жёлто-красными плодами, и под их тяжестью прогибались до самой земли. Иван, не долго думая, перемахнул через забор, шум от падающих яблок надёжно заглушил звуки его прыжка и позволил неслышно пробираться вглубь. Вокруг было безлюдно, это вызвало досаду, менять одно одиночество на другое не хотелось. И вот когда стал подумывать, не повернуть ли обратно, он увидел то, о чём мечталось. Девушка сидела, прислонившись к стволу анисового дерева, и дремала. Слабая улыбка как будто освещала изнутри её красивое лицо, должно быть, снилось что-то хорошее. Иван долго не раздумывал: наклонился и поцеловал. Этот поцелуй явился продолжением сна, и она не противилась, лишь спустя некоторое время очнулась и испуганно вскрикнула.
— Не пугайся, красавица, я не причиню тебе зла, — нежно проворковал Иван.
— Как смеешь, смерд? — вспыхнула девушка.
Иван закрыл ей рот новым поцелуем. Она сделала несколько попыток освободиться, но из-за их безуспешности была вынуждена покориться. Княжеская дочь находилась под гнетом отца и строгим оком мамок, не дававшем до сих пор сделать и шага, она привыкла к безусловному повиновению чужой воле и так же восприняла настойчивость красивого юноши. Какая-то сладкая отрава проникала в неё, по телу разливалось томление, не находилось сил для противления.
— Кто ты? — прошептала она.
— Искуситель, — со смехом ответил тот и протянул красное яблоко.
О, эта история была ей хорошо известна, только вместо змея-обольстителя, проклятого Богом и обречённого извечно ходить на брюхе своём, явился прекрасный юноша, о котором давно мечталось. Иван, продолжая держать яблоко, с улыбкой произнёс:
— Вкуси, и отверзнутся глаза твои, ты ощутишь великую сладость и познаешь истинное блаженство, вкуси...
Она не смогла устоять и взяла яблоко.
— Дарья! Дарья! — послышались голоса.
— Это меня, — встрепенулась она.
Иван задержал её руку и шепнул:
— Приходи вечером на это место.
Она вырвала руку и убежала. Остаток дня Дарья провела как во сне, встреча в саду взволновала до глубины души, она постоянно думала о незнакомце и к вечеру не находила себе места. Нет, о том чтобы идти на свидание, не могло быть и речи. Незнакомец держал себя нагло, не выказывая должного уважения. Кстати, кто он такой? Судя по одежде, простолюдин, лишённый благородных понятий. Вот и пусть томится напрасным ожиданием, если вздумал не по себе сук рубить... В этот вполне разумный ход мыслей всё время врывались сладкие воспоминания о его сильных руках, горячих губах, шелковистой бородке. Дарья истово гнала их, а они как пахучий дурман проникали в каждую щёлку.
Уже совсем стемнело. Старая мамка, напившись неизменного взвара, спала и чмокала расползшимися губами. Этот звук был всегдашним спутником её ночей; когда бы ни проснуться, он, перемежаемый храпом, доносился из сеней и некуда было скрыться, как ни зарывайся в подушку, как ни натягивай одеяло. Неужели так будет всегда? Потом представился тятин помощник Гаврила, пялящий на неё глаза. Его бесстыдный взгляд и блудливая улыбка вызывали гадливость. Он представлял для неё немалую опасность, ибо втёрся в доверие к тятеньке, сделался для него необходимым, и тот ещё чего доброго отдаст её в жёны ему, чтобы иметь всегда под рукой. Жалкая затворническая жизнь уже давно томила, единственное, на что дал дозволение тятенька, редкое посещение городской церкви в назойливом окружении строгих мамок. Из этой домашней тюрьмы имелся только один выход — замужество, но тут опять воля тятеньки.
Дарья тихонько плакала, после сегодняшней яркой встречи жизнь казалась особенно жалкой, и вдруг, сама того не сознавая, вскочила с постели и, второпях набросив лёгкую шубейку, бросилась в сад. Небо, расшитое частыми звёздами, словно напоминало о вечности. Временами звёзды скрывались с небосклона, оставляя яркий след. Говорили, что так прощаются с жизнью души новопреставленных. Будь что будет, пусть её беспросветная жизнь озарится хоть одной искоркой. Она прибежала к месту их встречи, там никого не оказалось. Дарья в отчаянии металась между деревьями, коря себя за поздно пришедшую решимость и досадуя на не сумевшего дождаться незнакомца, а тот, скрывшись высокой траве, наблюдал за её метаниями и вспоминал наставление дядьки-пестуна: девка должна сама загореться от ожидания, тогда её ничем не уймёшь. Он сжалился, когда она, поникшая, направилась к дому, и тихо окликнул. Дарья приостановилась и, быстро обернувшись, устремилась на зов. Где там стыд, где девичья гордость, так растравила себя, что сразу обо всём забыла. Они застыли в долгом поцелуе, от большего Иван пока воздержался, опять вспомнил наставление дядьки: с корня без надобности не вали, а коли невтерпёж, подбирай валежник. Скоро расстался и отправился к поджидающей его сенной девке.
С этой ночи, как только темнело, Дарья выбегала к нему на свидание. Доселе робкая девушка стала проявлять чудеса изобретательности, чтобы освободиться от слежки. Речи становились жарче, руки бесстыднее. Иван всё ещё не открывал истинного лица, только уверял, что род его не ниже княжеского и прибыл он сюда по высокой воле, чтобы спасти город Смоленск от полного погубления. Ах, красавец-юноша оказался ко всему прочему ещё и благородным сказочным рыцарем, ну, как тут можно устоять?
К полному удовольствию Морткина гость утихомирился, а тут настал час для сбора сторонников. На княжеский зов откликнулись многие, в преддверии важных событий им надоело неведомое томление, решительных действий хотели все. Просторная княжеская палата едва вместила пришедших, уверяли, что это лишь самые отважные, что есть немало сочувствующих даже среди сторонников смоленского воеводы. Морткин представил московского гостя, на него смотрели с недоверием — слишком молод, но Салтыков держался уверенно, поведал о столичных новостях и вручил письмо московских бояр. Князь бережно взял его и, развернувши, уставился близорукими глазами.
— Что там, чти в гул! — послышались нетерпеливые голоса.
Князь прокашлялся и произнёс:
«Московское боярство приветит первых людей славного Смоленска и челом бьёт...»
Палата пришла в движение, обращение было невиданно уважительным, спесивая Москва обычно младшим городам челом не била.
— Нужда вежлива, — насмешливо проговорил Иван Макшеев, — подопрёт, так и в крапиву сядешь.
Большой и громогласный, он всегда держался независимо, такими же были его взгляды: отойти от всяких государей и добиться для Смоленска статуса вольного города. Среди противников Шеина это был вторым по важности человеком после Морткина, к его мнению охотно прислушивались, но сейчас зашикали, требуя продолжения чтения письма. Из дальнейшего выяснилось, что московские бояре обращаются к смолянам с призывом отдаться под покровительство польского короля и тем самым способствовать установлению мира на многострадальной русской земле. В палате на некоторое время установилась тишина, и Макшеев, воспользовавшись ею, громко сказал:
— А у людей спросили? Ляхи на нашей земле так напоганили, что вряд ли кто своей волей под них пойдёт.
— Пойдёт, не своей волей, так заставим, — послышались голоса.
— Опять, значит, лютовать? Гляди, как бы не пережать, ленивый мерин и тот от кнута взбрыкивает.
— Наше холопье уже давно брыкается. Так лучше королю служить, чем от его копыт погибнуть.
— Даёшь Жигимонда! Даё-ё-ёшь!
Крики в пользу короля раздавались чаще и громче, польская партия была на этом сборище в явном большинстве, Макшеев выругался и поднялся, чтобы увести своих сторонников. Морткин тряхнул позвонцом, устанавливая тишину, и попросил его:
— Подожди, Иван Петрович, не спеши, давай выслушаем ещё одного гостя.
По его знаку в палату вошёл человек в нарядном польском костюме, присутствующие сразу же узнали в нём пана Зенковского и не могли скрыть разочарования: у этого щёголя была слава повесы, картёжника и торгаша, промышляющего продажей модных вещей, — что сможет он сказать дельного? Морткин снова тряхнул позвонцом и сказал:
— Пан Зенковский имеет личное поручение от великого канцлера литовского, позвольте ему говорить.
— Не от канцлера, но от Льва Сапеги, — учтиво уточнил пан.
Палата удивлённо прошелестела:
— Разве это не одно и то же? Согнали, значит, Сапегу с канцлерства, и поделом!
Голоса не могли скрыть удовлетворения, Сапеги не пользовались любовью россиян, что дядя, что племянник. Однако пан, не изменяя любезной улыбки, пояснил:
— Великий литовский канцлер — второе лицо в королевстве и по своему положению не может обращаться ко всякому э... собранию, не наделённому официальными полномочиями. Но как частное лицо Лев Сапега имеет право говорить с кем угодно, тем более со столь уважаемыми ясновельможными панами...
Против такого объяснения ясновельможные не возражали, и в палате установилась тишина.
— Его королевское величество послал универсал к воеводе Шеину, а через него всем смолянам. Завтра в город прибудет его личный представитель, но пан Сапега пожелал, чтобы первые люди города услышали королевское слово раньше Шеина.
Небольшой вздох свидетельствовал, что это пожелание получило одобрение присутствующих.
— Следуя призыву лучших московских людей и зову своего милосердного христианского сердца, его королевское величество решил помочь русским братьям навести порядок в своей земле, утишить страдания, прекратить насилие, дать мир и ласку. Эти человеколюбивые намерения вряд ли могут вызвать неприятие. Есть, однако, вещи, которые не могут быть объявлены громогласно, о них сначала должны узнать люди, от которых зависит судьба простого народа, такие люди, как вы.
Его величество не сможет долго удержать порядок без вашей помощи, ему нужны верные и надёжные слуги. Он намерен осуществить давние вековые чаяния славянских народов и объединить их под своим скипетром, создав империю, какой ещё не знал мир со времён Александра Македонского. Король долго думал, где выбрать столицу этой империи, кому отдать предпочтение из тысяч городов? И наконец решил, что её столицей должен стать город Смоленск!
Ваш город — это граница между Европой и Азией, перекрёсток торговых путей, в нём сильная крепость, достойная защитить его королевское величество. Так сделайте всё, чтобы эта крепость не подверглась разрушению, отдайте её своей волей. Провидение ставит вас перед выбором: либо вознестись и стать первым городом мира, либо превратиться в руины и стереться с лица земли.
Вот что просил меня передать ясновельможный пан Лев Сапега. Решайте, Панове!
Сидят мужи смоленские, будто колдовским зельем опоенные, раньше сварились по мелочам, спорили из-за сквалыжных дел, а тут вознеслись в выси поднебесные и не смеют поверить, даже Макшеев со своим вольным городом притих. Шутка ли сказать — столица империи! Такое и Москве толстопузой не снилось.
— Да что Москва, она супротив нас правнучка, на триста лет моложе.
— Не по чину вознеслась, там часто звонят, да редко едят, а у нас всего довольно.
— И то правда, нашего города милее нету. Пан верно сказал: Жигимонд искал-искал, лучше не нашёл.
Макшеев всё же опомнился и усмехнулся:
— Молоко квасим, а корова не доена, да и нет пока коровы, покупать требуется...
Морткин поддержал:
— Иван Петрович верно сказал, королевскую честь ещё добыть надобно. Власть у нас теперь горластая, её перекричать непросто.
— Ничё, — послышалось со всех сторон, — и у нас горлопаны найдутся.
— Тихо! — строго сказал Морткин. — Слушать, что говорю. Шеин станет королевский универсал на совете обсуждать, там у него большинство, решат, как скажет. А нам надобно заставить его к миру выйти, на площадь. Согнать туда поболе своих крикунов, пусть орут к королевской пользе, кто своей охотой, кто за деньги. Не скупитесь, мы счёт ведём, каждому после сторицей воздастся. Ныне нашему делу великое испытание грядёт, так уж порадейте со всей душой.
Состоявшееся после собрания застолье гремело ликующими голосами. Зенковский находился в центре внимания, то был уже не привычный щёголь-коробейник, но представитель будущей власти и перед ним заискивали. Он и сам быстро переменился, заважничал, в голосе появились покровительственные нотки.
— Королевскую милость следует заслужить ежедневным действием, нам нужны не только крики, но зримые дела, даже малого достоинства. Дерзайте, Панове!
Морткин свёл его с Салтыковым, оба приглянулись друг другу и держались вместе.
— О каких зримых делах ты всё время толкуешь? — спросил Салтыков.
— Шеин — крепкий орешек, он может не подчиниться общему приговору и будет стоять до конца. Нам нужно наверняка знать о его намерениях. Приказы, распоряжения, воеводские бумаги — вся его кухня должна быть известна. Если бы добраться до воеводской избы...
— И что тогда? — неожиданно заинтересовался Салтыков.
— О, такой удалец будет отмечен самим королём и получит из его рук высокую должность. Но где его найти?
Иван усмехнулся, он знал где.
В тот же вечер во время очередного свидания с Дарьей ему пришлось применить все свои навыки сердцееда.
— Яблочко моё наливчатое, жемчужинка блескотная, нанизал бы тебя на ожерелье и носил кажен день не снимаючи, — страстно шептал он. Под его сильными и умелыми руками девушка трепетала, как испуганная птица, но всё же доверчиво льнула к нему, ответно устремляясь навстречу. — Зоренька моя ясная, забрала ты в полон моё ретивое. Так и глядел бы на тебя денно и нощно, так и целовал бы в уста, не зная поста...
У Дарьи закружилась голова, на какое-то время она опрокинулась в беспамятство, а когда пришла в себя, устрашилась того, что произошло и разрыдалась. Иван утешал по-своему:
— Эка беда, была гусеницей, стала бабочкой, раньше ползала, теперь летать станешь.
— И рада бы летать, да хвост в дёгте, — проговорила Дарья, её большие глаза снова наполнились слезами.
— Ну-ну, будя, такую как ты всяк замуж возьмёт, с хвостом или без хвоста.
— А ты? — чуть слышно выдохнула Дарья. — Пойдём к тятеньке, повинимся, он добрый, всё поймёт.
Тут, как рассудил Иван, и пришло время ему открыться. Рассказал о себе всё, об отце, о царе Димитрии, почему и зачем приехал в Смоленск. У Дарьи глаза вмиг просохли, она слушала и наполнялась гордостью — так вот он каков, её молодец, тятенька будет только рад. Иван, однако, быстро разочаровал: ни за что не отдаст он тебя царёву изменнику, ибо находится во всей воле Шеина, а тот Шуйскому как верный пёс.
— Что же делать? — испугалась Дарья.
Тогда Салтыков рассказал про сегодняшнее собрание и королевский универсал. Если убедим Шеина сдать город, то все станем слугами короля, всякий раздор пропадёт и причин у отца противиться их свадьбе не будет. Дарья от радости захлопала в ладоши.
— Погоди, — умерил её пыл Салтыков, — прежде нужно Шеина сломить, выбить у него саблю, чтоб не махал перед королём и не обрекал Смоленск на кровопролитие.
Дарья ласково перебирала его волосы.
— Сделай, как говоришь, ты у меня такой бедовый.
— Сделаю, коли поможешь.
Как и обещал посланец Сапеги, королевский универсал был доставлен в Смоленск на следующий день. Воевода собрал ратных начальников, пригласил посадских старост и зачитал послание. Король требовал добровольной сдачи города, обещая милость за покорность и строгую кару за противление. Услышав угрозы, ратники сразу забряцали оружием, загремели хриплыми голосами, выражая готовность дать ответ пушками. В их возмущённом хоре выделился густой бас Михайлы Борисова: «Его величию нужно дать ответ по приличию!» Юрий Огопьянов, один из старост, дёрнул крикуна за полу кафтана, усадил на место.
— Такое дело не криком решают, — рассудительно сказал он, поглаживая пышную бороду, — надо с народом посоветоваться, а прежде всего с владыкой, — и, увидев, что Шеин поморщился, настойчиво подтвердил: — с владыкой прежде всего.
Шеин не сдержал недовольства:
— К нему идти — время терять, окромя пустых наставлений ничего не услышишь.
— Ты всё же укроти норов и пойди. Речь не о пушках, о наших душах — это как раз по его части.
Огопьянова поддержал другой староста, Лука Горбачёв, и Шеину пришлось повиноваться.
Смоленский архиепископ Сергий был нестар годами, но окружавшие его лицо белокурые волосы напоминали седины, отчего он казался старше. На его строгом лице выделялись большие огненные глаза. Он сурово глянул на воеводу и спросил:
— С чем пришёл, с гордостью или смирением?
— Я к тебе не на исповедь, — вспыхнул было Шеин, но нашёл силы, чтобы осечь голос и уже спокойно произнёс: — но за пастырским советом.
Сергий сумел оценить миролюбивые намерения воеводы и одобрительно произнёс:
— Кроткий ответ отвращает гнев, а оскорбительное слово возбуждает ярость. О чём ты желаешь посоветоваться, сын мой?
Шеин поведал о королевском послании и желании старост выйти с ним к горожанам.
— Что же тебя смущает?
— Время, время, святой отец. Его жалко тратить на то, чтобы слушать крикунов. В городе немало пособников короля, они чают открыть перед ним ворота, зачем давать им возможность смущать народ? Когда наступает неприятель, нельзя расслаблять войско сомнениями — таков давний воеводский закон.
Сергий понимающе наклонил голову и заговорил медленно, весомо, как бы противопоставляя свою речь горячности воеводы.
— Господь даёт нам пример смиренномудрия, он учил слушать всех: правого и неправого, фарисея и мытаря. Тако же и нам не след закрывать уши для одних и открывать перед другими. Вспомни Соломона: «Кто даёт ответ, не выслушав, тот глуп и стыд ему». Патриарх прислал в защиту города лик Богоматери, 8 сентября, в день рождения Святой Владычицы, будем встречать его всем миром. Тогда и послушаем, что скажут горожане. А насчёт воеводского закона ты прав: войско расслаблять не след. Иди, готовь его к битве, дай-ка я тебя благословлю...
8 сентября в городе царило праздничное оживление. Храмы гремели торжественным благовестом, нарядно одетые люди плотными рядами стояли вдоль московской дороги, по всей Рачевке, вплоть до Успенского собора, перед которым должно было произойти главное действо. Места занимались затемно, каждому хотелось стать на пути торжественного хода, а если повезёт, дотронуться до чудотворной. Вера в её неодолимую силу была изумительной, о том имелись многочисленные свидетельства.
Говорили, что икона эта писалась евангелистом Лукой ещё при жизни Богородицы и получила её одобрение. «Благодать родившегося от меня и моя с сею иконою будет», — будто бы сказала Божия Матерь. Ею благословил греческий император Константин свою дочь Анну, отправлявшуюся в долгий путь к черниговскому князю Всеволоду, отчего и нарёк её Одигитрией — Путеводительницей. Сын Всеволода, Владимир Мономах, выстроил для Одигитрии в Смоленске соборный храм Успения, который и стал для неё родным домом на многие века. С той поры Одигитрия верно служила городу: отстояла его от полчищ Батыя, не допустила нашествия Тамерлана, к её защите не раз прибегали московские и литовские правители, она помогала всем: исцеляла страждущих, давала силу немощным, подкрепляла малодушных, утешала скорбящих.
В толпе встречающих повторялись на разные лады давно известные истории. Про воина Меркурия, обретшего от неё неодолимую силу и победившего ордынских богатырей; о великой княгине Софии, получившей благодать на рождение сына Ивана, освободившего русскую землю от ордынского ига; о его сыне, великом князе Василии, возвратившем по её наущению исконный русский город Смоленск. И вот, наконец, прозрачное сентябрьское утро огласилось криками ликования — показался торжественный поезд, сопровождавший чудотворную икону. Грянули торжественные песнопения, радостнее зазвонили колокола. Люди опускались на колени и со слезами на глазах повторяли на разные лады: «Пресвятая Богородица, помоги нам! Погибаем! Поспеши нам на помощь. Тебя призываем, вразуми, дай силу, чтобы добрыми делами, честными мыслями и верою заслужить право на Твоё Материнское заступничество!»
Процессия продвигалась медленно и торжественно. Впереди длинной колонной шли монахи Духовского монастыря с зажжёнными свечами, они как бы расчищали путь Владычице, оберегая её от всякой скверны. За ними в облаках синеватого ароматного дыма следовали священники в парадных одеяниях, у каждого были кадильница и мирница с благовониями. Далее с подобающим сану величием плыли облачённые в золототканые ризы высшие церковные иерархи смоленской епархии, а уже за ними на увитых цветами носилках — сама Одигитрия. Склонив голову к Божественному младенцу, она смотрела на людей спокойно, всепонимающе, как бы говоря: «Доверьтесь моей защите и обретёте жизнь вечную». Носилки сопровождались прибывшими с иконой москвичами и певчими, чьи голоса тонули в хоре молитв и приветственных криках встречающих. Почтив проплывшую мимо икону, они вставали с колен и присоединялись к процессии, так что Соборная площадь, куда она прибыла, не смогла вместить всех. Люди размещались в примыкающих переулках, облепили деревья и крыши домов.
Носилки остановились перед собором, где на возвышении стоял архиепископ в окружении первых горожан. Сергий преклонил колени перед иконой, приложился к ней и, вернувшись на ступени собора, начал читать величальную молитву. Хор поддерживал его торжественным пением.
— Всё упование на Тебя возлагаем, Матерь Божия, сохрани нас под кровом своим! — говорил Сергий, и ему вторил хор.
— Сохрани-и! — гремело на площади.
— Всесвятая Богородица, не вверь нас человеческому предстательству, но сама заступи и помилуй нас!
— Помилу-у-уй! — эхом отзывалось на площади и в переулках.
Казалось, всё и вся было охвачено единым благоговейным порывом, однако так только казалось, у иных находились дела и помимо молитвы. Шеин разглядывал волнующееся море голов и волновался: ответят ли горожане с таким же единодушием на королевский универсал? Князь Морткин, повторяя согласно со всеми призывы Сергия, внимательно высматривал своих рассеянных по толпе сторонников, его тоже заботило поведение горожан. Были здесь ещё два чересчур внимательных человека — Афанасий и Антип, стоявшие среди новоприбывших. Оба с интересом озирались по сторонам, разглядывая незнакомый город и его жителей. Внезапно Антип напрягся, мелькнуло, как ему показалось, где-то виденное лицо, и он стал пробираться по направлению к нему. На него шикали, заступали дорогу, а он упрямо продвигался к цели. Ба! Да ведь это же Иван Салтыков, румяный красавец, на которого делались приговоры. Но почему такое странное одеяние? Может быть, ошибся? Да нет, всё тот же малозаметный шрам на щеке — он! Салтыков почувствовал его взгляд и повернул голову, какое-то мгновение они смотрели друг на друга, но потом тот стремительно бросился в сторону.
А славословие в честь Богородицы всё продолжалось. Прошло уже довольно времени, но утомления никто не чувствовал, только восторг, священный трепет властвовали на площади. Владычицу перенесли на возвышение, теперь она смотрела на свою паству, и каждому казалось, что именно на него. Её приподнятая правая рука с отогнутыми перстами как бы предостерегала от дурного, призывала к осмотрительности.
— Радуйся, Благодатная, Господь с Тобою! — возвестил Сергий.
— Радуйся! — загремел хор.
— Ра-а-дуй-ся... — раскатилось по площади.
Сергий поднял посох, устанавливая тишину.
— А теперь, православные, слушайте слово воеводы.
Он отошёл в сторону, уступая место Шеину. Тот вышел вперёд.
— Жители славного Смоленска! В суровый час вернулась к нам Заступница, ныне её помощь нужна как никогда. Жигимонд, король польский, прислал к нам грамоту, требуя сдать ему город и изменить нашему законному государю.
Стало совсем тихо, слишком уж круто завернул воевода, не дал времени опомниться.
— Слушайте королевскую грамоту и решайте, как быть.
Шеин выдвинул вперёд Михайлу Борисова, и тот загремел:
«Со смерти Феодора Бог послал на Московское государство несчастья и междоусобицы; брат идёт на брата, а немцы берут города, чтобы истребить православную веру. И вот многие люди Московского государства били нам челом разными тайными присылками, чтобы мы как государь христианский и ближайший приятель русского государства сжалились над разорением и истреблением веры христианской и церквей Божиих, жён и детей ваших не допустили до конечной гибели. Мы, великий король христианский, соболезнуя о таких бедствиях и непрестанных кровопролитиях, идём к вам своей особою с великим войском не для того, чтобы вас воевать и кровь вашу проливать, а для того, чтобы охранить вас от всех ваших врагов, избавить от рабства и конечного погубления, остановить разлитие христианской крови, непорушимо утвердить православную русскую веру и даровать вам всем спокойствие и тишину...»
Трубный голос малого воеводы разносился по окрестностям, его слышали, но не все понимали. Витиеватое многословие туманило головы, не позволяло добираться до сути. Толкали, переспрашивали друг друга:
— Чего это Жигимонд расплакался?
— Тебя, дурня жалеет, от немца защитить хочет.
— Весной как нашу Пореченскую волость грабили, ни одного немца не видел, все его паны. На хрена такая жалость?
На пореченца зашикали, кто-то из людей Морткина даже дал под дых — не мешай слушать.
«И вы бы, смоляне, были рады нашей королевской милости и вышли бы к нам с хлебом-солью, и пожелали бы быть под высокой королевской рукой нашей; а мы, принявши вас в охранение, будем содержать вас непорушимо в свободе и во всякой чести, не нарушая русской веры вашей; и если захотите ударить челом и целовать нам крест на всём этом, то мы утвердим всё листом нашим с королевской печатью и во всём поступим с вами так, как только вам будет достойно и наилучше...»
Площадь всколыхнулась гневными криками.
— Чего захотел — крест целовать! Али забыл, что мы люди московские?
— Были когда-то и иными, — начали подавать голоса королевские пособники, — дедов клали в литовскую землю, их кости, поди, ещё не сгнили.
Толстомордый парень из их числа съехидничал:
— Недаром говорили: смоляне — польская кость, только собачьим мясом обросла.
— А ещё говорили, что мы всем миром блоху задавили! — вскричали возмущённые горожане и так стали напирать на толстяка, что сбили с ног и едва не затоптали. Потасовки затевались в разных концах, гневные голоса набирали силу.
Борисов, собрав напоследок всю мощь голоса громыхнул:
«Если же вы пренебрежёте настоящим Божиим милосердием и нашей королевской милостью, то предадите жён ваших, детей и свои дома на опустошение войску нашему».
Не хватало именно этой угрозы, чтобы возмущение от нарушенной благости обернулось общим гневом. В нём растворились жалкие крики тех, кто пытался сочувствовать королевскому посланию, женщины царапали им лица, старухи колотили своими клюками, мужчины сбивали с ног.
Сергий дал знак, и хор загремел:
«Пресвятая Богородица, всесильным заступничеством своим умоли Сына Твоего даровать нам победу над супостатом».
А когда пение закончилось, шепнул Шеину: «Приводи людей к присяге», и сунул ему заготовленный лист — всё, оказывается, предусмотрел заранее. Шеин сам понимал, что случай упускать нельзя и выступил вперёд.
— Жители Смоленска! Какой дадим ответ польскому королю на его наглое требование? Станем ли изменять нашему природному государю?
— Не-е-т... — выдохнула площадь.
Будем ли стоять за свой город Смоленск?
— Да-а-а...
— Тогда перед Всевидящей Владычицей нашей дадим присягу.
Он сунул листок Борисову — читай! Тот загремел снова:
— Клянёмся Всемогущим Богом государю своему не изменять, над ратными людьми подвоху никакова не учинять, начальников своих слушаться и с Литвой битца до смерти. Живучи в городе, в осаде сидеть, на сторожу, на стену и в слухи ходить без спору, со стен не скидываться и с литовскими людьми не ссылаться, во всём прямить и государю своему законному добра хотети...
Слова присяги неоднократно прерывались согласными голосами горожан.
— Клянёмся! Клянёмся! Клянёмся! — гремело на площади. В суровый мужской хор вплетались женские и детские голоса, звонкие и по-старчески хриплые. Клялись все.
Многие участники торжества, в том числе москвичи, сопровождавшие Одигитрию, были приглашены архимандритом на обед. Он и воевода сидели рядом, их отношения заметно потеплели. Шеин был приятно удивлён необыкновенной предусмотрительностью владыки, который умело направлял в нужное русло священное благоговение горожан. Антип, воспользовавшись удобным случаем, рассказал воеводе об увиденном сегодня посланце московских заговорщиков. Шеин тотчас же приказал Горчакову учредить его розыск.
— Надо словить гадёныша, покудова в нём яд не настоялся. Через него на местных аспидов выйдем, их, чаю, немало у нас развелось. Видел, как нынче клубками вились? Пошли людей к воротам, чтоб проверяли всех чужих, особливо купцов. Торговых старост поспрошай, пусть покажут на новичков, по домам наших смутьянов пошарь — словом, не мне тебя учить. И москвичей, — указал он на Антипа и его товарища, — к делу подключи, нам свежий глаз не помешает...
Сам Шеин спешно занялся боевым расчётом своего войска. Он разделил его на две части: одна имела постоянную приписку к определённым участкам крепости, другая находилась в резерве, её мыслилось использовать по обстоятельствам в наиболее опасных местах. Распределял по стенам лично, делая это мудро и по-воеводски, и по-человечески. На каждую башню и примыкающую к ней стену (прясло) назначал свой наряд, в котором мешал всех: дворян, детей боярских, пушкарей, посадских, прибеглых крестьян. Будто бы заранее знал, что из этих извечных недругов, вынужденных долгое время жить бок о бок, нужно создавать одну боевую семью. Непросто давалось такое решение. Дворяне и дети боярские хотели только началовать, о подчинении их простолюдинам не могло быть и речи, поэтому в каждый наряд приходилось назначать дворянского голову и посадского начальника. Посадские тоже ревниво следили, чтобы не отдавалось предпочтение какой-либо слободе. Кузнецы, плотники, шорники, кожевенники, прасолы, хлебники, мясники, солодовники, портные, сапожники — словом, весь ремесловый люд придирчиво считал, сколько начальных людей приходится на свой цех, и жаловался, если находил ущемление. Шеин, идя им навстречу, иначил прежние решения, пока наконец не возмутился пустой тратой времени и не приказал Фильке сделать осадную роспись, чтобы в дальнейшем не отступать от неё ни на шаг.
В дни, когда готовился этот документ, Филька сделался едва ли не самым важным после воеводы человеком. За ним ходили толпой и канючили:
— Смени скорняка Прошку, от него вся башня кислятиной провоняла. А Захарка, какой с него десятник? Ему сопли утюгом промокать, только и знает, что мерку снять да задаток взять, портняжки у нас искони в начальниках не ходили...
Филька с важным лицом прочищал гусиное перо о свои длинные сальные волосы и что-то помечал в синей книжице. На самом деле всё оставалось так, как указал воевода, он тоже был памятлив. 12 сентября роспись была закончена, и Шеин решил сделать ей проверку. Начал с Городецкой башни, прозванной народом Веселухой из-за близкого соседства с кабаком. Филька, всегда тащившийся сзади, неожиданно проскочил вперёд.
— Пройдём по Воровской улице, осударь-воевода, по ней ближе.
Улица была скрытная, потому как шла по оврагу, во рву, и изначально называлась Вровской, это уж позже изменила на более благозвучное для русского уха название. Шеин послушно двинулся за ним. Пока шли, Филька сыпал цифрами из осадной росписи:
— На башне и правом прясле стены приказано стоять сотнику Жданко Светичу. При нём 63 бойца, 26 самопалов, 17 бердышей, 8 ручниц. Пушек всего пять. В подошвенном бою две пищали затинные, к ним затинщики Ивашка-рыбарь да Дружинка-седельник. В среднем бою, выше того, пищаль сороковая, пушкарь к ней Жданко Остафьев да тута же затинная пищаль, затинщик к ней Никонко-портной мастер. В верхнем бою пищаль сороковая, пушкарь к ней Михалко-сапожник...
— Погоди, — оборвал его Шеин, — с пушкарями сам разберусь.
Начальство появилось так неожиданно, что башенный голова Жданко Светич растерялся. Воевода добродушно похлопал его по плечу.
— Не пугайся, не кусаюсь... Буду смотреть твоё хозяйство, но прежде всего приведи-ка ко мне пушкарей.
Жданко почесал голову.
— У Ивашки жена вчерась разродилась, так он с Никонкой и Михалкой...
— Понятно, портной дитенку платье шьёт, а сапожник обутку. Пять минут тебе сроку, чтобы все тут стояли. Все!
Жданко исчез в мгновенье ока. С башенного верха, из-под навеса, где висел вестовой колокол, выглянул Гришка-дозорный. Он увидел ухмыляющееся лицо Фильки и сразу всё понял. Вчера в кабаке после изрядной выпивки, когда глаза перекосились, стали похваляться остротой зрения. Гришка уверял: когда на вышке, весь город вижу и всё заполье, ни одна птаха не пролетит без замета. Филька его задорил, ты бы, говорил, не ворон считал, а на землю глядел, не то кого важного проворонишь. Гришка за словом в карман не полезет, крикнул в ответ: я на земле не то что важного, даже такую гниду как ты разгляжу. В общем, едва до драки не дошло. И вот ныне Филька устроил продолжение спора, подведя воеводу незамеченным почти под самую башню. Подло, конечно, устроил.
Шеин строго распекал наскоро собранных бойцов и их начальника за беспечность. Те стояли опустив головы, лишь нет-нет да бросали на Фильку злобные взгляды, а Гришка с вышки погрозил ему кулаком. Когда же разнос кончился и Шеин ушёл, пообещав вскорости наведаться снова, в воздухе долго висела брань в отношении воеводского прихвостня.
Продолжая обход далее, Шеин обратил внимание на нескольких каменщиков, работающих на участке стены между Веселухой и Авраамиевской башней. Жданко объяснил, что они заделывают трещину, и князь обеспокоился: недавно по его приказу проводился тщательный осмотр крепостных сооружений и никаких трещин не обнаружилось. Откуда она взялась? Он поспешил к рабочим, чтобы лично осмотреть повреждение. На подходе его встретил десятник Егор, тот самый, кто так ловко сосчитал галок на Успенском соборе.
— А, свистун, — узнал его Шеин, — ну-ка, покажи свою стенку.
Егор молча полез наверх и поманил воеводу за собой. Тот усмехнулся бесхитростности мужика, обращавшегося с князем как с ровней, однако ничего, послушался.
— Ты прости, осударь-воевода, — почтительно сказал Егор, когда они очутились на боевой площадке, — тута без лишних ушей говорить сподручнее. Видишь, какой бугор вырос? — он указал на довольно высокую гряду, тянувшуюся саженей в десяти от неё. — За ним много воинов можно сховать и ничем их не достанешь, ни с верха, ни со среднего боя. А внизу бойниц нет, без этого бугра они и не надобны. Фёдор Савельич мастер знатный, всё бы учёл, да отколь ему знать, что тута вскорости чёрт спину выгнет? Вот я и велел пару бойниц прорубить внизу для Варюхи с Горюхой, это так наши мужики пушки назвали. Громко никому не объявляю, а особливо любопытным говорю быдто стена треснула. Ты тоже особливо не распространяйся, по дружбе прошу. Я снаружи бойницы заложу, никто не увидит, покуда не настанет час.
— А вреда стене не выйдет от твоих прорубов? — обеспокоился Шеин.
— Что ты? Она как цельный камень, Фёдор Савельич мастер был что надо.
— Ладно, не скажу, — пообещал Шеин и пошагал дальше.
На другой день Филька пропал, пропал вместе со своей синей книжицей. Шеин, которому он служил ходячей памяткой, чувствовал себя как без рук. Горчаков бросил на поиски всех своих людей, однако на хороший результат не надеялся; он, часто ругавший Фильку за пьянство, был уверен, что тот сбежал с осадной росписью к ляхам в надежде на щедрое вознаграждение. Пропажа этого важного документа накануне предстоящих событий могла обернуться настоящей бедой; Шеин торопил с поисками, приказал во что бы то ни стало найти роспись и всех причастных к её пропаже, не останавливаясь ни перед родом, ни перед званием. По его приказу все городские проездные ворота были закрыты, оставлены лишь одни — Днепровские, пройти через которые стоило немалых трудов. Отстояв в длинной очереди, люди подвергались тщательному досмотру, что вызывало, конечно, большое недовольство. Одновременно в городе стали проводиться повальные обыски, стражники врывались в дома, переворачивали всё верх дном. Горожане, даже приверженцы Шеина, глухо роптали.
В повальных обысках участвовали все люди Горчакова, да он и сам не чурался заглядывать в дома именитых горожан. Эта же повинность легла на плечи Афанасия с Антипом. Из особой милости Горчаков определил их под начало своего помощника. Ох, лучше бы такой милостью не жаловать. Гаврила был как малое дитя: глуп и непоседлив. Присланных встретил не по-доброму, к Москве и её обитателям он вообще испытывал необъяснимую злобу. Дал им в провожатые стражника и послал делать обыск у какого-то горожанина, потом ещё, ещё... Антип заметно поскучнел. Едва начинался обыск, он заявлял, что ни росписи, ни Фильки здесь нет, а хозяева к сему делу не причастны, и более никакого участия уже не принимал. Афанасий со своей пытливой головой тяготился этими обысками не меньше. Хотел было утешить себя мыслью о необходимости терпения, но не преуспел.
Первым не выдержал Антип.
— Долго ли ещё заниматься этой дурью? — в сердцах воскликнул он. — Даже несмышлёныш знает: для того чтобы распутать спутку, нужно сначала кончик найти, а ежели со всех сторон дёргать, только сильнее запутаешь. Всё! Больше никуда не пойду.
Афанасий согласился. И вот облаянные собаками, отруганные хозяевами, вымотанные мало полезной работой, они предстали перед начальником и спросили, есть ли у него план поиска. Гаврила ответил, что план один: найти роспись, для чего, если понадобится, он перевернёт весь город, остальное — блажь, высокоумие. Пусть зарубят себе на носу, что здесь не Москва, где любят пускать пыль в глаза, здесь работают жарко и едят сладко. И уж совсем не к месту прибавил местную прибаутку: Смоленск-де молоком опивается, Москва за мосолом гоняется. Приятели переглянулись и покачали головами, ссориться они, однако, не хотели, и Афанасий осторожненько сказал, что искать нужно не роспись, а укравшего её человека.
— Так и знал! — вскричал Гаврила. — Так и знал, что москали без своих поучений не обойдутся. Думаете, что мы тута без вас и пальцем в небо не попадём, всё указку норовите выдать. Слава Богу, ещё не учите, как пахать и хлеб косить, ибо думаете, что калачи на деревьях растут...
Он продолжал всё в том же духе, полузакрыв глаза и не заботясь, слушают его или нет, так что приятели не преминули обменяться мнениями.
— Его отец криво сработал и мать бегом родила, — сказал Антип.
— Господь испытывает наше терпение, посылая глупых начальников, — вздохнул Афанасий, — не знает, что творит.
— Тем паче не узнает, что творят другие...
Они очень хорошо понимали друг друга и, оставя Гаврилу, решили действовать на свой страх и риск. Первым делом отправились посмотреть жилище Фильки и покопаться в его вещах. Увы, здесь их ждало разочарование: пучок изломанных гусиных перьев да груда битых кувшинов — вот и всё, что осталось от Фильки. Антип долго перебирал руками жалкое наследство и вдруг уверенно заявил, что Филька никуда из города не исчезал, до сих пор находится здесь, неясно только живой или мёртвый.
Афанасий с ним согласился, но рассуждал по-своему. Ежели у Фильки вся осадная роспись в голове, какой резон её красть, подвергаясь ненужному риску? А коли и впрямь задумал к ляхам переметнуться, то осадников следовало бы оставить в неведении относительно того, что врагу известен их боевой расчёт и лишить необходимости перестановок — опять, значит, не было смысла красть роспись. В общем, не верил он в бегство Фильки, нужно, считал, идти с другого конца. Филька из-за своей вредности немало нажил врагов. Взять хотя бы Булыгу, который прилюдно грозил лишить его жизни за своё бесчестие. Или дозорного Гришку, тоже на всю округу ругавшего Фильку и обещавшего поквитаться. С этого, последнего, он и начал.
На первых порах ничего не вышло. Обычно нагловатый и крикливый Гришка теперь отмалчивался и на все расспросы лишь угрюмо хмурил брови. Афанасий и так и сяк. Почто, говорил, молчишь? Всё одно не скроешь, вспомни Священное писание: нет ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, чего не узнали бы. Посему, что сказано в темноте, то услышится во свете... Нет, и священные тексты не смогли преодолеть Гришкину угрюмость.
— Я ведь до сей поры к тебе по-хорошему, — не выдержал Афанасий, — а ты противишься. И что толку? Отведут тебя в пыточную, станут калечить, поневоле скажешь, что знаешь, но через больное увечье. Так зачем тело себе портить?
Гришка вскинул глаза и, помолчав, сказал спокойно, без надрыва:
— Не убивал я Фильку, хотя на него уже давно на том свете корм отпускают. И в мыслях не было, чтобы марать руки от этого гнуса, так, попужал только. Не веришь?
— Расскажи, как было, тогда, может быть, и поверю.
И Гришка заговорил, только успевай слушать. У них накануне Филькиной пропажи и впрямь вышла сшибка. Филька в тот вечер засиделся в кабаке. Пьяный люд горазд на споры, спорщики нередко прибегали к памятливой Филькиной голове, и одержавший верх ставил перед ним кружку с вином. Эта карусель, продолжавшаяся обычно до самой ночи, была в тот раз прервана Гришкой. Припомнил он его утреннюю подлянку со скрытым приводом Шеина к их башне и после крепкой ругани расквасил Фильке нос. Тот с криком выскочил из кабака, грозя, что пожалуется самому воеводе и что Гришке придётся скоро лететь со своей дозорной вышки прямо в тюремный подвал.
— Он и впрямь мог учудить такое? — спросил Афанасий.
— С него, пакостника, всё станет.
— И ты решил воспретить Филькину жалобу.
— Чего? — сразу не понял Гришка, потом, когда дошло, махнул рукой. — Да нет, не трогал я его более. Правда, имел хотение ещё фонарь под глаз привесить, чтоб дорожку к своему воеводе освещал, да ребята удержали — Ивашка с Михалкой.
— И куда же он направился?
— Дак, должно быть, как обещался, жалобиться.
— Это куда же?
— Как куда? На государев двор, ты отколь, брат, свалился?
— Издалека, ваших путей-дорог не ведаю, вот ты меня и проводи, прямо с того места, откуда Филька тебе грозил, добро?
Гришка оглянулся на скучающего невдалеке стражника и буркнул:
— Добро, коли копьё под ребро.
Так скоро и двинулись: Гришка, за ним Афанасий с Антипом и стражник. Афанасий зорко смотрел по сторонам, ни одна мелочь не ускользала от его внимательного взгляда, зато Антип, напротив, шёл с полузакрытыми глазами, как слепой, вытянув руку, в которой держал оставшееся от Фильки гусиное перо. Стражник же лениво тянулся со скучающим видом, позёвывая; его как истинного служивого ничто не интересовало. С Воровской улицы свернули на Озерищенскую, потом на крутую Васильевскую.
— Что ты всё высматриваешь, али потерял кого? — не выдержал Гришка.
— Потерял, — охотно подтвердил Афанасий. — Филька от тебя ушёл, но до воеводы не дошёл, где-то застрял.
— Известно где, с одного кабака выбросили, к другому побег.
— К какому другому?
— К главному кружалу, что на Торжище, там у него запасное стойло.
— Почто ж сразу не сказал?
— Да ты не спрашивал. Но ежели я верно эту скотину понял, он туточки как раз свернуть должен, к Облонью.
Место, на которое указал Гришка, было болотистое, глухое. Афанасий оглянулся на Антипа, и тот согласно кивнул. Хорошо, свернули к Облонью. Шлось легко, дорога была примята скотом, которого прогоняли здесь до Копытецких ворот и далее на пастбище, по её краям тянулись заросли вереска да чахлые кривобокие берёзки. Как ни вглядывайся, нипочём не сыщешь пропажу. Внезапно Антип остановился и стал вертеться по сторонам, потом уверенно зашагал к большому валуну. Афанасий похромал за ним. Внутреннее зрение оказалось острее настоящего, за этим валуном они и отыскали заброшенное ветками тело Фильки. Бедняга лежал с разрезанным горлом, подняв к небу удивлённые глаза. Афанасий сотворил над ним скорую молитву и начал ощупывать покойника — всё было пусто. Не много дал и осмотр места, трава и болотистая почва не сохранила никаких следов. Афанасий беспомощно оглядывался вокруг. Антип взял его за рукав и потянул назад, к небольшому ручейку, протекавшему между валуном и дорогой. Афанасий сразу понял его мысль: убийцы, сотворив своё дело, должны были тащить жертву через ручей и там на глинистом берегу могли оставить свои следы. Точно! Они скоро отыскались, не очень чёткие, но достаточные для того, чтобы понять: здесь недавно проходили люди, сколько — неизвестно, лишь следы сапожного каблука отпечатались довольно чётко. Афанасий долго их разглядывал, так что даже стражник заинтересовался: подошёл, посмотрел и недовольно сморщился, так и не поняв, чем заслужил такое внимание обычный след.
Афанасий терялся в догадках: кому и зачем понадобилось убивать Фильку? Что явилось тому причиной — месть, грабёж? И то, и другое вызывало сомнение, его мелкие пакости не заслуживали столь суровой кары. Если же убийцы хотели завладеть осадной росписью, то выбрали для этого странное место, ибо её при Фильке не было, она хранилась в воеводской избе и строго охранялась.
О находке сообщили Гавриле, он почти вприпрыжку побежал к Горчакову в надежде заслужить похвалу — как-никак первый значимый результат. Тому радоваться не с руки, ведь сам уверял всех в бегстве Фильки, потому равнодушно пробурчал:
— Не то нашли, осадную роспись ищите, а Фильке, что ж, туда и дорога.
Гаврила сразу повернул в другую сторону.
— Я то же самое говорил, да эти москали рази послушают? Такие своевольцы, сразу полезли с советами, мои указания стали иначить. Я — одно, они — другое. Им назначено на Покровской горе обыск делать, а не по Облонью рыскать, никак к словам не пристанут, то ли по бестолковости, то ли вовсе по беспамятству.
Горчаков подозрительно глянул на помощника. Он сам в последнее время ощущал странные провалы в памяти особенно в части вещей, положит что-нибудь и забудет куда. Кажется, так ясно помнит место, а там пусто, и лишь спустя некоторое время пропажа обнаруживается. Нынче искал золотой наручень, что купил дочке в подарок, гак и не нашёл. Гаврила не раз помогал ему в поисках и часто преуспевал в находках, пробовал даже успокоить: ты, князь, так свои мозги намозолил, что мелочь в них не держится, но не унывай, я завсегда рядом. Горчаков с благодарностью принимал услуги помощника, но тут вдруг подумал: может быть, за глаза и он так проходится по его беспамятству? Да нет, Гаврила как всегда был уважителен и услужлив. Горчаков пожевал губами и сказал:
— Это ты зря, у московских ребят голова на месте, они проворнее нас с тобой оказались, таких не грех и послушать. Ну-ка, приведи их ко мне.
Скоро Афанасий с Антипом предстали перед Горчаковым. Он для начала напустил строгость и спросил, почто не хотят ходить с обысками, как указано? Афанасий, обеспокоившись, что Антип опять вспомнит про свои спутки и начнёт как бы поучать князя, поспешил ответить, что нет, они не отказываются, и ходили, но переворачивать весь дом не считали нужным, потому что сразу знали, есть там роспись или нет.
— Откуда знали? — удивился Горчаков.
— От Антипа, — указал Афанасий на товарища, — он по одним ответам ведает, лжёт хозяин или говорит правду.
Горчаков недоверчиво покачал головой. Гаврила заметил жест начальника и с усмешкой выкрикнул:
— Тогда пусть скажет, где сейчас находится роспись.
— В крепости, — эхом отозвался Антип.
— Почём знаешь?
— Знаю и всё.
— Этак и я могу сказать, что в голову взойдёт.
Антип спорить не стал, только сморщился, как от зубной боли, и обратился к Горчакову:
— У тебя была нынче пропажа?
— Была, — огорчённо признался тот, — наручень куда-то делся, везде обыскался.
— А ты у него спроси, — указал Антип на Гаврилу.
Тот смутился, стал шарить по карманам и извлёк браслет.
— Вот, на полу подобрал, хотел отдать да забыл, — Гаврила встретил недоверчивый взгляд князя и испуганно забормотал: — Ты не подумай чего, я правду забыл, сколь служу, у тебя ещё ничего насовсем не пропадало, всегда находилось и теперь бы нашлось...
Это действительно так, подозревать своего помощника в воровстве у князя не было никаких оснований. Удивительно другое, откуда мог знать москвич о пропаже наручня и о том, что он находится у Гаврилы?
— Знаю и всё, — ответил Антип на вопрос князя, но на этот раз посрамлённый помощник благоразумно промолчал.
Нетрудно было видеть, что москвичи не нашли с ним общего языка, и Горчаков приказал, чтобы отныне они находились в его личном распоряжении. Тут же, чтобы не откладывать дела, предложил:
— Есть у меня на примете большой хитрец, скользкий, как угорь, не даёт ухватиться. Пойдёмте-ка к нему в гости, может быть, что-нибудь словим.
Между тем обыски шли своим чередом и уже приближались ко двору Василия Морткина. Встревоженный князь прибежал к своему беспечно почивающему постояльцу, который в последнее время отличался необычайной сонливостью, с трудом растолкал его и стал в страхе говорить о бесчинстве Шеина. Ходил вокруг да около, потом решился:
— Уходить тебе надо, боярин, неровен час воевода сюда нагрянет, он ныне словно с цепи сорвался, к вечеру уходи, я провожатого дам.
Салтыков потянулся и насмешливо сказал:
— Что-то ты, князюшка, сделался роблив, как заяц, инда лицом перевернулся. Ладно, отъеду.
Пренебрежительный тон гостя покоробил Морткина, но он решил не обращать внимания, лишь бы поскорей убрался молодой наглец. Этот день тянулся слишком долго, осторожного князя томило какое-то тревожное предчувствие, и оно не обмануло: к вечеру в его усадьбу нагрянули с обыском. Морткин пробовал было возмущаться, Горчаков, из уважения к соседу сам возглавивший обыск, успокоил:
— Не петушись, князь Василий, проверяем всех поголовно, ныне твой черёд. Скажи лучше, кого из посторонних у себя прячешь.
— Окстись, князь Пётр, отколь у меня посторонние? — возмутился Морткин. — Перетряхни весь дом, ежели только мышей с тараканами найдёшь, так они всё равно что свои.
Горчаков украдкой взглянул на Антипа и, заметив его мало уловимый жест, сказал:
— В дом я твой не пойду, а сведи-ка ты меня в гостевую избу, вот там я пошарю.
— Воля твоя, — упавшим голосом сказал Морткин и понуро поплёлся сзади, прикидывая, что станет говорить в своё оправдание.
Но на этот раз удача не покинула его. Салтыков, вынужденный расстаться со своей возлюбленной, нанёс ей прощальный визит на соседнюю усадьбу. Они уже с час предавались любовным утехам на своём излюбленном ложе — в овине, не подозревая о терзаниях Морткина. Гостевая изба оказалась пуста, хотя и носила следы недавнего проживания.
— А и солгал ты мне, соседушка, — укорил Горчаков, — добром сознаешься, кого хоронил, али через пытку?
— Не в чем мне сознаваться, — гордо вскинул голову Морткин, это единственное, что ему оставалось.
Пока шёл этот разговор, Афанасий обошёл избу. Его внимание привлекла приставленная к забору приступочка.
— Недавно тут кто-то скакал, — указал он на примятую вокруг траву, — выпрямиться не успела.
— Собаки, должно быть, — предположил Морткин.
— Собаки сапог не носят, видишь след на стенке? Такой остаётся, если опереться ногой, обутой в сапог, гляди...
Афанасий выбросил ногу вперёд, чтобы сделать подскок и ухватиться за верх ограды, но сил не рассчитал и едва не упал вниз. Морткин злорадно усмехнулся, а Афанасий как ни в чём не бывало показал на след, оставленный соскользнувшим сапогом. Он и в самом деле походил на предыдущий.
— Так кто это от тебя в мою сторону прыгает? — нахмурился Горчаков.
Морткин, уже почти полностью пришедший в себя, усмехнулся:
— Ты у себя его поищи, следующий твой черёд, если проверять всех поголовно.
Его слова произвели странное действие — Горчаков переменился в лице. Он вдруг вспомнил, как дворский недавно говорил, что по их усадьбе ходит кто-то чужой. Эти подозрения показались тогда блажью: сунуть добровольно к нему голову мог разве что сумасшедший. А вдруг дворский был прав? Горчаков показал в сторону забора, несколько ретивых служак перемахнули через него и рассыпались по саду. Их действия сопровождались изрядным шумом, так что влюблённые, размещавшиеся на привычном месте, были вынуждены оторваться друг от друга. Салтыков, выглянув из овина, заметил приближающихся стражников, схватил свою одежду в охапку и бросился наутёк, счастливо избежав нежелательной встречи; охранные заговоры Антипа, видимо, продолжали своё действие. Зато Дарья предстала перед преследователями в виде, не допускавшем сомнений относительно характера прерванных занятий. Служивые закричали наперебой:
— Как дружка звать, который побег? Что молчишь, али познакомиться не успела? Шрамик-то на щеке хоть заметила?
— Да нет, она на другое место смотрела.
— Ну, гляди, девка, достанется тебе на орехи, отец вон на подходе.
Дарья испуганно пялила свои огромные глаза, от страха она не могла произнести ни слова, ни пошевельнуться. Такой её и увидел несчастный отец, который застыл на месте, не смея поверить собственным глазам. Опомнившись первым, он с криком: «Убью блудницу!» — бросился к дочери и, должно быть, действительно выполнил свою угрозу, так как сопровождавшие не решались остановить строгого начальника. К счастью, среди них находился Афанасий, который, не раздумывая заступил ему дорогу.
— Гнев отнимает у человека разум, а безрассудных не жалует Господь. Опомнись, князь, поймаем злодея, тогда всё и разберём.
Горчаков послушно остановился, кажется, он действительно был не в себе. Его водянистые старческие глаза мигом потухли, в них были теперь усталость и боль жестоко уязвлённого человека. Неясные, похожие на бред слова срывались с губ, они относились к грехопадению дочери, и Афанасию ничего на оставалось иного, как молча сострадать отцовскому горю. Через некоторое время его речь стала более осмысленной. В ней всё чаще мелькало имя Салтыкова, который не только соблазнил дочь, но и провёл его как мальчишку, спрятавшись рядом. Под таким прикрытием удобно всякие дела вершить: и роспись украсть, и Фильку убить. Насчёт росписи Афанасий хотел выразить сомнение, ибо вид, в котором убежал Салтыков, наглядно свидетельствовал, что её при нём не было, но удержался, чтобы лишний раз не напомнить старику о позоре.
Шеин, когда узнал о случившемся, тоже сумел удержаться от упрёков. Он по-своему любил преданного старика и сочувствовал его горю. Покачал головой и сказал:
— Не мне тебя учить, что делать, сам знаешь: достань этого выродка хотя бы из-под земли.
Скоро, однако, выдержка понадобилась и самому Шеину. При попытке выезда из крепости был задержан пан Зенковский, решивший отъехать к велижскому старосте, так и не дождавшись ответа. Его, несмотря на громкие протесты, подвергли обыску, как и всех прочих, и нашли несколько долговых расписок от знатных горожан, в том числе от Михайлы Борисова. Они, по уверению Зенковского, были получены за привезённый им товар: оружие, снаряжение, одежду. Пан пылал праведным гневом: разве в вашем городе запрещена торговля? Начальник воротной стражи с трудом противостоял бурным наскокам и считал, что ничего противозаконного буйный пан не сделал, в то время с любым посольством привозилось на продажу много всякого добра, смущало только имя Борисова, близкого Шеину человека и величина его долга. Решил всё же доложить воеводе.
Шеин тотчас призвал своего трубноголосого щёголя для объяснений. Тот подтвердил покупку у пана лошади и некоторых предметов снаряжения. Воевода недоумевал: в расписке значилось без малого сто рублей, в городе за такие деньги можно было купить 80 лошадей, разве пан предложил нечто особенное? Михайла, выглядевший сначала довольно смущённым, стал постепенно приобретать привычную осанку и заговорил звучным голосом:
— Я свою гнедуху на целый наш табун не сменяю, не пристало мне на клячах ездить.
Шеин удивлённо поднял брови.
— С чего это ты зачванился? Только и чести, что рядом ходишь, гляди, водяной пузырь недолго стоит... Э, да ладно, недосуг мне с тобой, пусть Горчаков разбирает.
Михайлу отправили ко второму воеводе, ему, правда, тоже не до того, дочерний грех на шею давит. Хорошо, что москвичи под рукой, поручил дело им. Афанасий стал спрашивать, какие вещи помимо лошади были куплены у пана. Михайла нос кверху, цедит сквозь зубы, собеседники чином не вышли. Антип, видя такую издёвку, заиграл желваками, Афанасий же простачком прикинулся, переспрашивает, просит объяснить. Увидел необычные сапоги с широкими обшитыми кружевами отворотами и удивился: обутки-то как раз по нашей грязи, а каблуки зачем такие высоченные, неудобно ведь...
— Тебе, москаль, этого не понять, красота требует жертв.
— Высок каблук быстрей ломается, — буркнул Антип.
— А бодцы для чего такие большие? — указал Афанасий на шпоры величиной с доброе блюдце. — И лошади больно и по земле волокутся.
Михайла окинул его презрительным взглядом:
— Я про твою рясу могу то же сказать, но ведь носишь.
Далее Афанасий заинтересовался расшитым кружевами камзолом и удивился обилию на нём карманов. Из одного выглядывала пачка пластинок.
— Что это такое?
— Это карты, — объяснил Михайла, — в них теперь играет каждый светский человек.
— Навроде зерни?
— Зернь для мужичья, а карты для благородных людей.
Афанасий попросил объяснить правила, но Михайла махнул рукой — куда тебе, всё равно ничего не поймёшь.
Афанасий посмотрел на приятеля и, увидев его усмешку, неожиданно предложил:
— Ты всё-таки объясни и сыграй с моим товарищем. Выиграешь — отпустим, а коли проиграешь, продолжим допрос.
Михайла, объяснив в полслова, с лукавой усмешкой начал игру и сразу проиграл. «Это не в счёт», — крикнул он, начал по новой и опять проиграл. То же случилось и в третий раз. Михайла выглядел изрядно полинявшей мокрой курицей, вся спесь с него скатилась. Антип же к своему удовольствию имел полное право пренебрежительно отозваться:
— Слабенький ты игрочишка, поучиться надобно.
То же проделали с Зенковским, этот оказался куда более сильным игроком, Антип уступил ему партию и согласно уговору пана пришлось отпустить. Афанасий доложил свою наблюдения Горчакову, тот посидел, обдумывая услышанное, и велел позвать Борисова.
— Государь-воевода крайне недоволен, — сказал он, — твой долг бросает на него тень, потому приказал тебя от дел и от своей особы отстранить. Я, однако, уговорил его произвести ещё один испыток. Свези ответное письмо велижскому старосте, заодно и пана евонного спровадишь, чтобы более нам глаза не мозолил. А как возвернёшься, тогда с тобой окончательно разберёмся, по всей строгости. Иди, и чтоб более не дурил!
Едва забрезжило, к Днепровским воротам подъехали два всадника, они приметно торопились, желая поскорее покинуть крепость. Здесь их уже ждали Горчаков и его московские помощники. Ранний час не сказался на старике, он выглядел бодрым и оживлённым, даже пошутить изволил: не мог-де отказать себе в удовольствии проводить лично. Потом обернулся к своим людям и коротко бросил: обыскать! Михайла помертвел лицом и было от чего — за пазухой нашли синюю книжицу. Отпираться не имело смысла.
— Это всё он, — крикнул Михайла и ткнул в сторону пана. И куда девался прежний вальяжный вид?
Москвичам вышла честь самолично рассказать обо всём Шеину. Афанасий сказал так:
— Возле тела Фильки отыскались следы сапога со странной привязкой. Выяснилось, что их оставили чужестранные бодцы на сапогах Михайлы. Значит, он был там и принимал участие в убийстве. Зачем? Посмотрели на его покупки у пана: лошадь самая обычная, сапоги и кафтан поношенные — на сто рублёв никак не тянут. Откуда же долг? Антип проверил их в карточной игре. Михайла, как оказалось, новичок, пан — первостатейный плут, он не одного его дурил, все найденные расписки — карточные долги. Для погашения долга он и приказал Михайле выкрасть роспись. Фильку же убили просто для отвода глаз. Оставалось одно: как вывезти роспись из крепости? Мы подумали, что хитрый пан, зная о строгих обысках, сам за такое не возьмётся, поручит другому. Кому? Скорее всего, тому же Михайле. Тогда князь Пётр Иванович, выказав приличную строгость, приказал ему ехать якобы с твоим письмом к Гонсевскому, с тем чтобы наказать по возвращении. Михайла в уверенности, что его как твоего помощника обыскивать не станут, взял роспись с собой. Тут мы его и словили.
Всё это время Михайла согласно тряс головой, подтверждая сказанное, но Шеин в его сторону даже не смотрел. Повертел в руках синюю книжицу и повернулся к Зенковскому:
— Кому предназначалась роспись?
Пан понял, что запираться бессмысленно, и гордо произнёс:
— Великому литовскому канцлеру ясновельможному Льву Сапеге.
Шеин поморщился.
— Не звени, гордится нечем, великий плут твой ясновельможный, почище тебя, ибо игра у него поважнее. Мне письма прелестные шлёт, в дружбе клянётся, а сам короля на нас науськивает, город шпегами наводнил, почитай каждый день ловим. Остальные тоже не честнее, что твой Гонсевский, что сам король. Уже к самым границам подошёл, охотников по окрестным землям распустил для грабежа, сам же через оршанского старосту мне передаёт, что, дескать, сожалеет и взыщет за их своевольство. Верно говорю или слукавил?
Зенковский спорить не стал, лишь опустил голову.
— Видно, совесть в тебе не совсем потерялась, — вздохнул Шеин и обратился к москвичу: — Пан и правда такой игрок, что одолеть его не смог?
Антип улыбнулся:
— Да нет, чего там, пришлось поддаться, чтоб не насторожить хитреца.
— Ловкие вы ребята, — усмехнулся Шеин, — мне б таких поболее. Однако не у всех глаз на плутов столь остёр, потому постараюсь, чтоб он простаков более не дурил. Должников же его собрать в кучу и определить на защиту Авраамиевской башни. Коли картой не сумели ударить, пусть кулаками бьют.
Михайла продолжал ловить взгляд воеводы и молил Бога о милосердии.
— А с этим что делать? — напомнил о нём Горчаков.
— Повесить, — равнодушно сказал Шеин.
Михайла с воплем бросился к нему в ноги, но тот даже не посмотрел, перешагнул и вышел.
В этой истории осталась неясной роль Ивана Салтыкова. Горчаков, не пожелавший видеть дочь, послал к ней Афанасия. Раздавленная позором и отеческим гневом Дарья была бесчувственна, как ледяная глыба. Афанасий вспомнил про недавние страдания Марфы и думал: «Сколько горя приносит греховная страсть, называемая любовью. Слава Господу, он защищён от неё своим монашеским чином, но, быть может, этот неведомый ему плод действительно так сладок, что заставляет людей кривить и отступать от пристойности». Дальнейшие мысли показались небезопасными и только усилием воли их удалось изгнать. Он долго пытался разговорить девушку, убеждая, что любой грех может быть прощён, если совершивший осуждает и не упорствует в нём, что у неё впереди вся жизнь, и она может искупит содеянное добрыми делами. И вот наконец глыба стала понемногу оттаивать. Афанасий направлял её вопросами, и скоро Дарья рассказала обо всём, что поведал ей Салтыков.
— А какая помощь требовалась от тебя?
Девушка пожала плечами.
— Он не сказал, не успел.
— И ты бы помогла?
— Не раздумывая. Я была как будто не в себе, мы ведь кровники, он настоял на этом, — Дарья показала небольшую царапину, — мы соединили порезанные руки, во мне теперь частица его крови.
Афанасий не отважился читать ей наставление.
— Как ты думаешь, отец сможет простить меня?
— Думаю, что сможет, но на это нужно время.
— Попроси его прийти ко мне.
Афанасий пообещал, хотя и признался, что сегодня у того слишком много работы.
— Я не задержу, передай просто, что это очень для меня важно.
Но Горчаков брезгливо поморщился и сказал, что у него нет времени разговаривать с блудницами. Напрасно взывал Афанасий к милосердию, тот отошёл от него, сгорбленный и приметно постаревший, но так и не нашедший в себе силы для примирения. Дарья напрасно прождала его всю ночь. А утром её нашли на полу в луже собственной крови — она приладила к полу оставленный Иваном нож, тот самый, что сделал их кровниками, и упала на него грудью. Нож вошёл прямо в сердце.
Этот так бурно начавшийся день был на редкость богат событиями. Вернувшиеся с границы проведчики сообщили о переправе через Днепр больших осадных и полевых орудий. За ними вот-вот должно двинуться остальное войско во главе с королём. Появились передовые дозорные отряды, война зримо подступала к городу. Шеин созвал совет, чтобы решить судьбу посадов. Мнение было одно — сжечь, упорствовал только Заднепровский староста, настаивавший на обороне Петропавловской крепости, расположенной на правом берегу Днепра и думающий тем самым уберечь свой посад от огня. Ему сочувствовали, но не поддерживали; крепость, о которой он говорил, была слабой и не выдержала бы даже лёгкого неприятельского удара. Особое мнение высказал архиепископ, требовавший обеспечить сохранность пригородных монастырей — Борисоглебского, Троицкого, Спасского. Оставлять их в целости для неприятельских войск не хотелось, но тогда ещё не было привычки разрушать Божии обители своими руками и с Сергием не спорили. В остальном всё же пришли к согласию и дела решили не тянуть.
Известие о решении совета мгновенно разнеслось по городу, все ворота были распахнуты настежь и скоро к ним потянулись жалкие возки. Посадский люд размещался в осадном дворе, что заблаговременно строили в овраге на Подолии. Съезжих изб не хватало и по всей крепости застучали топоры: строили навесы, загородки, обживали сараи и амбары. Собирались на скорую руку, чтобы успеть захватить хоть какое-нибудь жильё, да и какой скарб у посадского люда — узел с одежонкой да куча ребятишек. Быстро собирались, ещё быстрей размещались.
Не всё, конечно, проходило гладко. Толпа посадских прибежала к Шеину с плачем, умоляла не предавать огню их жилища. Тот пытался втолковать, что посад защищать не в силах, надобно смириться и скорее переселяться, чтобы вообще не остаться без крова. Но они продолжали слёзные жалобы, иные же оставались у домов в слепой надежде уберечься от огня.
Ивашка-рыбарь, кого воевода определил в пушкари, в полной растерянности стоял на пороге своей избы. Она, как и многие в посаде, принадлежала Булыге, промышляющего сдачей жилища внаём. Ивашка исправно выплачивал пай, оставалось уже меньше полтины, чтобы стать её полноправным владельцем. И что теперь? Жена с тремя ребятишками, третий только что родился, стояла невдалеке и тихо безостановочно плакала. Он сам готов был изойти смертным криком и, чтобы удержать его, крепко прикусил губу. Старик сосед, поклявшийся не допустить поджигателей, встал у своей жалкой избёнки с топором в руках, у него нашлось немало последователей, но были и такие, кто в отчаянии сами поджигали жилища. Отдельные костерки возникали в разных концах посада, постепенно они соединялись, пожар набирал силу и подступал к защищаемым домам. Рядом с Ивашкой упала головешка от занявшегося соседнего дома, постоял-постоял Ивашка и швырнул её в свой.
— Чужое добро палить не жалко, — раздался скрипучий голос стоявшего рядом Булыги.
Ивашка в его сторону и головы не повернул, подгрёб к себе сынишку и сказал, чуть не плача:
— Погляди, сынок, в последний раз на дом, где родился.
От прокушенной губы по бороде протянулась кровавая дорожка.
К вечеру крепость оказалась в сплошном огненном кольце. Особенно жарко пылал Заднепровский посад; длинный костёр, вытянувшийся на целую версту, отражался в мерно текущих днепровских водах, и казалось, что по ночной земле движется живая огненная змея. Люди, заполнившие левый берег и крепостные стены, смотрели, как она пожирает их дома, ночь оглашалась плачем и стенаниями, но чудовище медленно и прожорливо делало своё дело, присмирев лишь на рассвете, когда стал моросить дождь.
Архиепископ приказал служить всенощную, не занятые в службе священники и монахи находились в плачущей толпе и утешали отчаявшихся. В полночь на стене появился Шеин в окружении важных чинов, постоял, помолился и велел позвать пана, доставившего королевский универсал. Показал на огненное море и сказал:
— Это и есть наш ответ королю, ступай и более сюда не приходи, не то водой напоим.
Пан не до конца уразумел смысл воеводской угрозы и недоумевающе поджал губы.
— Утопим, — коротко разрешил его недоумение кто-то из воеводского окружения. Тон, каким это было сказано, не допускал сомнений в искренности, и пан понял, что здесь шутит не будут — утопят.
Тем же утром оживлённо было и на русско-литовском рубеже, куда прибыл Сигизмунд. Он стоял на небольшом холме и наблюдал, как по сооружённому для такого случая мосту шагает на русский берег его войско. Королевский мечник Браницкий, знаток хоругвей и значков, давал пояснения.
Сначала гордо прогарцевали гусары киевского воеводы, которых насчитывалось около полутора тысяч, затем прошла пехота перемышленского кастеляна Стадницкого, прозванного Дьяволом. Это были головорезы под стать своему начальнику. За ними, на некотором отдалении, чтобы подчеркнуть великолепие формы, прошли воины литовского маршала Дорогостайского и сбродное войско Льва Сапеги с малым пушечным нарядом. Теперь, согласно боевому расчёту, должны были идти войска, состоявшие при особе его королевского величества: копейщики и пехотинцы поручика Барановского, гусары и казаки князя Острогского, рейтары кавалера Новодворского, немецкая пехота Байера. Сигизмунд коротким жестом остановил Браницкого и велел выслать нарочного, чтобы придержать войска, сам же вошёл в свой шатёр и преклонил колени перед распятием. Ксендз прочёл короткую молитву, после чего его величество сел на коня и направился к войску. Тут его ожидал небольшой конфуз: сходя с холма, королевский конь поскользнулся на мокрой траве, присел на задние ноги и вывалил седока. Свита делано отворачивалась, показывая, что ничего страшного не произошло. Короля быстро привели в порядок, очистили забрызганный грязью плащ, так что о случившемся знало только ближайшее окружение. Его появление было встречено хором восторженных криков. Сигизмунд улыбался своей привычной, будто приклеенной улыбкой и милостиво наклонял голову. Он медленно направился к мосту, мечник Браницкий спешился и взял королевского коня под уздцы, чтобы не допустить повторения недавнего конфуза на скользком бревенчатом настиле моста. На сей раз всё прошло благополучно. На русском берегу Сигизмунда встретил подканцлер королевства Криский и произнёс витиеватую речь, в которой приветствовал его величество с вступлением в пределы государства, уже 96 лет незаконно удерживавшего за собой исконные польские земли. К концу его речи дождь вдруг прекратился и выглянуло солнце.
— Пусть же сей знак сопутствует добрым делам вашего величества, задумавшего привести грубый народ к благоденствию! — воскликнул хитрый подканцлер при всеобщем одобрении королевской свиты.
— То добрый знак! Сам Господь захотел осветить начало пути к славе вашего величества! Пусть же простирает он и дальше свои милости! — неслось со всех сторон.
Путь продолжился, но счастливое предзнаменование не торопилось с исполнением. Тяжесть дороги, разбитой ранее прошедшими орудиями, усугубляли лесные завалы. Пока их разбирали, королю приходилось страдать от многочисленных комаров и слепней; раскинуть шатёр, чтобы укрыться от них, не позволяли лесные дебри. Кажется, прав был Жолкевский, советовавший королю не подвергать свою особу неудобствам походной жизни, но Сигизмунд настоял на том, чтобы самому возглавить войско. Честь возвращения исконных вотчин он не хотел делить ни с кем. Так вот какими страданиями оборачивалась эта честь!
На третий день утомительного пути произошло событие, усугубившее подавленное состояние короля. Высланные вперёд люди из отряда Вайера обнаружили висельника, известие о котором строгий немецкий полковник не счёл возможным утаить. Бедняга был повешен на осине, росшей прямо на пути движения войска. В его руку была вложена записка: «Это висит вор Михайла Борисов за воровство, какое делал с Львом Сапегой, давая ему знать, что делается в крепости». К этой же осине была привязана другая жертва, подававшая последние признаки жизни. При ней записки не нашлось, хотя о её принадлежности к тому же сословию свидетельствовало клеймо на лбу — «ВОР». Жертву с трудом привели в сознание, ею оказался пан Зенковский. Подкреплённый несколькими глотками вина, он рассказал о том, что произошло.
— Какая дикость! — гневно воскликнул король, с отвращением разглядывая багровые буквы на лбу своего подданного и разгоняя роившихся мух. Ему сделалось жутко, и приближённые попытались сгладить впечатление от увиденного.
— Висельник у дороги — к удаче, — напомнил Сапега старую примету торговых людей, — он оберегает идущих от разбоя.
Король поневоле улыбнулся, что-что, а разбой ему действительно не угрожал.