ТРОИЦКИЕ ИСКРЫ


Новая власть всегда несытна и жадна. К кормилу приходят прежде ущемлённые люди с горячим желанием передела и начинают хватать всё, что попадается под руки. Их желательно иметь как можно длиннее, а для этого нужно занять место повыше. Вся сила у того, кто распоряжается местами. В то время такими делами заправлял Разрядный приказ, его первым делом Рожинский у царика и отобрал. От него же стали исходить посошные подати на военные нужды; каждая соха[3] должна была выставить определённое количество ратников, тягловой силы и корма. Тут царил, однако, полный произвол; помимо установленных царских податей любой воевода мог предъявить собственные требования. Скажем, собрали в Юрьеве-Польском царских столовых денег по 27 рублей с сохи, а скоро приехал из Тушино пан Хвощ собирать корм ещё на 200 человек, вслед за ним от Сапеги явился пан Млоцкий и потребовал кормового запаса на тысячу своих воинов.

Помимо войска нужно было кормить и чиновничью ораву, та хотела есть много и разносольно. О размерах грабежа этого рода можно судить по грамоте, присланной из Тушина жителям Вологды 30 ноября 1608 года. С каждой выти[4] требовалось собрать:

«...по чети[5] муки ржаной и по чети муки пшеничной, по чети круп грешневых, по чети круп овсяных, по чети толокна, по чети сухарей, по осмине (полчетверти) гороху, по два хлеба белых, по два ржаных, да по туше по яловице по большой, да по туше по бараньей, по две полти (полтуши) свинины свежей да по две ветчины, да по лебедю, да по два гуся, да по два утят, по пяти кур, по пяти ососов (поросят), по два зайца, по два сыра сметанных, по ведру масла коровья, по ведру конопляного, по ведру рыжиков, по ведру груздей, по ведру огурцов, по сто редек, по сто морковей, по чети репы, по бочке капусты, по бочке рыбы, по сто луковиц, по сто чесноку, по осмине снетков, по осмине грибков, по пуду икры чёрной, да по осётру по яловцу, да по пуду красной рыбы, да питей по ведру вина, по пуду мёду, по чети солоду, по чети хмелю...»

И это ещё не всё. Многие вояки, не захотевшие дожидаться дачи из общей кормушки, стали объединяться в загонные отряды и отправляться для собственного грабежа. Эти уже выбирали всё под чистую. Врываясь в деревню, они пытали поселян огнём и железом, вымучивали деньги, одежду, рухлядь. Чего не могли увезти, истребляли потехи ради: убивали скот и мясо бросали в воду, рассыпали зерно и топтали лошадьми. Насиловали матерей и сестёр на глазах сыновей и братьев, не щадили недорослых девочек.

Всего за три месяца новая власть показала себя в полном безобразии, так что люди стали с умилением вспоминать старые добрые времена. В обстановке растущего возмущения не хватало только искры, чтобы взметнуть пламя народного гнева. Такой искрой явилось патриаршее слово, летевшее в разные концы страдающей земли, но началом всему положили пока ещё немногочисленные очаги сопротивления, главным среди них по-прежнему оставалась Троице-Сергиева лавра.

По Дмитровскому тракту тащились розвальни, за которыми на привязке следовал красавец-жеребец. Дорога была узкой, ухабистой, а навстречу то и дело попадались следующие в Тушино длинные обозы с награбленным добром, приходилось то и дело сворачивать в придорожные сугробы. Ананий хмуро поглядывал на скользящую мимо бесконечную вереницу возов, ему казалось, что это истекает кровью смертельно раненное существо. А сколько ещё кровоточило земель! Скоро ли придёт конец людскому безумию и обретёт ли страна долгожданный покой? Этот вопрос постоянно вертелся у него в голове, о том же думал Антип, он сам на него и ответил:

— Три года не видать ещё нашей земле спокоя.

— Почём знаешь? — удивился Ананий.

— Видение было, ещё летом. Зрю как-то на небесах облаки, с одной стороны лев, окружённый разным зверьем, с другой — змей превеликий с малыми змеятами. Каждый злобой дышит и готов растерзать супротивника, одначе подышавши так, рассеялись без следа. Я сразу уразумел, что это знамение: лев — царь Шуйский, змей — вор Тушинский, каждый со своими подручниками. Будут сокрушать друг друга, но, не одолевши, рассеются, как облаки.

— А три года почему?

— Трижды выстраивались, покуда не сгинули.

Ананий не мог сдержать удивления:

— Ты знаешь о скором падении Шуйского и служишь ему?

— Знать судьбу ещё не значит переменить её. Кудесники не должны вмешиваться в то, что предопределено свыше.

Ананий надолго замолчал, обдумывая эти слова, а когда они в очередной раз свернули в сугроб, спросил:

— И кто будет потом?

— Того не ведаю, про то должен быть особый знак. — Антип замолчал, наблюдая, как обозник наяривает плетью не успевшего вовремя посторониться возницу. — Знаю только одно: какое бы имя ни кричали, всё равно друг над дружкой изголяться не перестанем. Злости в нас много, власть переменяется, а она остаётся. И дурость, конечно, тоже...

Стало смеркаться, лошади подустали и приметно сбавили ход, а до намеченного ночлега оставалось ещё далеко. Приятели внимательно осматривались по сторонам. Внезапно Антип натянул вожжи, вид у него был явно встревоженный. Он вышел из саней и, подойдя к придорожной берёзке, остановился как вкопанный — у её ствола застыла замерзшая девочка. На ней было лишь окровавленное платьице и ничего более. Бедняжка, уязвлённая насилием и стыдом, в отчаянии металась по лесу, покуда не выбилась из сил. Горестно опущенные уголки по-детски припухлого рта и остекленевший взгляд, в котором как будто навечно застыл вопрос: зачем так поступили взрослые дяди? У Антипа сжалось сердце, и дрогнули губы. Господи, да есть ли что-нибудь человеческое в выродке, допустившем такое злодеяние?

Подошедший Ананий встретился с недоумённым взглядом девочки и неволей отвёл глаза, иногда бывает стыдно за свою принадлежность к человеческому роду. Он вернулся к саням за лопатой, следовало хотя бы забросать её снегом и прикрыть от диких зверей. Ананий копал снежную могилу и вопреки обыкновению что-то бормотал. «Достану злодея, достану», — слышалось сквозь прерывистое дыхание, угроза несомненно относилась к надругателю. Антип, успевший изучить приятеля, знал, что отвращать его от однажды задуманного дела бесполезное, никакие вразумления и остережения на него не действовали, можно разве чуть-чуть отсрочить. По счастью, удалось заметить, что где-то в глубине леса мелькнул дальний огонёк. По едва заметному санному следу двинулись к нему.

На лесной поляне у большого костра сгрудились несколько десятков человек: мужики и парни, женщины и дети. Древний старик что-то говорил мерным скрипучим голосом, слушали его не слишком внимательно, мысли большинства были заняты другим. Стоявший в стороне здоровенный парень с ярким румянцем объяснил причину лесного сборища: на их деревню напал загонный отряд, ограбил и выгнал из домов, поэтому они вынуждены проводить ночь под открытым небом. Старик неторопливо вещал:

— А ещё в Печорских горах живёт крылатый змей-аспид с птичьим носом и двумя хоботами. Куда прилетит, на той земле великое запустение случается. Сказывают, его и в наши края занесло...

— И что, неужто его прогнать нельзя? — спросил детский голос.

— Как прогонишь, когда он отлетит и на первый же большой камень сядет, а здесь их великое множество. Его только убить можно, есть такие люди-обоянники, которые знают, как. Приходят они к его логову и копают большую яму, потом забираются туда с клещами и трубами, змей этот трубного гласа не выносит. Как вострубят они, змей от злости трясётся и начинает свистеть, так что горы трясутся. Подлетает к яме и начинает хобота совать, тут его хватают раскалёнными клещами, он в ярости крушит клещи, одни, вторые, третьи, покуда не околеет...

Антип слушал и закипал раздражением. Как крепко должна была уснуть народная совесть, чтобы смириться с наглостью насильников и покорно внимать глупым россказням! Наконец не выдержал и вышел к костру.

— Мир вам, люди добрые! Дозвольте у огня погреться.

Стоящие вблизи молчаливо посторонились, один старик-рассказчик проявил некоторый интерес к путникам.

— Ходим по миру, говорим помилу, — объяснил ему Антип, — на одних поглядываем, про других рассказываем.

— О нашей беде знаете?

— Как не знать, о ней даже лес говорит.

Старик, услышав рассказ о страшной находке, горестно проскрипел:

— Это, должно, Настютка, ей десяти годков не было, да и не только она одна... — Вокруг послышались сдавленные рыдания. — Мы тоже ждём свово часу, скоро всем погибель выйдет, россейский народ на полный извод пошёл...

Антип повысил голос:

— Слышал я, старик, твою сказку, теперь мою послушай. Жил на Волге-реке дракон о шести головах и повадился прилетать он в наши края. Огнём палит, бурей валит, реку на берег гонит и землю топит. От людского стона камни распадаются. Жили тогда три брата: Евсей-слёзолей, Влас-длинный сказ и Петрок-ничевок. Один печалился и слёзы лил, другой навроде тебя сказки баил, третий взял меч-кладенец и вышел супротив дракона. Ему говорят, куда тебе супротив шести голов, ты до одной не дотянешься, ничаво, отвечает, сдюжу, моя одна его шестерых стоит, буду рукой бить да мозгой подшевеливать. Начали биться, дракон его язвит, только земля дрожит, а наш ничевочка щиплет его по кусочкам и к голове подбирается. Братья видят такое дело, плакать и говорить перестали, тоже подмогли, тут дракону и настал конец. Околел и в камень превратился, его по сей день видно.

Усмехнулся старик: понятна твоя сказка, только где-то плутает твой Ничевока и к нам не спешит. Антип ему в ответ:

— Не до конца ты понял, старче. Не ждал Ничевок пришельца, сам пошёл, и троицкие люди, которые с Сапегиными полчищами бьются, пришлецов не ждали, один из них тута, он скажет... — Люди расступились и посмотрели на Анания, прижавшегося к тёплой лошадиной морде. Нет, надежды, что тот что-нибудь скажет, не было, и Антип продолжил: — Да он сам, как увидел испоганенное дитя, вознамерился в одиночку отомстить злодеям, вот постоит и пойдёт, ни на кого не уповая.

Ананий смутился от всеобщего внимания и пробормотал:

— Ладно, пошли, что ль...

И зашагал, ни на кого не глядя.

— Постой! — крикнул вдогон краснощёкий парень. — Я с тобой.

— И я! И я! И я!

В этом общем возгласе слышались разные голоса: мужские, женские, детские, в нём можно было различить даже знакомый старческий скрип. Ананий отобрал только мужчин, раздал им припасённое в санях оружие и попросил вывести к деревне. По пути выспрашивал об отряде и главных насильниках, увы, испуганным жителям главными казались все. Тяжело вздохнув, он глухо проронил: «Все так все», и замолчал до окончания пути.

По выходу из леса открылось село, расположившееся на небольшом всхолмье. Чуть далее к нему подступал глубокий овраг, по дну которого протекала бойкая речка, не замерзающая даже в сильные морозы. Через неё был перекинут мост, перекрывающий почти половину оврага и оттого довольно высокий. Вся эта картина, ярко освещённая светом полной луны, выглядела по-рождественски нарядной, трудно было представить, сколько страданий и мук скрывалось за этой сказочной красотой.

Ананий повёл людей к мосту и распределил по участкам, одним предстояло надпилить настильные брёвна на дальнем конце, другим подрубить правые мостовые опоры, третьих ожидала работа у самой воды. В свой замысел он никого не посвящал, но ясно, что основным событиям предстояло развернуться здесь. Работали споро и не таились, в деревне шла гульба, оттуда доносились пьяные крики, стихнувшие лишь далеко за полночь. По окончании работы Ананий велел всем перейти на ту сторону и разложить несколько костров, на Антипа же возложил особое задание.

На рассвете в деревню прибежал испуганный мужик и стал умолять о помощи. Он кричал, что их обоз подвергся нападению каких-то разбойников. Литовский пан, начальствующий над загонным отрядом, долго не мог прийти в себя и понять, о чём идёт речь, но когда мужик помянул о находившихся в обозе бочонках с золотом, пан стал отходить от сна. Глянул за овраг — там горели костры и слышались крики, но более всего поразил пана чёрный жеребец, гарцующий под каким-то мужланом. Разве можно было допустить, чтобы такой красавец служил презренному холопу? Пан бросился будить своё воинство, загонники продирали глаза, кряхтя и почёсываясь. Однако весть о золоте быстро привела их в чувство. Поседлали коней и поскакали к мосту. Впереди, в отрыве от остальных летел сам пан, он лихо проскочил мост и уже готов был выскочить на берег, как его конь споткнулся и с испуганным ржанием исчез вместе со своим всадником. Остальные стали сдерживать коней, их удалось остановить у самого края чёрного провала, образовавшегося на месте разрушенного настила. Снизу в гуле шумящей воды доносились жалобные стоны пришибленного пана. Передние растерялись и не знали, как быть, задние напирали, скоро весь отряд скопился на мосту, и тогда Ананий дал условленный сигнал. Спрятавшиеся у реки мужики потянули за канаты, подрубленные опоры рухнули. Мост стал медленно оседать на правую сторону, как бы переворачиваться, люди и лошади посыпались вниз, как крупа, отправляемая в кипящий котёл. Ледяная вода быстро приводила в чувство оглоушенных падением, они пытались выбраться, но их отпихивали от берега баграми, кололи пиками, резали ножами. Тех, кому удалось преодолеть первый мужицкий заслон, встречали дрекольем стоявшие ниже по течению женщины.

— А-а! — кричали они. — Вы отобрали наше добро, теперь жрите рыбу! — и добивали несчастных. Пощады не делалось никому, взаимное остервенение исключало всякую жалость.

Скоро весь загонный отряд был уничтожен. Благодарные жители, к которым возвратилось отобранное насильниками добро, ничего не жалели для своих избавителей. Те же от всего отказывались, взяли только харчишек в дорогу.

— Куда же теперь?

— Поедем далее свои сказки сказывать, — усмехнулся Антип.

Тогда от провожающих отделился краснощёкий парень и попросил:

— Возьмите меня с собой, добрые люди, я обузой не стану, вона сколь всего! — И, правда, парень весь увесился оружием. — Вам не сказки надобно говорить, а врагов бить, воевода умный, конь у него добрый, такому полк надобен. Возьмите меня в полк.

Его поддержали ещё несколько человек.

Антип наклонился к другу:

— Ребята дело говорят, у тебя бить лучше получается, чем рассказывать.

— Ничё, — отозвался Ананий.

Так на месте уничтоженного загонного отряда возник новый, чтобы разгонять шайки грабителей и иную нечисть. Нелёгкой оказалась эта работа. Помимо усердствующего в грабежах тушинского ворья имелось немало местного, самочинного. Оно возникало, как плесень, как поганки в тёмном сыром лесу, не признавало никаких правил и подчинялось только силе кулака. Ананию и его людям сопутствовала удача: немало удалось отбить награбленного и вернуть людям, покарать злодеев и счастливо избежать столкновения с большими силами. Доброй наградой служили радостные слёзы защищённых, однако Анания не покидала озабоченность. Конечно, то все благие, богоугодные дела, но они не связаны напрямую с помощью сражающейся Троицкой обители. Вот если бы собрать войско, которое бы угрожало Сапеге с тыла и заставило бы того ослабить осаду, а то и вовсе снять её! Увы, такая задача была ему не под силу. Он не мог увеличивать отряд, ибо тогда был бы принуждён не возвращать людям награбленное, а тратить его на отрядные нужды. Следовало поднимать весь край, устанавливать свою власть, собирать поместное ополчение, только тогда можно говорить о большом войске.

Однажды им удалось перехватить гонца, посланного к царику угличским воеводой. Тот жаловался на шатость в людях, норовящих отпасть от Димитрия, и просил прислать дополнительные войска для усмирения смутьянов. Углич! Здесь был убит несчастный царевич, и если бы этот край, до сих пор являющий преданность, отказался от Самозванца, многие бы уверились в его ложность и последовали примеру угличан. Туда в конце концов Ананий и направился.

После не очень долгого пути его отряд остановился в Городище, что располагалось в нескольких вёрстах от Углича. Здесь совсем недавно жили бобыли, обслуживающие Николин монастырь. Теперь всё было разрушено: и монастырь, и избы, — чернело только обгорелое дерево да остовы печей. И ни души вокруг, лишь бродили голодные, отвыкшие лаять псы. К ночи на огонь костра завернул какой-то калика перехожий и рассказал, что раньше на этом месте стоял богатый постоялый двор, готовый приютить всякого странника, а монастырские братья славились милосердием и нищелюбием.

— Кому же понадобилось разрушать обитель?

— Место опоганилось. Сюда, сказывают, убийцы царевича Димитрия прибегли, тут их прибили, а трупья в ручей бросили. С тех пор он стал зваться Грехов ручей. Ляхам такая память не надобна, ведь по ихней сказке царевича не убивали, потому всё пожгли.

Поинтересовались настроением угличан и услышали в ответ:

— Настрой такой, что рядом не стой: косятся и друг на дружку, кажного в супротивных замышлениях подозревают.

Антип удивился:

— Мы слышали, что в углицких людях большая шатость, многие хотят за царя Василия задаваться и нынешнюю власть скинуть.

— Говорить можно всякое. Люди тут мастеровые, махать топором они могут, точно, только поверх своей головы рубить не привыкшие — щепа в глаза летит, им водырь нужен, без него они никуда.

— Неужто никого смелого не сыскалось?

— Был тута один монах, с самой Москвы пришёл, рассказывал, как троицкая братия с Сапегой бьётся, патриаршую грамоту читал и углицких призывал отстать от Самозванца. Не уговорил, однако. Ляхи его схватили и решили прилюдно сжечь вместе с той грамотой.

Ананий опечалился услышанным. Монах, судя по описанию калики, был старцем Никодимом — большим, громогласным, но удивительно добрым человеком. Это он, узнав о беде Анания, немало ободрял его и подвигал на то, чтобы искать утешение в служении людям. Его надобно спасти от беды, но как? Ляхов в городе немного, зато их прислужников довольно, те ещё более беспощадны. Особенно усердствовал Шигал, родившийся от крещёных татар, этот выкрест был сам злее татарина. Ананий с надеждой посмотрел на Антипа: неужели ничего нельзя сделать?

— Нужно свести меня с палачом, — сказал тот, подумав, — пусть определит к себе в подручники.

Ананий без лишних слов помчался в город, многознающего калику он прихватил с собой.

Казнь была назначена на следующий день. На судном месте соорудили помост, на нём поставили небольшой сруб, внутри и снаружи обложили соломой — здесь должны были сжечь монаха. С утра в Кремль стал стекаться посадский люд: кузнецы, плотники, кожевники, оружейники, зелейщики. Большинство из них выглядело не по-обычному оживлёнными. Скоро появилась и власть: литовский пан Махоцкий и его главный подручник Шигал. Первый надувался от важности, второй суетился сверх меры, желая, верно, показать усердие перед начальником: то стражу переставит, то нагайкой оральщику пригрозит, то пук соломы издёрнет и в другое место воткнёт. Народ, понятно, потешался:

— Гляди-тко, наш Алейка совсем остервенел, мечется без угомону.

— Так чё, на суету, сам знаешь, и смерти нет.

— И когда эту чуму Господь приберёт?

— Наш не хочет и тот не берёт, беда с этими выкрестами. Во, опять нагайкой трясёт.

Палач Фома, красномордый мужик, облачённый, несмотря на холод, в одну красную рубаху, являл полную противоположность Шигалу. Он высился недвижно, как скала, сложив на громадном животе жилистые руки. Его тоже не оставили без внимания.

— Фомка-то ряшку накалил, что твоя сковорода. Зашибает важно...

— С вина так не разъешься, он, сказывает, выползками закусывает. Ребятишки у ручья накопают, дык он горстями в рот пихает, прямо с землёй.

— То-то смотрю уже полберега съедено.

Судный дьяк стал долго и нудно объявлять вину казнимого: злоумышление на законного государя, хулительство и поношение власти, клевета и поклёп, подстрекание на учинение дурна, участие в смутных и затейных делах... Помещённый в сруб монах молился и пел псалмы, голос его звучал скорбно и глухо:

«Господи! Услышь голос мой, рано предстану пред Тобой и буду ожидать. У Тебя не водворится зло, ты погубишь говорящего ложь, кровожадного и кровавого. Уровняй предо мною путь силой Своей, а врагов осуди, да падут они от замыслов своих; по множеству нечистей отвергни их, ибо они возмутились против тебя...»

Как ни глух и ни утробен был голос, исходящий из сруба, но он перебивал нудёжь дьяка, многие прислушивались к нему и крестились. Пан Махоцкий нетерпеливо шевельнул рукой, и Шигал, бесцеремонно отодвинув дьяка, дал сигнал к началу казни. Фома неторопливо качнул своим громадным чревом и сбросил с него руки. Стоящий неподалёку Антип услужливо поднёс зажжённый факел, он принял его и поднял над головой. Шигал всем своим видом выказывал возмущение подобной медлительностью, но не смел нарушить установленный обычаем порядок. Постояв этаким каменным изваянием, палач стал поворачиваться и вдруг откинулся навзничь. По толпе прокатился удивлённый вздох, стоящие впереди могли видеть, что из горы опрокинувшегося мяса торчит оперение стрелы — какой-то отчаянный стрелок пустил её с возвышающейся неподалёку соборной колокольни. Шигал выкрикнул проклятие и хотел броситься на поимку злодея, но остановленный паном Махоцким был принуждён продолжить казнь. К колокольне по распоряжению пана бросились его люди. Шигал растерянно огляделся вокруг, взгляд его упал на Антипа, и он коротко приказал:

— Зажигай!

Антип взял факел и направился к срубу, величественности настоящего палача ему явно не хватало. Подошедши, оглянулся на Шигала, как бы ожидая подтверждения, и тот не задержал:

— Зажигай, сукин сын!

Антип ткнул факел в солому, тот зашипел и погас. Шигал разразился руганью:

— И отколь тебя взяли, этакую дубину, только кашу в лапти обувать. Зажигай сызнова!

Антип схватил новый факел и вернулся к срубу. Поднёс к соломе — и снова загасил. По толпе прокатился довольный ропот, зато раскалившийся от гнева Шигал совсем слова растерял. Стало тихо, лишь из сруба по-прежнему неслось скорбно и глухо:

— Суди меня, Господи, по правде моей, да прекратится злоба нечестивых, напряги на них лук свой и изощри меч, а праведника подкрепи...

Шигал сам схватил новый факел, подбежал к срубу и стал осторожно подносить огонь к соломе. Все, затаив дыхание, наблюдали за ним, и мало кто видел, как Антип сделал неприметное движение. Ш-ш-ш! Взметнулось пламя, и Шигал в одно мгновение сам превратился в пылающий костёр. Он с диким криком пал и стал кататься по помосту. Находящиеся поблизости застыли в полной растерянности: сруб оставался в неприкосновенности, а поджигателей ждала такая страшная участь! Видя растерянность властей, толпа приходила во всё большее возбуждение, оно стало выплёскиваться наружу, в волнующемся людском море стали появляться водовороты — то били литовских приспешников. Из-под зипунов доставались припасённые ножи и топоры, скоро была сметена стража вокруг помоста. Антип, воспользовавшись сумятицей, залез в сруб и извлёк оттуда изумлённого монаха. Он никак не мог поверить в своё чудесное избавление и громогласно вопил одно и то же:

— Аллилуйя, аллилуйя! Славлю чудеса Твои, Господи!

Скоро произошло и самое удивительное: когда монах вышел на помост и пал на колени, сруб вспыхнул, как высушенное иголье, без чада, без треска, как бы показывая, что вот, был не в силах гореть ранее и губить невинную душу, а теперь после изъятия горю жарко и весело.

Тут началось общее ликование. Пана Махоцкого будто след простыл, а вслед за ним унесло и всех литовских людей. За ними кинулись их приспешники, но многим не повезло, и расправа с ними была короткой. Монах, всё ещё не пришедший в себя от изумления, продолжал греметь своё славословие, Антип вынул из-за пазухи патриаршую грамоту и протянул ему. Он приложился к ней, встал с колен и загремел светло и радостно, как пасхальный благовест:

— Углицкие честные люди, к вам обращается наш святитель патриарх: вразумитесь и отстаньте от лукавых прельстителей. Возьмите себе в пример крепость и мужество тех, кто защищает дом Живоначальной Троицы. Владыка благословляет вас на добрые свершения!

Не долго спорили угличане, послали за настоятелем соседнего Спасо-Преображенского храма и стали всем миром целовать крест на верность московскому государю Василию Ивановичу. И присудили также послать призывные грамоты во все окрестные места: Калязин, Кашин, Бежецкий Верх, Устюжну, Ярославль...

Посыпались во все стороны искры от очистительного костра просыпающейся народной совести.


За Суздалем и Владимиром власть царика кончалась. Нижний Новгород усилиями тамошнего воеводы Андрея Алябьева и поддерживающего его из Казани боярина Фёдора Шереметева сохранял верность Шуйскому, более того, распространял своё влияние на соседей. В декабре 1608 года покорность Москве изъявили Балахна, Гороховец, Вязники, Шуя... Воеводы Самозванца, суздальский — Фёдор Плещеев и владимирский — Михаил Вельяминов, должны были противостоять этому наступлению и удерживать в повиновении вверенные земли. Первому это удавалось лучше.

Плещеев был жестоким и деятельным человеком, сам не дремал и другим не давал. Только страх, считал он, может держать людей в должной покорности и потому не стеснялся применять к ослушникам самые строгие меры. Не всегда сам, помощников на кровавые дела хватало, и первым среди них был литовский пан Наливайко. Осуждённый, как и Лисовский, у себя на родине за разбой и убийство и избегнув справедливого возмездия, он нашёл здесь, на Суздальской земле, дело по душе. Плещеев указывал ему на ослушников или просто недовольных, и несчастные были обречены. Никакие доводы или мольбы о милосердии на изверга не действовали, все предавались самой лютой смерти, причём зачастую его собственными руками. Говорили, что сам он из православных и имел духовное звание, поскольку обнаруживал хорошее знакомство со священными текстами. Слухам охотно верили, на расстриг в то время установилась мода. И что интересно, в других пороках, кроме извращённой жестокости, он не замечался, даже в том, на что прямо намекала его фамилия. Одевался чисто и скромно, с собой постоянно носил митрополичий посох, отобранный у несчастного Филарета. Ввиду чрезвычайной скромности, содрал с него позолоту и драгоценные каменья, оставил только дерево, на нём делал зарубки о собственноручно загубленных душах, и но первому взгляду их насчитывалось там не менее ста. Особую прелесть этот выродок находил в разнообразии способов лишения жизни, чего только не напридумывал! Избегал лишь обычного повешения, утверждая, что душа человека, у которого сдавлено горло, вынуждена покидать тело через задний проход и тем оскверняется. Так вот заботился палач о своих жертвах.

Троицкий старец Елизарий уныло брёл по этой запуганной земле, охотников слушать его речи не находилось. Незадолго перед тем крестьяне деревни Бытово отважились написать жалобу в Тушино.

«Царю Государю и великому князю Димитрию Ивановичу всея Руси бьют челом и кланяются сироты твои Государевы, бедные, ограбленные и погорелые крестьянишки. Погибли мы, разорены от твоих ратных воинских людей; лошади, коровы и всякая животина побрана, а мы сами жжены и мучены, дворишки наши все выжжены, а что было хлебца ржаного, и тот хлеб сгорел, а достальной хлеб твои загонные люди вымолотили и развезли; мы, сироты твои, скитаемся между дворов, пить и есть нечего, помираем с женишками голодною смертью, да с нас же просят твои сотные деньги и панский корм, стоим на правёже, а денег нам взять негде».

Плещеев проведал о том и рассказал Наливайко. Бедное Бытово! Наливайко налетел грозою и стал выпытывать, кто жалобу писал. Сельчане не выдержали, указали на молодого дьячка. Наливайко тут же отрубил ему писавшую руку и велел повесить за ребро. Навычный палач загнал крюк в бок и извернул так, что острый конец вышел наружу, потом поднял беднягу над землёй. Мужчин заставил копать ямы; по причине мёрзлой почвы довольствовался не очень глубокими, велел залезть туда женщинам и встать на колени; их по шею забросали землёй. Напротив вбили колья и посадили на них мужчин. Несчастные в невыразимых мучениях смотрели друг на друга, страдая за себя и за близких. Воздух оглашался воплями и проклятиями, они сливались в один общий стон и, казалось, что стонет сама земля. А палачи, умаявшись от проделанной работы, преспокойно уселись трапезничать.

В такой жестокий час и забрёл сюда Елизарий, ему бы обойти несчастное село, да ведь послан не уклоняться, а искать людскую беду. Как увидел изуверство, не сдержался и вскричал:

— Великий Боже! Почто допускаешь торжествовать Антихристу?

Наливайко услышал безумный вскрик и глянул на монаха.

— Помолись, брат, за души страдальцев, они казнены за земные грехи, пусть Господь будет к ним милостив у себя на небесах.

Елизарий глянул на него полными ужаса глазами.

— Не поминай Его имя своими грязными устами. Будь проклято чрево родившей тебя матери, ты сам и всё твоё семя до седьмого колена...

Наливайко притворно зевнул:

— Ты глуп, монах, эти проклятья я слышу десятки раз на дню, они меня не трогают. Вспомни, что говорил Елифаз сетующему Иову: «Человек рождается на страдание, как искры, чтоб устремляться вверх». Я помогаю этим дурням быстрее обретать истинное счастье. Помогу и тебе, по своей святости ты тоже надеешься устремиться верх, верно?

Он подал знак, по которому подручники главного палача подкатили небольшой бочонок и прикрутили его к ногам Елизария. Зажгли фитиль и отбежали в стороны.

— Как ты себя чувствуешь, монах? — крикнул Наливайко из-за укрытия.

Елизарий повернулся, насколько позволяли верёвки, и плюнул в его сторону. Наливайко презрительно усмехнулся — это быдло весьма дурно воспитано, впрочем, теперь его воспитанием займётся сам Господь...

Грянул взрыв, на месте бочонка и сидевшего на нём Елизария осталась лишь воронка. Воздушная волна резко качнула повешенного дьячка и сорвала его с крюка. Бедняга лежал на снегу, корчась и стеная.

— Кто вешал? — спокойно спросил Наливайко. Палач бросился ему в ноги, прося о милосердии, он будто забыл, что такие просьбы только возбуждают его кровожадность. Наливайко обошёл вокруг, как бы раздумывая, потом выхватил саблю и нанёс точный удар — голова палача покатилась по снегу. А изверг тщательно протёр клинок и сделал на посохе свежую, первую за этот день зарубку, все остальные были не в счёт. Дьячка приказал повесить снова.

Так вот летели троицкие искры, иногда попадая на благодатную среду, а иногда сгорая сами по себе, но в отличие от обычных не бесследно, оставались в людской памяти.


Богат и славен был город Ярославль, по народному счёту, вторая Москва, а из-за ущербного нынешнего состояния столицы и того более — стал превосходить её всеми статьями, особенно по чужеземному представительству. Здесь нашли пристанище в эту зиму гости из разных стран, опасающиеся везти свои товары вглубь страны. Ярославский воевода Фёдор Борятинский был к горожанам жестокий, к начальству услужливый и всегда умел держать нос по ветру. Он одним из первых изъявил покорность и целовал крест на верность самозваному Димитрию, почему и был оставлен на воеводстве. Из Тушина пришёл огромный разноряд: собрать на войско 30 тысяч рублей, а опричь того, содержать в городе ещё тысячу литовских людей. Борятинский покряхтел, но приказ исполнил полностью, ещё и на подарки царику насобирал. За проявленную ловкость он надеялся теперь на высочайшее благоволение.

Вернувшиеся из Тушина похвалялись полученными царскими милостями и служили благодарственные молебны. Не радовался только купец Спотыка, оказавшийся по воле нелепого случая на приёме у царика в большом ущербе. До отъезда он рядился с Даниилом Эйловым о покупке его солеварен и теперь ожидал, что тот после полученных льгот наверняка поднимет цену. Такого бы и тыквенная голова не упустила, а хитрый немец тем паче.

На самом деле Эйлов был не немец, а голландец. Его отец приехал в Россию при Иоанне Грозном, имевшем привычку приглашать умелых чужеземцев для налаживания промыслов. Даниил родился уже здесь, крестился по православному обряду и по говору ничем не отличался от русского, разве что обличив имел гадкое: бороду носил, а усы и подбородок брил, такое вот чучело. И ещё — курил табак! Грех по тому времени страшный, за него в Москве резали нос и рвали ноздри. Зелье это считалось дьявольским, так и говорили: принёс бес табачное семя из глубины ада, посеял на могиле блудницы, иссушил взросшую ядовитую траву и отдал людям на самоистребление. Спотыка, как услышал про солевую льготу и прикинул, чем она ему обернётся, надумал сделать донос ещё в Тушино. Только тамошние приказные его не слушали и как бы в посмешку сами из срамных ртов дым выпускали. Тьфу! Пришлось возвращаться ни с чем, но надежды укорить удачливую немчуру он не терял, и воевода в том обнадёжил. У него, к слову сказать, к соляным промыслам был свой интерес.

В этот город Ярославль и пришёл старец Гавриил из Троицкого подворья. Он направился первым делом в Спасо-Преображенский монастырь. Братья приняли радушно, накормили, обогрели, только вот к судьбе Троицкой обители особого интереса не проявили. Причины равнодушия выяснились на вечерней службе, когда провозгласились «многие лета» царю Димитрию и царице Марине. Поднялся старец и пошёл прочь. Братья к нему: почто обижаешь? Это вы, говорит, обижаете, и не только меня, но всю православную веру. Враг по приказу Тушинского вора церкви грабит, на дом Троицы огонь пускает, а вы ему здравицу поёте. «Мы, что ж, нам владыка так велел», — оправдывались братья и уговаривали не уходить под ночь. Не послушал старец, оставил обитель и отправился куда глаза глядят. Дошёл до какого-то храма, сел на паперть и заплакал. Сколько неправедности видел в пути, грешил на чужеземцев да на мирян, отпавших по неведению от истинного Бога, а тут свои братья лукавят. По своекорыстию или ради покоя, но никак не по неведению.

На дворе мороз, одежонка на старце ветхая, прихожане стали останавливаться да расспрашивать, а когда узнали, что тот из Троицкой обители, вокруг образовалась целая толпа. У него от такого внимания и слёзы пропали, и голос окреп. Стал рассказывать про мужество защитников да разные чудеса, которые святые Сергий и Никон им посылают. Верить не верить, но то что обитель успешно противостоит многократно превосходящему врагу, уже само по себе настоящее чудо. Взяли добрые люди старца к себе в дом, наутро он на городском рынке говорил про то же, вечером его видели уже в солеварнях.

Солевары народ серьёзный. Их промысла долго не выдержать; отработав, уходили в деревни отсоливаться. Скоро, однако, возвращались снова, дома никак не усидеть, их потому так и дразнили: кукушкины дети. На самом же деле эти ребята были на редкость сплочёнными и отзывчивыми на беду, равно как на свою, так и на чужую. Уже знали они, что на ложного царя восстали Галич и Соль-Галицкая, что соседи-костромичи казнили четвертованием продажного воеводу Мосальского и целовали крест Василию. Слушали старца Гавриила, прикидывали: не пора ли нам и своему руки укоротить? Причины на то имелись особые. Шли разговоры, что воевода с помощью своего приятеля купца Спотыки хочет прибрать весь здешний соляной промысел. Ежели такое случится, то им жизни не станет ни при каком царе, ни истинном, ни ложном.

Тем временем воевода, узнав о появлении троицкого старца и его разговорах, приказал схватить смутьяна. Гавриила доставили в судную избу. Князь, мужчина видный, посмотрел с пренебрежением на маленького сморщенного старичка и спросил, позёвывая:

— Ты почто народ смущаешь?

— Я говорю правду, — смиренно ответил тот, — от неё не смущаются.

— А супротив царя Димитрия ты настраивал?

— То не царь, а нехристь, цари в Москве сидят, а не в воровских сёлах...

— Ну, будя, будя... — Борятинский шума не любил. Встал, потянулся и подошёл к пыточным орудиям. — Вот дыба, можно тебя вдвое растянуть, вот тиски, чтоб перста давить, эти для рук, эти для ног, но винт обчий, чтоб не мелочиться. Вот петля для сдавливания головы, от неё великое изумление получается, там разная мелочь. Большими орудиями более трёх раз пользоваться не разрешается, их, по правде говоря, столько никто и не требует, зато малыми, сколь хоть. Но тут опять же надо со смыслом: ежели глаз выдавить или ноздрю вырвать, то второй раз сам не станешь, зане сии не вырастают. Но ежели горящим веником по спине, то можно стебать, покуда мясо от костей не отстанет. Так с чего начинать?

— Ты меня не стращай! — вскричал старец. — Я столько страхов натерпелся, что все твои орудия — детские потешки. Умру за веру и истинного царя, а тебя и всех воров прокляну до скончания веков, чтоб вечно гореть вам...

— Ну, будя, будя, — снова прервал его Борятинский, — экий ты сердитый, поди-ка в холодную, поостынь малость.

Подумал, что со стариком нужно будет поговорить спокойно, тот много повидал и, может быть, наведёт на нужную мысль.

В тот же день прискакал от Сапеги воевода Константин Данилов и приказал именем своего гетмана собрать корм на тысячу ратников. Борятинский скрутил ему дулю и предъявил грамоту: гляди, сам царь повелел нашему городу делать дачи только на его имя, а на все прочие не делать. «Плевал я на эту грамоту и на твоего царя, — ответил ему Данилов, — потому как знаю одного своего начальника гетмана Сапегу. Что его милость приказал, то и сделаю». Борятинский послал за паном Козаковским, что остался постоем в городе со своими людьми. Послушай, сказал, как невежа на твоего государя лает, да укороти ему язык. Тот послушал и изрёк:

— Гетман Сапега — пан, гетман Рожинский — пан, а ваш царь — не пан...

Трёхмесячное пребывание в чужой стране и обильный корм позволили ему выучить несколько русских слов. Исчерпав свой подходящий случаю запас, он удалился восвояси — вот так, корм от города принимал, а защищать его голову отказался. Данилов приказал своим людям окрутить строптивого воеводу и отвезти в судную избу. И пришлось тому уже второй раз за день объяснять назначение пыточных орудий, но делать это уже менее спокойно. Данилову приглянулись тиски, я, сказал, человек не жадный, обойдусь тремя твоими перстами, чтоб впредь не крутил дули. Понял Борятинский, что дело принимает плохой оборот, и пал на колени:

— Помилуй меня, добрый господин, сделаю всё по хотению твоего гетмана.

Упросил всё-таки, лишний десяток обозов дешевле отдавленных пальцев.

Борятинский давно уже не испытывал такого позора и бесчестья. Собрал городских старост, глав гильдий, промышленников и объявил им о новом налоге. В ответ на возмущение так рявкнул, как никогда себе ранее не позволял. Горожане понимающе покачали головами — не иначе как жареный петух к воеводскому заду приложился. Что делать, власть доброй не бывает, придётся тужиться. Только Эйлов не мог смириться, на него по воеводской разнарядке более всех вышло.

— Тебе царских милостей много дадено, — объяснил воевода, — вот и отрабатывай.

— Кто их видел? Может быть, им цена такая же, как и твоей грамоте. Нет у меня таких денег, без ножа режешь...

— Ничё, ты вывёртливый, — успокоил его воевода, — а то нож купи, на него деньги, чай, найдутся. — Потом посуровел и добавил: — Если уж совсем нужда заест, продай солеварницы, я хорошего покупщика сыщу.

Ах, вон оно что! Эйлов сразу смекнул, в чём дело, и прикусил язык. Вернувшись к себе, вызвал приказчика. Он подтвердил: все деньги пущены в оборот, наличности никакой нет. Поинтересовался насчёт рабочих.

— Соболезнуют о твоей милости, — сказал тот, — и готовы постоять, хучь кайлом, хучь дрекольем.

Эйлов испуганно замахал руками:

— Что ты, что ты, этими не надо...

Тяжело вздохнул и отправился к немцу Шмитту просить денег в долг. Эйлов слыл честным человеком, немец долго не упрямился, лишь удивился сумме, она намного превышала то, что потребовал воевода. Впрочем, это не его дело, деньги он дал, хотя проценты наложил лихвенные. Эйлов отнёс деньги воеводе, а лишки отдал приказчику, чтоб распорядился по уговору.

— Я же говорил, что ты вывёртливый, — сказал Борятинский и непонятно как, в похвалу или в досаду.

Гетманский воевода уезжал довольный, на такой быстрый и благополучный исход он не рассчитывал. А немного отъехав из города, наткнулся на сильную засаду — что Эйлов вооружил своих рабочих закупленным на одолженные деньги оружием и добыл весь воровской обоз. Совет Борятинского насчёт покупки ножа пригодился, и не только его одного.

Победа наспех вооружённых неумельцев над грозным и казавшимся несокрушимым врагом вдохновила на дальнейшую борьбу. Возвращаться в город к тяжёлой изнурительной работе уже не хотелось, начали городить собственный острог и наскоро обучаться военному ремеслу. Разослали окрест гонцов с просьбой о помощи и поддержке, понимали, что дерзкое нападение не пройдёт даром, гадали только, от какого воеводы ждать грозы, своего или чужого.

Борятинский был в растерянности. По должности ему следовало прекратить бесчинства и разогнать смутьянов, но, с другой стороны, Сапегиным молодчикам досталось поделом, ведь они пришли своевольно и ограбили город вопреки царскому повелению. Поразмыслив, решил не суетиться и выждать, а троицкого старца на всякий случай выпустил — кто знает, как всё теперь обернётся? Зато Сапега, узнав о разгроме посланного отряда, не раздумывал. Вызвал Лисовского и приказал примерно наказать взбесившееся быдло, не стесняясь ни в средствах, ни в силах. Лисовский усмехнулся:

— Мне бойцы не надобны, своими обойдусь, а вот для холопского учения придётся казачков прихватить, они по этой части большие мастера.

— Бери, сколь считаешь нужным, — отмахнулся Сапега, — мы покуда здесь отдохнём.

Лисовский отобрал четыре свои хоругви, а к ним в придачу казаков да охочих детей боярских, кто притомился, сидя под крепостью, — всего около четырёх тысяч. Его отряд, чинно пройдя через послушные Переславль и Ростов, на Ярославской земле словно взбесился. Запылали деревни, грабежу и насилию подвергалось всё, что встречалось на пути. Заслоны, высланные восставшими, были сметены, пленных не брали. Любой человек с оружием или его подобием истреблялся без всяких разговоров. Подошли к выстроенному острогу. Мужикам сидеть бы в нём да стрелы пускать или из единственной пушки палить, ан нет, вытолпились в поле перед острогом. Был такой расчёт: как пойдут ляхи в атаку, они копьями ощетинятся, потом расступятся и под своих стрелков их подставят. По задумке всё ловко выходило.

Лисовский, как увидел, с каким врагом предстоит сразиться, расхохотался и решил провести не бой, а учение. Располовинил свои хоругви и выстроил в две линии с равными промежутками, как на тавлейной доске. Прочих разогнал в стороны, приказав смотреть и без команды не вмешиваться. Первая линия стремительно пошла в атаку. У мужиков копья короткие, чуть ли не вдвое меньше гусарских, только нацелятся на всадников, уж сами проткнуты насквозь. Гусары первой линии прошли через них, как нож через масло, расступаться даже не потребовалось, а у стен острога развернулись и назад. Да так быстро, что стрелки и выстрелить-то по-настоящему не успели. Обрадовались, подумали, что ляхи со страху побежали. Но тут в атаку двинулась вторая линия. Эти туда, те оттуда, каждый по своему промежутку и как только не схлестнулись! Вторая действовала тем же способом, а первая, взяв новые копья, снова двинулась вперёд. Так и шли они, волна за волной, понадобилось всего три прилива, чтобы неприятель в страхе рассеялся. Только теперь в дело вступили казаки, они стали гоняться за бежавшими и разить всех без разбора. Острог запылал, всё было кончено за какие-нибудь полчаса.

Лисовский направился к Ярославлю, сжигая по пути всё, что ещё уцелело от огня. Смутьянов, собравшихся в самой большой солеварне, велел окружить, а солеварню поджечь, там их сгорело более тысячи человек. Прибыл испуганный Борятинский, Лисовский слушать его не стал, указал на страшное пожарище и сказал, что так же надобно поступить со всеми мятежниками. Воевода поспешил исполнить приказ, одним из первых запылал дом Эйлова. Бедняга вместе с тремя дочерьми спрятался в погребе, там бы, верно, и задохнулся. Выручил Шмитт, испугавшийся за жизнь должника. Прибежал к Лисовскому, стал молить за иностранца и золото посулил. Лисовского мольбами не проймёшь, а золото другое дело, сговорились на шестистах талерах и вынули Эйлова из погреба. Спотыка посмотрел на вымазанного сажей голландца и заулыбался:

— Т-теперь т-тебе самый резон в угольщики п-подаваться, б-более торговать нечем. К-как расплачиваться с-станешь?

— Для тебя у меня плата давно готова, — сказал спокойный Эйлов и приложил свой дюжий кулак к его улыбке. Новая родина научила его не только языку, но и тому, как надо разговаривать с негодяями.

На призывные грамоты ярославцев откликнулись галичане и костромичи, выславшие им на помощь объединённое ополчение. Его основу составили малоопытные вояки — мужики да ремесленники. Правда, были там ещё и дети боярские, которые присоединились к ополченцам, устрашившись расправой над костромским воеводой. Так рассчитывали они заслужить благоволение новой власти, но народ это был малонадёжный, а как услышали о зверствах Лисовского, ни о какой битве с ним уже не помышляли. Лишь только увидели изготовившихся к бою ляхов, сразу повернули оружие против своих. Участь объединённой рати решилась ещё до первого вражеского выстрела. Лисовский даже не стал рисковать своими воинами, выпустил вперёд казаков, а уж эти натешились вволю. Волжские берега на подступах к Ярославлю усеялись сотнями трупов, тех же, кому не посчастливилось пасть в честном бою, ловили и спускали в проруби, их делали через каждые десять саженей и забивали до отказа.

Не предвидя более больших сражений ввиду истощения сил восставших, Лисовский разделил своё войско. Сам двинулся к Костроме, и славный город был принуждён покориться. За ним последовал Галич, подвергнувшийся пожару и великому разграблению. Злодей-воевода, перегруженный добычей, напоминал пса, обожравшегося на кровавой тризне и еле-еле волочащего набитое брюхо. Далее идти уже было невмоготу, он просто потребовал денег от ещё не разорённых городов и те, устрашённые расправой над соседями, вынужденно откупались. Другая часть его войска отправилась в мятежную Угличскую землю. Привела в покорность тамошние города и сам Углич, куда был поставлен новый воевода Сырцов. Угличане мрачно шутили: «Не беда, что сырой, один уже погорел и ему не миновать». Угроза имела основание, ибо люди, преодолевшие первый страх перед доселе неколебимым врагом, обрели уверенность и не собирались возвращаться к прежнему рабскому послушанию. Многие отошли на север и готовили силы для новой войны.

Разорённый край недолго пребывал в кладбищенском покое. Как только Лисовский убрался восвояси, поднялось Пошехонье, его примеру последовала Устюжна, принявшая к себе не покорившихся угличан. В их числе находился и Селевинский отряд. Устюжане, поцеловавши крест на верность Василию Шуйскому, присудили миром собрать по двадцать человек с каждой сохи, пеших и конных, с оружием и кормом, а началовать поставили избранного воеводу Андрея Ртищева. Узнавши о таком своеволии, на Устюжну двинулся воевода Сырцов. Ртищев вышел ему навстречу. К сожалению, наскоро собранное мужицкое войско проявило большую неумелость в полевом сражении и преградить путь Сырцову не смогло. 5 января 1609 года он подошёл к Устюжне.

Маленький безвестный городок, затерянный в северных дебрях, на что рассчитывал он со своими неумельцами, не имея ни пушек, ни защитных сооружений, кроме полусгнившего деревянного огорода? Верно, как и в Троице, ему была обещана высокая защита. Сказывают, пономарь церкви Рождества Богородицы услышал глас: «Не устрашайтесь, православные, не отпадайте, не дам дома своего на разорение иноплеменным». Горожане, уверовав в такое заступничество, встали как один и отразили приступ, так что Сырцову ничего не оставалось, как обратиться в Тушино за подкреплениями. Защитники, воспользовавшись передышкой, даром времени не теряли, принялись поновлять стены, укреплять посад, прорыли ров, вколотили надолбы. Ананий, встав к кузнечному горну, наделал своих знаменитых каракуль. Нашлись умельцы, сумевшие отлить несколько пищалей, благо необходимое для того железо имелось в избытке — Устюжна им промышляло, оттого и звалась Железнопольской. Одно плохо, не было пушечного зелья, но за ним послали срочных нарочных в Новгород.

Тем временем из Тушино прибыл сильный отряд под началом панов Петрицкого и Казановского. Враги подступили к посаду, сожгли его и на рассвете 4 февраля двинулись на приступ. Шли с деревянными щитами и возами, нагруженными соломой и серой, их намеревались подкатить к стенам и поджечь. Главный удар направили на Дмитровские ворота. Священники вынесли к ним икону святого Димитрия, причём уверяли, что когда пришли за нею, икона сама двинулась со своего места и встала посреди церкви. Появление её на стенах так вдохновило устюжан, что они дружно отбили приступ. Затем сделали вылазку, в которой участвовал Селевин со своими людьми, побили множество ляхов, отняли у них пушку и взяли в плен пушкаря по имени Капуста. Пленили вовсе не из человеколюбия; приведя его в город, казнили перед всем народом лютой казнью, голову воткнули на высокий, обуглившийся от пожара ствол дерева и повернули в сторону неприятеля — глядите, дескать, что вас всех ожидает. Обозлённые ляхи, усиленные ещё одним отрядом, предприняли новые попытки овладеть городом. Приступы следовали один за другим, враги палили из пушек, метали зажжённые стрелы, лезли на стены, горожане отбивались чем могли, а копившихся по стенами угощали кипятком с калом. Под конец, когда уже совсем изнемогли, на стенах при полном колокольном звоне появилась икона Богоматери, вдохнувшая в защитников новые силы. Уже совсем не думая о своих жизнях, не ведая, правильно это или нет, сошли они со стен и двинулись на врагов, и те, устрашённые такой несокрушимостью, в страхе отступили.

Так совершился поистине народный подвиг, в котором нельзя кого-либо выделить особо. Героями были все. Память о них, безымянных, хранится в преданиях и скупых летописных упоминаниях. А сколько таких, которые, не имея своих добрых летописцев, ушли в небытие, свершив ещё большие чудеса!

Ананию Селевину и его другу посчастливилось уцелеть в том славном деле. И чем громче слышалось вокруг ликований по поводу одержанной победы, тем чаще мысль Анания обращалась к оставленной дорогой могиле и старым троицким товарищам. Как там у них дела? Антип тоже почувствовал какое-то беспокойство, приснилась ему Дуня, простирающая руки и молящая о помощи. Мёртвые и живые призывали своих защитников, раз так, надобно возвращаться. Друзья обнялись на прощание. Антип надел на шею Анания литой бронзовый крест, на одной стороне распятый Христос, на другой Богоматерь, и сказал:

— Не смущайся тяжестью, он заговорён и защитил уже не одну грудь, всегда носи на битву и дальнюю дорогу.

Ананий вынул из тряпицы небольшую иконку и протянул её другу. Глянул Антип — это Николай Чудотворец с поднятой рукой, как бы благословляющий на новые чудеса.

Так одарили они друг друга по сердечному велению, а дружеское сердце не ошибается никогда.

Загрузка...