Сентябрь выдался сухой, прозрачный. Деревья стояли в полном листе, гуси не спешили в отлёт, разве что паутина стелилась по кустам да радовала глаз обильная рябина. Заросли с рдеющими кистями сплошняком заполняли склоны невысокой горы Красной, как нельзя лучше оправдывая её название.
В этот погожий день 23 сентября 1608 года пологая вершина горы была заполнена вооружёнными людьми. Среди них выделялись двое, стоящие впереди, остальные находились в почтительном отдалении. По всему было видно, что эти двое привыкли повелевать. Люди такого рода ведут себя как актёры на сцене, в расчёте на то, что каждое слово или жест заметят зрители. Одного из повелителей звали Ян Пётр Сапега, по своему происхождению и выдающимся качествам полководца он вполне соответствовал первому впечатлению, а помимо этого отличался крайней независимостью и язвительным умом. Никого не боялся сей отважный рыцарь, держался вольно с самим королём, а над нынешним Тушинским вором потешался в открытую и иначе как цариком не называл. В бою проявлял удивительное мужество. Несколько дней назад в битве с войском царёва брата Иваном Шуйским получил рапу в лицо, но не выпустил из рук саблю, нашёл силы поразить стрелявшего в упор и повести за собой растерявшихся воинов. Сейчас он стоял в своей любимой позе, скрестив на груди сильные руки, и с удовольствием подставлял лёгкому ветру изувеченное лицо. Перед ним лежала Троице-Сергиева лавра — обитель, о богатстве которой ходили целые легенды.
Монастырь был окружён каменной стеной, даже издали она казалась внушительной, и стоявший рядом с Сапегой пан Лисовский подтвердил: высотой саженей четыре и толщиной не менее трёх, но самое главное — строили мод личным наблюдением царя Иоанна Грозного, который не терпел небрежения. Этот пан знал, что говорил. Он уже проходил здесь недавно разбойничьим набегом и соблазнённый рассказами о несчётной монастырской казне хотел кончить дело внезапным приступом, но лавра презрительно затворилась и Лисовскому, подобно голодному волку, оставалось только злобно щёлкать зубами. Сжёг с досады близлежащую Клементьевскую слободу и пошёл дальше, к Переславлю, монастыри которого не имели столь крепкой защиты.
Лисовский тоже был храбрым и умелым воителем, хотя пониже рангом, чем Сапега, к тому же неумеренная жадность и склонность к плотским утехам зачастую не позволяли проявляться по-настоящему его воинской доблести. Ни в чём не знал меры этот пан — на родине промышлял грабежом и насилием, так что принуждён был бежать от справедливого возмездия, а уж здесь, в чужой стране, его разбойничьим наклонностям не находилось никакого удержу. Под стать себе подобрал головорезов, их так и звали — «лисовчики».
Сапега продолжал обозревать крепость и её окрестности, которые казались спокойными и не обнаруживали зримых признаков тревоги. День клонился к вечеру, из ближних слободок тянуло дымком, мычали возвращавшиеся с пастбищ коровы. Красноватое солнце освещало белые крепостные стены, на них были особенно хорошо заметны любопытствующие монахи в чёрных рясах.
— Словно вороны на гробе каменном, — проронил вполголоса Сапега. Стоявшие в отдалении отозвались угодливым смешком и стали передавать шутку далее.
— А вот шуганём их пушками, живо разлетятся, — подхватил Лисовский.
Его слова остались незамеченными — свита, как преданная собака, отзывалась только на голос хозяина. Лисовский презрительно хмыкнул и объявил, что его отряд намерен занять Служнюю слободу, примыкающую к восточному участку крепости.
— Ты же говорил, что там четыре башни и наиболее сильные укрепления, — удивился Сапега.
— Твоя милость знает, что я не привык прятаться в норы! — вспыхнул Лисовский, озабоченный более всего тем, чтобы успеть захватить неразорённые дома. Истинная причина его неуместной горячности была слишком очевидной. Сапега глянул на хитреца из-под полуприкрытых век и сказал:
— Доблесть пана Лисовского всем известна, уверен, что на приступе твои люди будут первыми, — и видя, что тот довольно усмехнулся, продолжил: — Но крепость вряд ли стоит штурмовать с сильной стороны. С юга она кажется слабее, к тому же с той горы её удобно обстреливать пушками. Там ты и расположишься. Ас востока станет пан Тышкевич.
Лисовский не смог сдержать недовольного возгласа — указанное место приходилось на сожжённую Клементьевскую слободу, вряд ли его воинов обрадует знакомое пепелище. Утешало одно: он уже направил их к Служней слободе и к приходу Тышкевича там немного что останется.
А слобода, пока решалась её участь, жила своей жизнью. Хозяйки готовились к вечерней трапезе и управлялись со скотиной, мужики обиходничали и собирались кучками, чтобы поделиться новостями. В ту пору только и говорили об явлении нового царя Димитрия. Скотник Еремей, часто гонявший в Москву на продажу монастырский скот, божился, что самолично видел убитого самозванца, лежавшего перед московским людом голым, со всем своим расстригиным срамом и дудкой во рту, — стало быть, тот, кто появился ныне, ещё пущий самозванец, вор, а скорее всего, просто жид, подброшенный врагами нашенской веры. Такого давно пора бы турнуть взашей, la и Москве народ боязлив, только горланить горазд.
— Рази в Москве дело? — возражали ему. — Царя Димитрия признали многие города и почти вся низовская земля.
— Нашли послухов! — сердился Еремей. — Тама одни хохлы, казаки да холопы беглые. Энти своего вора завсегда покроют.
Такой довод трудно было оспорить, видели казацких «лисовичков» и убедились, что им по нраву не царский скипетр, а разбойный кистень. Недавно пришла весть о их новом бесчинстве в Коломне, когда тамошнего епископа привязали к пушке и так-то возили по городу для устрашения сомневающихся в истинности новоявленного царя.
— Его признала царица Марина, — робко напомнил Оська Селевин только что привезённую из Тушина новость.
Мужики почесали головы, не зная, что возразить. Лишь Еремей строго прикрикнул:
— Неча баить, что собаки лают!
Мужики довольно закивали: так-де и надо, не встревай и не порть разговора. По-иному Оську здесь не воспринимали.
Селевиных было три брата, тесто вроде бы одно, а замесилось по-разному. Старший, Ананий, получился самым основательным и умелым; любое дело было ему по плечу, а то, к чему не навычный, враз освоит, упорства у него на всех троих с лишком. Средний, Данила, — красавец и удалец, этим всё сказано. А младший, Оська, испортил породу: вида невзрачного и нравом робкий. Каждый жил, как Господь положил. Ананий молодые годы в распыл не бросил, женился рано и жил отдельно своим хозяйством. Быстро обустроился, потому как не праздничал, всё в поле работал или на дворе что-нибудь мастерил, но за плотницким делом свою Груню не забывал и настрогал двух парнишек. Данила сызмальства определился на военную службу в монастырь. Начинал с того, что за конями ходил и оружие чистил, потом всё выше, выше и к двадцати годам дорос до началования сотней. Должность для его лет немалая, но далась не напрасно: никаких привязанностей, кроме службы, парень не знал, на девок, бросавших на красавца жаркие призывные взгляды, не обращал внимания, всем им предпочитал Воронка, необычайно преданного ему чёрного жеребца, которого растил с самого рождения. Старшие Селевины умерли рано, хозяйство оставили крепкое и при этаких братцах все заботы свалились на Оську. Он особенно не противился. Так и жил этот тихий и трудолюбивый парень, в стороне от братьев и остальных, считавших его чем-то вроде блаженного и не стеснявшихся показывать ему истинное положение в слободе.
— Я эту царицу самолично видел, — объяснил Еремей, — не царица — мокрица, маленька да лукавенька, её в ступе не утолчёшь, а значит, и веры не на грош. Нашенской державе таковых не надобно.
Покуда так-то разговаривали, выбежала жена Еремеева, баба вредная, крикливая, прозванная Гузкою, и стала мужиков разгонять. С ней не любили связываться — опозорит, оговорит, а то и кочергой ударит — начали потихоньку расходиться. И сам Еремей, хорошо знающий, как устроить государство, послушно повернул к дому.
Вдруг на дальнем конце, будто сразу сто Гузок завопили, заревела скотина, всполошилась испуганная птица. Вихрем налетело воинство Лисовского и понеслось по слободе, оставляя за собой стенания и кровь. Разбойную ватагу возглавлял дородный вислоусый казак в бараньей шапке и необыкновенно широких шароварах, куда забрасывалось награбленное. Он уже раздулся, подобно рыбьему пузырю, и был вынужден приметно замедлить ход. Никого не боявшаяся Гузка храбро выступила ему навстречу.
— Откуда тебя вора поганого черти занесли? Ты почто, морда бесстыжая, честных людей грабишь?
Опешил казак от её пронзительного крика, а Гузка, не удовольствовавшись руганью, хвать его кочергой за гашник, да так рванула, что казацкие шаровары мигом оказались на земле, вывалив добычу. Крикнул казак, прикрыл срам, повинуясь остаткам былой совести, да хватило их только на чуток. Подоспевшие товарищи стали зубоскалить: на такую ведьму не с Федькиной-де пушкой ходить, у неё и фитиль-то отсырел, вишь, болтаеца. Федька долго не думал, скакнул к Гузке с руганью, завернул ей юбку и завязал над головой остатком гашника — получай ответный подарок. Гогот разбойников покрыл вопли несчастной женщины, Еремей не выдержал, поднял упавшую кочергу и бросился на обидчика. Федька без труда отразил удар и взмахнул саблей — упал Еремей с раскроенной головой рядом с голосившей женой. Разбойник тем не успокоился и с криком: «Всё сучье племя повыведу», устремился к Еремееву дому. Там в это время находилась только их дочка Марфа, которая с коровами управлялась. Того, что происходило на улице, она не слышала, потому как доила и песни пела, была у неё такая привычка. Федька по дому рыскать не стал, сразу на голос двинулся. Раскрыл коровник, а там такую кралю увидел, что все разбойные мысли у него из головы повылетели кроме одной. Убавил голос, заворковал, словно вытютень, но это ему только показалось, испитая, простуженная глотка ничего более приятное, чем крики мартовского кота не испускала.
— Иди ж до мэнэ, любочка моя, — замяукал кот, направляясь к девушке, одной рукой придерживая волочащиеся по земле шаровары, другой сжимая саблю, — я тебе монисто подарю да платье бархатное. — Марфа схватилась за вилы. — Та нэ балуй, рыбонька, у Хведьки тоже вила есть, хучь нэ така вострая.
— Стой, вражина! — крикнула Марфа.
Тот и глазом не повёл, продолжал приближаться. Тогда Марфа сделала резкий тычок и не успела опомниться, как проворно увернувшийся Федька заключил её в медвежьи объятия. Девушка забилась убойной птицей, зашлась в смертном крике, да разве такого остановишь? Разорвал рубаху, принялся грудь слюнявить, теперь слов не говорил, только булькал. Силы у Марфы уже совсем иссякли, осталась одна лишь гадливость, будто помоями облилась. Федька деловито подминал её под себя и вдруг вздрогнул, оборвавши бульканье, изо рта хлынула кровь. Он всё ещё продолжал скрести руками, так что девушка не сразу поняла, что это уже были смертельные объятия. С трудом освободившись, устремила она полный ужаса взор на бьющегося в агонии насильника, не смея поверить в своё счастливое избавление. Но вот последняя страшная судорога прошлась по его телу, заставила выгнуть спину, так что сразу стало видно торчащее в ней топорище, и всё было кончено.
Марфа огляделась и в тёмном углу увидела соседского парня Оську Селевина. Тайный воздыхатель, он сердцем почуял грозившую беду и, схватив первое, что попалось под руку, бросился на выручку девушке, а теперь, ужаснувшись содеянному, дрожал от страха. С минувшей весны Марфа явно благоволила его брату. Да и как иначе? Данила — парень загляденье, и лицом, и статью, с жарким взглядом, от которого падает сердце и так холодит в груди, будто смотришь с высоты. Такому можно показать и силу, и слабость — всё, что пожелает. С Оськой же она всегда была строгой, держала на отдалении и лишь иногда допускала одну вольность — насмешливо язвила. А тут вдруг, осознав происшедшее, зарыдала в рёв с таким отчаянием, что не обращала внимания на наготу и не пыталась прикрыться. Вид беззащитной девушки, бывшей доселе недоступной, прогнал Оськины страхи. Он шагнул к ней, бормоча утешительные слова, и Марфа доверчиво прильнула к нему, постепенно успокаиваясь. Оська впервые почувствовал себя настоящим мужчиной и замер от восторга, готовый простоять так всю оставшуюся жизнь. Но счастье длилось недолго. Со двора донеслись крики казаков, обеспокоенных долгим отсутствием товарища. Оська оторвался от девушки, закрыл ворота коровника на засов и вытащил топор из Федькиной спины. Теперь он мог сражаться без страха.
— Хведька, где ж тебя лихо носить? — слышались голоса. — Тикай виттеля хучь бэз штанцив, мы глядеть нэ будэмо.
Дёрнули за ворота коровника, и, быть может, прошли бы дальше, да Марфа вдруг громко всхлипнула, не удержав нового страха.
— Эге, так тама кто-сь ховается! Ну-ка выходь!
Задубасили в ворота и, отбив кулаки, решили:
— Нэхай сидять, щас выкурим.
Скоро потянуло дымком, заволновалась скотина. Марфа заметалась было между коровами, пытаясь их успокоить, но скоро убедившись в тщетности затеи, застыла, прислонившись к яслям и безвольно опустив руки. Оська оглядывал коровник в надежде отыскать какой-нибудь выход — всё было глухо. Верх уже затянуло сизым дымом, он опускался ниже и ниже, начал стеснять дыхание, выжимать слёзы. Отбросив ненужный топор, Оська приблизился к девушке, бережно уложил её на пол, где ещё можно было дышать, и сам прилёг рядом. Принять смерть рядом с любимой — в этом было своё утешение. Он нежно гладил девичьи плечи, бормотал невесть откуда взявшиеся ласковые слова и чувствовал, что где-то в глубине души рождается своя песня, заглушающая гудение пламени, треск дерева и рёв обезумевшей скотины. В этих звуках совершенно утонули крики насильников, они как бы перестали существовать. Потому-то не сразу удалось услышать знакомые голоса.
— Да ведь это никак Данила! — очнулась Марфа. Оська приглушил свою музыку, прислушался — и впрямь, кажется, братан.
Он мигом подхватился, откинул засов. В раскрытые ворота хлынул свежий воздух, огонь загудел с удвоенной силой. На Оське затрещали волосы, начала тлеть рубаха, но страшный жар не испугал его. Бросился назад в бушующее пламя, поднял с пола затихшую девушку и понёс к воротам. Всего лишь два шага не хватило до порога — подкосились ноги, и сам потерял память. Хорошо, что Данила сумел подхватить Марфу, ну а Оську уже другие вынесли из огня.
Помощь брата пришла неслучайно. Лавра давно ждала неприятеля, хотя в тайных помыслах и неустанных молитвах надеялась, что Господь поможет отвратить обитель от насилия. Надежды исчезли после поражения Ивана Шуйского, и всё же извечное: «Авось пронесёт», оказалось сильнее трезвого расчёта. Начальствовал в лавре князь Григорий Роща-Долгорукий, в помощниках у него состоял Алексей Голохвастов. Князь был толковым воеводой, одна беда: советчиков не любил. Голохвастов же оказался из тех непосед, что вечно лезут со своими придумками. У них с самого начала и пошли сцепки, иногда во вред делу. Голохвастов, узнав о поражении Шуйского и движении неприятеля к монастырю, настаивал на сожжении близлежащих слобод. Долгорукий медлил, ибо понимал, что от укрытых за стенами лавры погорельцев пользы защитникам не будет. И знал ведь, хитрец, как на своём поставить. Я, сказал, сам не против, но давайте для верности жителей поспрошаем. Послали за мужиками, те, конечно, в отказ, да и кто по своей воле захочет собину загодя пожечь? Так время и упустили. Теперь оба воеводы стояли на звоннице Духовской церкви и, прикрывшись от бившего прямо в глаза солнца, смотрели на тёмную струйку вражеского войска, текущего по Дмитровской дороге. Долгорукий понимал свою оплошность, но объявлять о том не спешил. Голохвастову хватило ума удержаться от укора, его мысли были сейчас заняты другим.
— Ударить бы по ним сейчас, покуда купно не собрались.
Долгорукий недовольно крякнул, а Голохвастов, не обращая внимания, толкнул его под руку:
— Гляди, Григорий Борисыч, ворье на Служень овраг нацелилось, верно, по нему к слободе хотят подобраться.
Это были как раз посланные Лисовским казаки.
— Возьми сотню конников и встреть их как надо, — недолго думая, приказал князь.
Голохвастов кубарем скатился со звонницы. Тяжёлый, мало поворотливый с виду, он в нужные минуты мог быть проворен, как белка, и вскоре даниловская сотня вынеслась через Святые ворота из крепости. Тем временем Долгорукий привёл свои войска в боевую готовность и выслал ещё две сотни на края слободы, чтобы воспрепятствовать подходу новых шаек, буде они появятся. Дозорным же на звоннице приказал быть особенно внимательными.
«Лисовчики», привыкшие безнаказанно грабить мирные сёла, не ожидали отпора и стали лёгкой добычей внезапно налетевшей сотни. Жители, воочию убедившись в том, что нужно ожидать от пришельцев, стали наскоро собирать пожитки и выгонять скотину. Над домами появились первые сизые дымки. В тот вечер сумерки надолго отступили от слободы, ибо скоро вся она запылала одним общим костром.
В это время передовой отряд пана Тышкевича направился в отведённую для постоя слободу. Конники, не таясь, двинулись через Клементьевское поле и были тотчас же замечены дозорными. С южной стороны крепости ударили пушки. Отвыкшие от дела пушкари стреляли худо, только и показали, что не дремлют. Зато предусмотрительно высланная Долгоруким сотня, затаившаяся в прибрежных зарослях речки Коншуры, стремительно выскочила из засады и смяла новых посланцев. То же случилось и на северной стороне. Отряд, возглавляемый Иваном Ходыревым, незаметно прошёл по Мишутинскому оврагу к Гончарной слободе. Жителей уговаривать не пришлось, скоро окрестности лавры озарил ещё один костёр. Устремившихся туда казаков сотня Ходырева частью изрубила, частью рассеяла. Наступила темнота, и пришельцы, всюду встретившиеся с крепкой силой, более не осмелились рыскать по незнакомой местности. Им оставалось только наблюдать, как на ней появляются всё новые костры.
К Святым воротам монастыря шёл непрерывный людской поток. Плачущие бабы, в одночасье потерявшие почти всё нажитое, утирались концами платков, размазывая по лицу дорожную пыль. Хмурые мужики тащили узлы с наскоро собранным домашним скарбом и злыми голосами подгоняли скотину, а та, лишённая привычного хлева, тревожно мычала. На мелкую живность никто уже внимания не обращал, она с криками металась под ногами и белыми брызгами разлеталась в стороны от идущих.
У входа в крепость беженцев встречал монастырский слуга Фока, сам из себя плюгавенький с редкими седыми волосёнками, прилипшими к разгорячённому от усердия лбу. Подобно всем ничтожным людям, получившим временную власть, он тщился показать свою значительность и всячески понукал обездоленных людей. Особых правил в его придирках не наблюдалось: одних с телеги сгонит, у других овечек отберёт, третьим прикажет половину добра оставить на входе. В Служней слободе жили люди послушные, особо не спорили, да и не до того: радовались, что сами уцелели. Но было так лишь до подхода Гузки. Она вместе с упрошенным помочь Оськой тянула двухколёсную тележку, на которой лежал заваленный узлами пока ещё дышавший Еремей. Оське не с руки тянуть чужое добро, со своим бы управиться, но Гузка баба хитрая: помоги, сказала, зятёк, теперь это всё одно обчее. Парень после таких слов бросил своё барахло и с радостью впрягся в ставший почти что семейным воз. К тележке привязали скотину и попёрли, только пыль заклубилась. Гузка, хоть и небольшого росточка, но жилистая, коли во что вцепится, не отпустит. Говорили, что если подарить ей уродную яблоню, и ту в одиночку из земли выцарапает. Фоке сталкиваться с Гузкой ещё не приходилось, видит баба убогая, можно покуражиться, встал на пути и строго сказал:
— Ну-ка, стой! С телегой пущать не велено, местов нет. Отгребай в сторону.
Гузка рада передышке, утёрлась краем платка и потянулась к кочерге.
— А это видел? — спросила она.
Её пресекаемый тяжёлым дыханием голос звучал не слишком грозно, и Фока крикнул:
— Ах ты, старая ведьма! Кому сказано — в сторону! Изыди, не то псов спущу.
В ответ Гузка, не раздумывая, огрела его своей железякой и завопила так, что Фокин крик показался жалким писком.
— Я те изыду, червь навозный! Лежишь по дороге, аки кал смердящий, и хочешь, чтобы все тебя объезжали? Так я через тебя перееду, хучь отмывать колёсы придётся. А перееду потому, что у меня там ёрой ранетый, и ты его, опарыш, сам теперь повезёшь.
У Фоки аж рот от изумления открылся. Гузка, не давая опомнится, снова намахнулась:
— Берёшься ли, слизь замороженная, али я твою кудель в иной цвет покрашу?
Подхватился монастырский служка и ну бежать. Гузка за ним, размахивая кочергой. Мужики, хоть и заминка вышла, враз отсуровели, кое-где загоготали, и бабы перестали голосить — интересно. Фока бежал, ничего не видя, покуда не наскочил на старца Корнилия. Корнилий к Гузке: «В чём твоя обида, женщина?» Гузка сразу голос спустила, рассказала, в чём. «Пойдём, я помогу довезти твою поклажу до места и сам осмотрю раненого», — сказал старец и позвал Фоку за собою. А пришедши к воротам, приказал ему так:
— Станешь на сём месте и будешь говорить всем одни слова: «Добро пожаловать в обитель, святой Сергий примет и приветит каждого».
Сам встал рядом с Гузкою и поднял тележную оглоблю.
— Святой Сергий примет и приветит каждого, — старательно произнёс Фока.
— Запомни, ничего большего, — сказал Корнилий и потянул тележку.
Внутри крепости было многолюдно, помещений не хватало, их отвели только тяжелораненым и больным. Остальные располагались под открытым небом. Самые хозяйственные уже разбили телеги и вкапывали столбы, древесный хлам шёл для навесов. О перегородках не думали, жизнь каждого была на виду.
Тройка с Гузкой в коренниках держала путь к больничному корпусу. Корнилий, хоть пристяжная не из резвых, знал, куда лучше направиться, так что продвигались без долгих остановок. Одна беда — уж больно досаждали собаки, которых собралось здесь великое множество. Они яростно грызлись друг с другом, случалось, бросались на людей, и все, без исключения, цеплялись к Гузке. То ли её кочерга, то ли крикливый голос, то ли сама она вся возбуждали устойчивую собачью неприязнь. Так и шли они, окружённые злобно лающим клубком. Наконец пришли. Корнилий пошёл было отыскивать место, но Гузка его остановила.
— Постой, батюшка, я чаю, помер хозяин. Недалече отседа мне будто иглой сердце проткнуло, хотела остановиться, да псов забоялась.
Корнилий подошёл к Еремею, оглядел его и перекрестился.
Боже, прими душу усопшего раба Твоего...
Гузка завыла. Корнилий подошёл, положил ей руку на спину.
Поплачь, сестра, поплачь. Я послухов пришлю для помощи, и сам помолюсь о душе его.
Оська топтался, не зная, что делать. Ему было жаль ч у старую женщину, он готов был помочь её безутешному горю, хотя как соседка она доставляла ему немало хлопот. Дядя Еремей, тот мужик справедливый, жаль, что помер. Оська сделал шаг к тележке, чтобы проститься, Гузка подумала, что он собирается уходить, и повисла у него на руке.
— Ось, а Ось ты же не бросишь меня тута. Вишь, хозяин помер, куда я теперь? Сыщи доченьку мою, сиротиночку, пусть на батьку придёт поглядеть. И ты вертайся, мы ж теперь одна семья.
Отправился Оська Марфу искать. Слышал, что её куда-то братан уволок, значит, надо самого найти.
С Данилой же, с той поры, как принял из рук Оськи обеспамятевшую окровавленную девушку, случилось вот что. Испугавшись её вида, он передал командование сотней своему помощнику Брехову, а сам, взяв Марфу на руки, поскакал в монастырь. По пути она пришла в себя и, узнав своего спасителя, радостно уткнулась ему в грудь. Данила придержал коня и склонился над ней.
— Ну, слава Богу, оклемалась девонька, я уж думал совсем плохо дело. Куда ранетая?
— Вроде никуда.
— А кровь откуда?
— От сильника, которого Оська порешил.
Данила презрительно усмехнулся:
— Вот недотёпа! Он и курёнка не зарежет, покуда весь не окатится.
Марфа не захотела вступиться. Она покоилась в объятиях красавца Данилы, о котором так долго мечтала, ни о ком другом ей сейчас не хотелось ни слышать, ни думать.
Данила, переменив голос, сказал, что дом Марфы сгорел, а что стало с её родителями, покуда неизвестно, потому он отвезёт её в лавру и попытается пристроить к инокиням, но для верности ей нужно снова впасть в беспамятство, чтоб монашки не противились. После он её оттуда заберёт и под венец сведёт. Пойдёшь? Марфа только крепче прижалась в ответ, она и так была почти в беспамятстве.
Въехав в монастырь, Данила повернул к царским чертогам и на подъезде увидел двух самых главных инокинь, которых в обиходе здесь звали королевинами. Они и вправду были царского рода. Одна — Марфа Старицкая, племянница Иоанна Грозного, другая — Ксения Годунова, дочь царя Бориса, в иночестве Ольга. Марфа — толстая, небольшого роста, из тех, что в народе зовут кутафьями. Ксения — будто сказочная царевна: высокая, статная и такой красоты, что у Самозванца, задумавшего извести всех Годуновых, не поднялась на неё рука, оставил себе на потеху. Данила поклонился и сказал:
— Помоги, матушка, девице несчастной, только что у воров отбил, не в себе она.
Марфа нахмурилась:
— Ты почто, смерд поганый, с коня не слазя тако говоришь?
Никак не могла отстать монахиня от прежних, царских привычек. Ксения вмешалась:
— Оставь его, матушка, — и махнула служкам.
Данила отдал им девушку и, соскочив с коня, пал перед ней на колени:
— Ай, спасибо, царевна, за доброту! Воров побью, вернусь за сироткой.
— Ступай с Богом, — ответствовала Ксения и бросила мимолётный взгляд, но такой, что Данилу, как крапивой ожгло. Залился краской и, чтоб себя не выдать, взметнулся птицей на коня и умчался. Для Марфы взгляд Ксении тоже не остался незамеченным.
— Никак не успокоиться тебе, блудница, — вполголоса проворчала она, — всё зенками срамными стреляешь.
Ксения ничего не ответила и опустила глаза долу.
Гак бедная девушка из Служней слободы очутилась в царских чертогах, выстроенных для самого царя Иоанна. Тут и нашёл её Оська, которому рассказали те, кто видел приезд Данилы. Марфа уже полностью пришла в себя, отмылась, переоделась. Оська так и ахнул: до чего хороша! А Марфа не на него, за спину смотрит: не привёл ли братца? Оська, что ж, привык к такому, хотя и надеялся, что после случившегося в коровнике отношение к нему изменится.
— Чего пришёл? — строго спросила Марфа, не оставляя более никаких надежд.
Оська потупился и проговорил:
— Отец твой приказал долго жить... Мать прислала звать, чтоб проститься, значить...
Глаза Марфы наполнились слезами, она закрыла лицо руками, спина её задрожала от рыданий. Оська погладил, Марфа дёрнула плечом и сбросила его руку. Оська стоял, опустив голову.
— О Даниле ничего не слыхал? — наконец спросила Марфа, прервав рыдание. Оська мотнул головой и уныло побрёл назад.
— Постой, — бросилась за ним Марфа, — покажь дорогу, — и пошла следом, тихо поскуливая.
Отец Корнилий, как и обещал, прислал к новопреставленному двух послухов — Афанасия и Макария. Работы у них из-за большого скопления народа было нынче много, поэтому обиходить покойника по полному христианскому обряду не приходилось, так, оттёрли с лица кровь да и положили в гроб. Хорошо ещё, что готовая домовина сыскалась. Гузка, склонившись над мужем, тянула бесконечную песнь:
— Ёрой мой Еремеюшка, одолели тебя вороги лютые, выбили меч с рук, снесли буйну головушку. Не в час зажмурился, ясноглазенький, зато лежишь такой красивый. Встань, соколик, и пойди, не то подвинься, я лягу...
Марфа, увидев отца, бросилась к нему с рыданиями, мать отодвинулась и продолжила:
— Посмотри, ясноглазенький, на кровиночку свою, дочку-сиротку бедную, бесприданницу. Нету у нас теперя ни кола ни двора, одна скотинушка и тую забрали...
Подошли соседние мужики — полно, мать, жалиться, мы все теперь такие — подняли гроб и понесли к дальнему концу монастыря, где уже было выкопано несколько ям. В одну из них и опустили Еремея.
Марфа, хоть и жалко тятю, не забывала время от времени оглядываться. От матери это не укрылось.
— Поджидаешь кого?
— Гляжу, нет ли Данилы, — вспыхнула Марфа и, притянув к себе мать, шепнула ей на ухо: — Он нынче замуж обещался взять.
Гузка отшатнулась:
— На кой ляд тебе етот Еруслан нужен? У него к хозяйству рука не лежит, только бы на коне красоваться да головы рубить. Ты на Оську глянь, парень не ледащий, тихий, в полной твоей воле будет. С Данилой же горя нахлебаешься, для него что ты, что кобыла евонная — лишь бы скакать.
Марфа отстранилась от матери, спорить не стала, только подумала: «Пусть верховодит, пусть скачет, али на печи лежит, сама со всем управлюсь, лишь бы рядом был он, Данилушка».
В этот вечер устроилась и семья третьего Селевина, устроилась быстро и основательно. Ананий, будто готовился к такому перемещению, и всё предусмотрел заранее. В его необычно широкой телеге были приготовлены места для жены и детишек, сбоку понаделаны ящички для одежды, продуктов и утвари, а сверху на деревянных дугах растянуты холстины, чтобы прикрыться от непогоды. Люди с доброй завистью смотрели, как дружная семья тащила свою избу на колёсах. Ананий приткнул её к стене трапезной и ушёл в кузню по своим делам, а Груня принялась обустраиваться и наводить порядок на новом месте; такая уж была чистюля, что не даст ни мошке сесть, ни пылинке лечь. Вокруг гам, суета, люди за узлы держатся, а эта с тряпочкой да метёлочкой похаживает.
Справа расположилась табором незнакомая Груне молодая баба. Она держалась за корову и голосила:
— Ой, люди добрые, куда ж я Зорьку дену? У меня детишек мал-мала-меньше...
Ближние мужики пытались вразумить:
— Ты хучь подумала, дура баба, чем корову кормить будешь, или только за дойки привыкла дёргать?
— Да она и не ест почти ничего.
— То-то ты бедняге дойки оттянула, одна уже по земле волокётся.
Молодайка вмиг прекратила рёв, осмотрелась.
— Тю, дурной, то ж верёвка свесилась. Вам бы, кобелям, только зубы скалить да на сене кверху брюхом лежать.
— Ну, иди, сердитая, вместе поваляемся, я для такого дела перевернусь.
Кто-то, сжалившись, объяснил:
— Велено сводить коров на скотный двор, там, говорят, их кормить будут и молоко детишкам выдавать.
Слева пристроилась хорошо известная Служней слободе Бараниха — толстая старуха, известная своей жадностью и строгостью к домашним. Она лежала на большом сундуке, хранившем, по-видимому, семейные ценности, и громким голосом отдавала приказания суетившимся вокруг невесткам. Приказания касались в основном еды, потому что старуха беспрерывно жевала. Временами она пыталась распространить свою власть за пределы семейного участка. Её первыми жертвами стала Груня, которой старуха запретила поднимать пыль, и прискакавший на палочке старший Ванятка, поплатившийся надранными ушами за нарушение соседской межи. Груня удержалась от ссоры — кто знает, сколько ещё придётся жить бок о бок?
К ночи подошёл Ананий, принёс небольшую железную печь и гостинцы детям: младшему свистульку, старшему каракульку. Ванятка вертел в руках железную растопырку о четырёх острых концах, а отец объяснял:
— Эта каракуля троицким горохом зовётся, как ни кинешь, непременно одним концом вверх станет.
Ванятка пробовал — точно!
— Это для чего ж такое? — поинтересовалась Груня.
— Коням под ноги сыпать, для поранения.
— О, Господи, этих-то зачем калечить?
— Дык война, а ляхи все на конях...
Поставил Ананий печку и стал копать вокруг телеги канаву для стока воды. Бараниха тут как тут:
— Почто на нашу землю скидываешь? Ну-ка, кыш отсель! А вы, кобылы ленивые, куда смотрите?
Груня мужа по спине поглаживает, стерпи, дескать, прости ей злобу несытную. Да только это напрасно, Ананий мужик спокойный, его из себя вывести трудно, знай себе, копает. Тут вдруг случилась громкая суматоха — взбесился какой-то бык, оторвал привязку и стал людей увечить. Народ бросился врассыпную, Ананий отставил лопату и вышел навстречу бегущим. Они пронеслись, как вихрь, и ему сразу открылась причина людского страха. Разъярённый, окровавленный бык стоял, пригнув рога и яростно бил землю передним копытом, выискивая новые жертвы. Перед ним не было уже никого, кроме лежавшей на сундуке Баранихи, которая до того испугалась, что даже перестала жевать. Ананий спокойно двинулся вперёд.
Груня прикрыла рот от ненарочного крика, так уж было промеж них условлено, чтоб не перечить в начатом деле. Ананий шёл спокойно и уверенно; от его кряжистой фигуры в кожаном переднике и длинных мускулистых рук веяло силой, но с приближением к животному это впечатление ослабевало — слишком уж несоразмерными выглядели противники. Оставалось несколько шагов, и бык напружинился, готовясь к удару. Ананий опередил его лишь на мгновение — каким-то неуловимым движением вскинул руку и ударил быка в крутой, прикрытый кудрявой чёлкой лоб. Бык замер, с шумом испустил воздух и пал на колени.
Раздались восторженные крики.
— Ну, силища!
— И как ловко он его пригладил!
— Дак чё, всё время по наковальне лупит, она бычьего лба не слабже.
— Девки, несите кашу! — перекрыл всех голос пришедшей в себя Баранихи.
Тысячи людей осваивали новое пристанище, не зная, что для большинства оно будет последним.
В эту ночь в лавре состоялся большой совет. Архимандрит позвал главных монастырских чинов и всех важных старцев. Так собирались они нечасто, в обычные дни всеми делами лавры заправлял казначей Иосиф Девочкин. Это был худой высокий старец с коричневым, высохшим, как у мумии лицом, не терпящим прекоречия и по-казначейски скупой. Иоасаф, не отличавшийся любоначалием, охотно передал в его руки распорядительную власть, оставив за собой руководство духовной жизнью обители. К такому положению привыкли и иными делами его не занимали, обращались прямо к казначею. Ныне, помимо монастырских, на совет пришли и воеводы: главные — Долгорукий с Голохвастовым, и начальники отрядов из разных городов: Иван Ходырев из Алексина, Иван I сипов и Сила Марин из Тулы, Борис Зубов, Афанасий и Юрий Редриковы из Переславля, Иван Волховский из Владимира.
Начали, как водится, с молитвы. Первым стал докладывать Долгорукий. В крепости, сказал он, ратников за три тысячи будет, точно не сочтено, 90 пушек на стенах, 20 запасных под навесом, зелья пушечного довольно, смолы и других защитных хитростей припасено в избытке, сражаться можно, иные уже нынче показали. На этом заздравная часть кончилась. Пушкари обучены плохо, продолжил он далее, тоже показали; весь наряд пушечный расставлен несоразмерно; супротив пожаров бороться не знамо как, ибо вся большая вода за стенами; людишек лишних в избытке, на одного ратника поболе двух будет, отсель может проистекать бестолковщина великая и теснота. Некоторых воинов уже из-под крыши во двор гонят и едой норовят обделить, что негоже. Ратный человек хорошего корма требует, а на репу и лук он вам только пук выдаст. Его поддержать надо и на деньгу не поскупиться.
— Долгорукие знают, куда руки тянуть, — выкрикнул Гурий Шишкин, подручник казначея. Человек он был угодливый, всегда смотрел в рот своему начальнику, вот и вылез.
— Нишкни! — сурово одёрнул его Девочкин, и Гурий тотчас сник, только злобно блеснул глазёнками.
— Осадное сидение сурово, строгости требует, — продолжил как ни в чём не бывало Долгорукий, — и единоначальства, чтобы из единого рта всё говорилось. Потому требую, чтобы мои приказы исполнялись всеми. Во избежание хитрых промыслов нынче выставлю свою охрану ко всем амбарам, погребам и крепостным воротам, а ключи от них мне надлежит сдать, вот в эти руки, — и бросил на стол два дюжих, покрытых чёрным волосом кулака.
Монастырские посмотрели на Девочкина, и тот не замедлил с ответом:
— Наша обитель без малого три века стоит и живёт по своим законам, кои святой Сергий и Никон урядили. Никто иной, тем паче пришлый, вязать нам свою волю не должен. Делай своё воеводское дело, а к нашему не приставай. Не угодно так-то, скатертью дорога.
— Я царём сюда послан! — вскричал Долгорукий.
— А мы тебя волей обители Сергиевой назад отошлём. У нас своих иноков довольно, кто к ратному делу навычен, да из других городов подмога пришла, теи не такие жадные, обойдёмся.
Князь, горячая голова, хотел вскочить для ухода, да Голохвастов его силой удержал и шепнул в ухо: «Постой, охолонь малость». Долгорукий сжал зубы и ну буравить глазами казначея, тот ещё более сморщился, но глаз не отвёл, кажется, заряди, так и пальнут друг в дружку.
Иоасаф поднялся и строго сказал:
— Стыдно свариться перед лице врага. Господь сказал: Богу — Божье, кесарю — кесарево, из сего и будем исходить. Прислал тебя царь к нам в подмогу, слава царю, верши своё воеводское дело, мы к тебе не вступаемся. Бери ключи от ворот и от амбаров, но только тех, где ратные припасы хранятся. Прочие у нас останутся. Людям твоим за ремесло их ратное заплатим, но по-особенному кормить не будем, все — из общего котла. Кто хочет, пусть моё, архимандричье, себе возьмёт, а своё передо мной поставит. И никто из обители по твоей воле не изыдет, а коли ещё кто пожалует, и теих приветим, бо святой Сергий завещал давать кров всякому странноприимцу. Мужики клементьевские сметливые, работящие, они осадному делу токмо в подмогу: кого на копку надо определить, канавы к прудам проводить, кого к котлам и другим защитным хитростям приставить, а особо сметливых дать пушкарям на выучку. Жёнам с детишками тем паче место сие в убежище отдано, ибо кого как не их тогда нам защищать? Больных и немощных по кельям развести, братья потеснятся. Ныне и так уж сказывали, одна баба при общем глядении дитя рожала, и некуда было несчастной со срамотою своею деться. Так более не должно быть.
Мы же, монастырская братия, будем подвигать себя на святое дело без всякой корысти, отныне во всех храмах постоянно служить днём и ночью, с пением и свершением нужных треб. Ни от кого, ни за что плату не брать, даже ежели просить будут. Хоронить, причащать, ектеньи петь — всё за счёт лавры. А если найдутся какие отступники от нашего дела, то таких лишать жизни и трупья сбрасывать со стен вон, чтобы их духа не было в обители.
Славно сказал Иоасаф, и все с этим согласились. Закончил же он так:
— Пойдём в Троицкий собор, приведёмся к присяге перед Сергиевой гробницей и поцелуем крест, что будем сидеть в осаде без измены, потом разойдёмся: вы уряжать воеводские дела, а мы облачимся в ризы священные и обойдём стены монастырские, покропив их святой водою. Подготовимся, братия, достойно к трапезе кровавой, чтобы выпить без хитрости смертную чашу за отечество.
Так и сделали.
Воеводы после речи Иоасафа и принесённой присяги вели себя пристойно, никто не искал выгоды. Быстро распределились по стенам, башням и воротам, кому какую сторону ведать; определили, где наибольшая слабина, чем и как её усилить; договорились, кого отрядить для вылазок, кого иметь про запас... Голохвастов получил простор для своих придумок. Похвалился, что есть на примете умелец, кто делает «троицкий горох» — это такие кованые колючки, которые рассыпают перед вражеской конницей, показал образчик — толково, нужно наковать тысяч десять. Предложил организовать оборону ветряной мельницы, находящейся вне крепостной ограды, и это одобрили: за мельницу нужно держаться, ибо вручную на этакое сонмище людей муки не намелешь. Ещё вспомнили о слухах про некий потайной ход под восточной стеной, и монахи подтвердили: был такой. Решили разыскать — пригодиться для вылазок. Долгорукий на этот раз не одёргивал, сказал только, что прежде всего нужно вызнать, сколько ляхов и иных воров пришло к крепости. Тут же решили послать для такого промысла толкового человека, и выбор пал на Данилу Селевина.
А вдоль крепостных стен двигалось в это время огненное марево, это Иоасаф в сопровождении братии совершал святой обход и кропил стены. Монахи несли свечи и пели. В народе прошёл слух, что поход возглавляется самим Сергием. Многие вставали на колени и молились: «Помози, угодниче Божий Сергий, защити свою обитель, победы на супротивные нам даруя». На душе у них становилось светло и радостно.
В польском стане кипела своя работа, войска обустраивались, развёртывали хозяйство, спорили из-за мест, копали землянки. Отряды подходили один за другим и не было им числа. Поляки, составлявшие не самую многочисленную, но главную ударную силу и наиболее дисциплинированную часть армии Сапеги, пришли одной колонной, их расположили на западной и южной стороне от крепости. Примкнувшие к ним казацкие шайки, шедшие и прибывавшие кто как хотел, вклинивались в расположение, затевали споры и, не зная мирных способов разрешения, тотчас хватались за сабли. Они признавали власть только своих атаманов и ещё Лисовского, начальника того же пошиба. Распоряжений гетмана не выполняли, как говорили, «дожили на них хрен с казацким чубчиком». Их буйный нрав являлся предметом постоянных стычек между Сапегой и Лисовским.
Постепенно подходила и артиллерия. Ей отводились позиции в расположении польских войск. Четыре батареи разместились с южной стороны: на горе Волкуше, на Московской дороге, в Терентьевой роще и на горе против монастырской мельницы. С запада устанавливалось пять батарей, в основном на горе Красной, откуда крепость просматривалась наиболее хорошо. Говорили, что помимо обычных пушек ожидается прибытие тяжёлых осадных орудий. Пока же довольствовались тем, что имели, их и так было шесть десятков. В осадных играх пушки — первый козырь, Сапега самолично следил за тщательностью их установки и требовал надёжного укрытия, для чего изготовлялись туры — плетёные короба, заполненные землёй.
На эти работы привлекали местных жителей, кого удавалось словить. Казацкие отряды рыскали по окрестностям и брали всех подряд, не исключая баб, правда, на них ложилась несколько другая повинность. Одна такая шайка наехала на село Молоково и пленила тамошнего парня по имени Суета. Пленила случаем, опутав спящего. В бодрости он бы ни за что не дался, ибо силы был необыкновенной, но спал мертвецки, до полного бесчувствия и растолкать его стоило немалых трудов. Его привязали к лавке и вынесли во двор, потом, продолжая потеху, прикрутили вожжами к тележному дышлу и ну стегать кнутом. Парень очнулся и долго ничего не мог понять, то-то смеху было, и когда тащил тяжело груженную телегу, всё соображал, когда это он превратился в коняку.
Дошли до отрядного стана, что расположился у Косого оврага, там потеху продолжили, приглашая новых зрителей. Хомут на парня надели, торбу привесили — дескать, похрумкай. Потом кобылу подвели — огуливай. Суета молча пялил на охальников непонимающие глаза, его стали подстёгивать кнутом: ну-ка лезь на кобылу, не то живо мерином сделаем! Начали сердиться на строптивость и готовиться к исполнению угрозы да ещё за бабами послали, дабы увидели, что бывает ослушникам. Случившиеся здесь поляки пожимали плечами, они тоже не понимали, зачем так гнусно измываться над своим соплеменником, ни в чём не повинном. Тем временем сыскали холостильщика, влили в него ковш водки и приказали готовиться к работе. Несколько охотников стали подкрадываться к парню с разных сторон, чтобы опутать ноги, а затем завалить. Дело переставало быть шуткой, теперь Суета видел это точно. Он заметил краем глаза, как один из охотников готовится дать сигнал к общему броску и, опередив на мгновение свист, рванулся вместе со своим возом к лежавшему впереди валуну. Телега наскочила на него колесом, наклонилась, Суета налёг на дышло, и она перевернулась, вывалив груз. Суета рывком вытащил опорожнённую телегу, сделал крутой поворот и выдернул дышло. Теперь пусть свистят во всю мочь, он сам до них доберётся. Взмахнул раз — упал свистун с раздробленной головой, другой раз — целый ряд на земле оказался.
— Тикайте, казаки! — послышались испуганные вопли. Все бросились врассыпную, лишь холостильщик невозмутимо засучивал рукава, не обращая внимания на истошные крики. Его дело без них не обходится, работа такая. Суета убрал его крепким пинком с дороги, он затих, так и не поняв истины. В мгновение ока всё пространство вокруг оказалось безлюдным, Суета огляделся и неторопливо потюхал к ближнему оврагу, волоча за собой дышло. Казаки опомнились, засуетились, кто-то побежал за самострелом, кто-то за пикой, на сабли супротив дышла не шибко надеялись. Словили коней и погнались за Суетой, покуда в овраге не скрылся. А тот себе тюх да тюх, даже не оглядывается, ну что за лапоть? И наверняка не выпутаться бы ему от настырной казачьей своры, кабы, к счастью, не оказался поблизости в овраге Данила Селевин, посланный на выведку. Сил у него мало, всего несколько человек, но не оставлять же человека в беде, тем паче, появилась возможность словить казачков и в лавру для допроса приволочь. Преследователи были уже рядом.
— Стой! Лягай, чертяка! Брось дубину, бо стрельнём! — слышались угрозы.
Суета остановился, крепко упёрся в землю и поднял своё грозное оружие. Отдавать себя просто так он не собирался. Брошенное кем-то копьё прошелестело мимо, стрелы оказались более меткими: одна оцарапала плечо, другая — голень. Суета вскричал диким голосом и бросился на преследователей, вертя дышло над головой. Те стали пятиться, ничего вокруг, кроме огромного детины с его смертоносной палицей они не замечали, появление троицких всадников оказалось полной неожиданностью, они тут же и легли под их саблями. Данила сам срубил двух и погнался за третьим, намереваясь взять его в плен. Он оказался прытким, этот казачок, и ловко запетлял по кустовью. «Ничё, мы этого зайца щас возьмём в силки», — сказал себе Данила и бросился в погоню. Нагнал, ловко бросил аркан и свалил скакуна на землю. Всё это происходило на виду казацкого стана, там всполошились, забили тревогу, но Данила тоже не мешкал, живо увёл своих людей в овраг, прихватив пленённого казака и Суету. Вышло бы ещё проворнее, кабы не этот увалень: опять тюх да тюх, ещё и с дышлом никак не расстанется. Но, в общем, обошлось.
Казак на допросе запираться не стал, выложил всё, что знал, а знал немного. Сам он был с Дона, из отряда Епифанца, в котором полтыщи человек, а с Северской земли казаков поболе будет — за пять тысяч, ещё из Кром, Ельца, Белгорода, Борисова, Оскола, Трубчевска, тех тоже тысячами надо считать. Из больших польских воевод слышал о Тышкевиче, Вишневецком, Маковском, Горском, Мазовецком, Угорском — у них тоже, стать, на тысячи счёт идёт... В монастыре судили-рядили, прикидывали и выходило, что под стены пришло никак не меньше тридцати тысяч. Многовато. Но что делать? Стали готовиться пуще да молиться прилежнее.
29 сентября от Сапеги пришло письмо. Лисовский был против всякого мирного сношения с крепостью, но Сапега не счёл возможным отступить от заведённого обычая: предложить осаждённым сдаться на милость победителя. Письмо привёз боярский сын Бессон Руготин. Его приняли без чести, хотя и не позорили, просто не замечали. Сапега писал:
«...Помилуйте сами себя: покоритеся великому имени государя вашего и нашего. Аще учините тако, будет милость и ласка к вам государя и царя Димитрия, каковыми ни один великих ваших царём Василием Шуйским не пожалован. Пощадите благородство своё, соблюдите свой разум до нас и тогда за сею ласкою увидите лицо наше. А мы вам пишем царским словом и со всеми избранными панами заверяем, что не токмо во граде Троицком наместниками будете от государя нашего и вашего прирождённого, но и многие града и сёла в вотчину получите, аще сдадите град Троицкий монастырь. Если же сему не покоритеся и не сдадите нам града, а, даст Бог, возьмём его, то ни един из вас милости от нас не узрит, но все умрут зле...»
Старцы, до которых довели письмо в первую очередь, возмутились предложению и решили ответить бранным словом. Пока составляли ответ, письмо громко читали всем людям, которые тоже не имели других намерений, кроме защиты лавры от неприятеля. Некоторую осмотрительность проявил только казначей Иосиф Девочкин:
— Лавра царя Бориса тридцатью тысячами ссудила, отдачи не дождалась, Шуйскому пятнадцать тысяч дадено, тоже, видать, без отдачи, так ежели тем же числом от воров откупиться, может, и дешевле стало бы, чем осадными нуждами томиться. Разор лавры многого стоит, да ещё людишек потеряем, а без них надолго не станет никакого прибытка — если всё счесть, то как лучше-то?
Этот вопрос он задал Гурию Шишкину, когда сидели один на один. Гурий удивился:
— Чего же ты при всех промолчал? Сказал бы, как мне, глядишь, и одумались некоторые, а то, вишь, старичье кулаками махать вздумало. И то скажу: не иночье это дело.
— Не сказал, потому что видел: настрой не тот, так и остался бы при своём. Ты небось и тот не поддержал бы.
— Что ты? — вскинулся Гурий. — Я за тебя всегда горой, ты же знаешь.
— Знаю, потому и говорю. Ладно, считай, что разговора этого промеж нас не было.
— Могила, — согласно закивал Гурий.
На самом деле он никогда ничего не забывал.
На другой день после всеобщего одобрения Руготину вручили ответ:
«Да знает ваше тёмное державство, гордые начальники Сапега и Лисовский, что напрасно прельщаете нас, Христово стадо православных христиан, даже десятилетний отрок в Троицком монастыре посмеётся вашему безумству и совету. Какая бо польза человеку возлюбить тьму паче света, преложить лжу на истину, честь на бесчестие и свободу на горькую работу? Какое приобретение и почесть, если оставить нам своего православного царя и покориться ложному врагу, вору и вам латинам иноверным, и быть как жидам или горше сих? От всего мира не хотим богатства против своего крестного целования. Упование наше есть Святая Троица, стена и щит Богоматерь, святые Сергий и Никон сподвижники: не страшимся!..»
Сапега прочитал ответ и выругался. Может быть, и прав был Лисовский, когда советовал не тратить время на переписку? Ну, ничего, теперь он с чистой совестью покажет «чёрным воронам» всю силу польского оружия.
3 октября заговорили все польские пушки. Будто высокий весенний гром расколол небо над лаврой, хотя на самом деле стояло промозглое серое утро, пропитанное осенней сыростью. Пушечного огня давно ждали и боялись — насколько крепкими окажутся крепостные стены и строения, не падут ли они разом, подобно камням Иерихона? Приживальцы сразу же бросились из своих лачуг в храмы, надеясь на Всевышнее заступничество. Там уже была вся братия, снаружи остались лишь воины на боевых площадках да пожарные отряды, набранные из пришлых мужиков.
Первый страх быстро проходил, чему способствовала крайне неискусная стрельба польских пушкарей. Ядра большей частью падали перед стенами, зарываясь с гулким чавканьем в мокрую землю, те же, что перелетали, удивительным образом миновали храмы и важные строения, попадая в ямы, лужи, горки мусора. Угодившие в крепостные стены и башни особого вреда не причиняли, ну, выбивали кирпичи или делали вмятины, но ничего более существенного, даже верх нигде не сбили. Пожаров, которых так страшился Долгорукий, тоже не случилось. Загорелась крыша на скотном дворе да кое-какая столярка в мастерской, но то быстро потушили. К полудню тучи спустились совсем низко, морось сгустилась, и стрельба прекратилась. Всё объяснялось не иначе как Божиьм промыслом, ликованию осаждённых не было предела.
У Афанасия и Макария, занимавшихся похоронными делами, работы в этот день не шибко прибавилось. Тем более угнетала их малозначительность содеянного, особенно Афанасия, которому с трудом удавалось сдерживать свои порывы. Звание послуха обязывало безропотно нести любое бремя, тем паче такое богоугодное, как снаряжать человека в последний путь, однако ему хотелось сделать нечто более значительное, не в замену, а сверх того. Тогда возникла у него мысль обойти с образом Сергия крепостные стены с внешней стороны и покропить святою водой сделанные в тот день повреждения, чтобы через них дальнейшей разрухи не произошло. Макарий засомневался: не превышается ли тем их послушничий чин, ведь распоряжаться святыми дарами может лишь тот, кто рукоположен. Афанасий заспорил и для прояснения истины отправился к своему наставнику Корнилию. Старец был мудр и томление юных послухов хорошо понимал. Ещё понимал он, что на грани жизни и смерти нельзя остужать того, кто хочет свершить более ему положенного. Ежели это на пользу общему делу или только свершающему, пусть будет так.
— Опасное то дело, — ответил он, — хотя и благое по сути. Там, за стенами, никто вас не защитит, один на один останетесь с супостатами.
— С нами святой Сергий будет! — в один голос воскликнули отроки и пали на колени, прося благословения.
Корнилий прочёл над ними молитву и отпустил, сказав, что об их выходе договорится сам, а им нужно подготовится к духовному подвигу, причаститься и ждать сигнала. Потом отправился к Голохвастову, отличавшемуся большей отзывчивостью, нежели Долгорукий. Корнилий попросил его устроить выход отроков для выполнения святого дела и защитить их ответным огнём, если поляки станут палить из пушек. Голохвастов поморщился, затея показалась сродни ребячьей забаве. Корнилий заглянул ему в глаза и сказал:
— Отроки чисты в помыслах, такие побуждаются самим Господом, в воле которого сделать чудо из забавы.
Перед речью и ясным взором старца устоять было трудно, и Голохвастов согласился. На очереди оказался Иоасаф, который тоже усмотрел в задуманном предприятии немало риска. Корнилий напомнил, что послухи уже выдержали несколько искусов, успешно проявив себя, как в самой обители, так и за её пределами, что они созрели для более серьёзных испытаний, что в них бурлит духовная сила, которую нельзя более держать в закрытом сосуде из-за опасности испортить его содержимое. В конце концов Иоасаф тоже согласился и выразил желание лично исповедать отроков. Ещё распорядился взять из ризницы парадный образ святого Сергия в богатом окладе, что вызвало большое неудовольствие казначея, посчитавшего явно неоправданным подобный риск.
— Такое богатство может искусить и более твёрдых в добродетелях, чем сии малые, — сказал он, — не лучше ли дать им что-нибудь попроще?
— Здесь не подобает скупиться, — ответил Иоасаф, — вспомни, что Господь не велел приносить ему порченые жертвы.
В полночь отворились Святые ворота и под молитвы монастырских старцев два послуха двинулись в свой поход. Впереди с образом Сергия шёл Афанасий, следом нёс ведёрко со святой водой Макарий. Оба держали в руках по фонарю. От ворот повернули направо, этот участок стены был совсем не повреждён, его прошли быстро. Обогнув круглую Пятницкую башню, двинулись вдоль южной стены, здесь уже стали появляться следы нынешней канонады. Афанасий махал на них веничком и произносил молитву, Макарий по своему обыкновению гудел псалом. Так тихо и спокойно дошли они до Луковой башни, за ней началось то, чего так боялись старцы и воевода. Поляки, привлечённые двумя движущимся огоньками, сделали на всякий случай несколько выстрелов из ручниц. Им, словно того ждали, ответили с крепостных стен. Завязалась перестрелка. Пули свистели мимо отроков, по счастью, не задевая их, возможно, в эту ночь им действительно была дана охрана свыше, и они благополучно достигли угловой Водяной башни. Открылся западный участок, которому в нынешней канонаде досталось более всего. На Красной горе всполошились и дали несколько залпов, тоже не оставшихся без ответа.
Отроки тем временем спокойно вершили своё дело. Благополучно миновали Пивную башню, Келарскую, достигли угловой Плотничьей и двинулись по северной стороне, где им уже ничто не угрожало. Так, не получив ни единой царапины, вернулись они в крепость, где тут же были посвящены в иноческий сан.
Подвиг сей не прошёл бесследно, прибежчик из польского стана показал, что там только и разговоров, что о чуде: будто по ночам Сергий с Никоном обходят свою обитель дозором и кропят святой водою, оттого так крепки её стены и земной силе не подвластны. Ещё говорили, что Господь сих старцев оберегает, отвращает от них пули и ядра, а ежели те падают на покроплённые участки, то возвращаются обратно к пославшим и поражают их самих. Прибежчик утверждал, будто сам видел пушку, побитую своим же ядром. Так свершилось чудо, о котором упреждал Корнилий Голохвастова. Происшедшее навело того на сходную мысль: каждую ночь он стал высылать отряды каменносечцев, которые заделывали полученные днём повреждения, и к утру стены становились как новые. И это тоже можно было считать чудом.
Канонада крепости продолжалась. Прибыли тяжёлые осадные орудия, которые стали причинять более весомый урон. Треснул верх у Водяной башни, разбился большой колокол Духовской церкви, пробило кровлю Успенского собора, засыпало колодец. Более всех досаждала новая пушка Трещера, установленная на Волкуше. Она обладала особым хрюкающим звуком, заслышав который каждый старался спрятаться за каменную стену. В такое время у подобных укрытий собирались десятки людей. Росло число убитых и раненых, все ожидали скорого приступа и усердно молились о заступничестве. Уныния не было.
Сапега, не удовлетворённый результатами стрельбы, искал новые средства воздействия на непокорных и готовился к решительному штурму. В свои намерения он никого, кроме Лисовского, не посвящал. Прибежчики и пленники, которых удавалось захватить во время осторожных вылазок, ничего определённого сказать не могли, хотя все ощущали напряжение и ждали скорой грозы. Первый громкий раскат прозвучал 6 октября у мельницы.
Нападение возглавил сам Лисовский. Ночью он выслал вперёд несколько казаков, чтобы вырезать дозорных, а затем стремительным броском овладеть мельницей. Не получилось. Там не спали и службу несли зорко. Ползунов вовремя заметили и подняли тревогу. С крепости ударили пушки, ударили дробом по заранее пристрелянным местам, и многих казаков положили на месте. Лисовский, изрядно хмельной — трезвым он никогда в дело не ходил — крепко выругался: воронье который раз удивляет боевой выучкой, ну, ничего, на этот раз им будет устроена бойня по всем правилам. Он приказал своим людям отойти и, перестроив их, завёл с другой стороны, с той, где мельница заслоняла крепостные пушки и делала их безопасными. Казаки открыли убийственный огонь и под его прикрытием стали приближаться. Защитники оказались в затруднительном положении: противник был невидим, приходилось стрелять наугад, тогда как стоящая на взгорке мельница являлась средоточием неприятельского огня. Из-за окружающих её земляных валов то и дело слышались вскрики, свидетельствующие об ещё одном удачном вражеском выстреле. Защитникам не было резона и выходить за валы, чтобы встретить нападающих на подходе, ибо об их числе и направлении движения ничего не было доподлинно известно. Приходилось только ждать и постепенно терять людей.
Командовавший защитниками Михайла Брехов вынужденно послал за подмогой. К счастью, отрывать для этого своих воинов не пришлось: на мельнице в это время оказалось несколько мужиков, пришедших за дневным намолотом. Они были спешно отправлены в монастырь, один только находившийся среди них Суета отказался уйти. За несколько дней пребывания парень сделался известным всей лавре из-за своих громадных размеров и удивительной неуклюжести, сразу ставшей предметом насмешек. Брехов настойчиво пытался отправить его назад: ну, куда-де я тебя поставлю, у меня и оружия такого не найдётся. Суета вместо ответа принялся выворачивать одну из мельничих опор.
— Погоди, чертяка, ведь завалишь нас, — встревожился Брехов.
— Ничё, — невозмутимо отвечал Суета, — их тута ещё много, — и стал примеряться к новому бревну.
Брехов в конце концов сдался и направил его к мельничному пруду, дав в придачу пять человек и наказав не высовываться без команды. Сам отправился на валы, чтобы первым встретить нападающих. Его удивительная сноровка в сабельном бою должна была проявиться сегодня в полной мере.
Раздался свист, к мельнице с криками и улюлюканьем бросились казаки. Завязалась жестокая сеча. Нет ничего страшнее ночной резни — звенит железо, хриплые глотки изрыгают проклятия и стоны, в любой миг из мрака может выскочить смертоносная сталь, и будь ты трижды искусным воином, твоё искусство бессильно перед случайно брошенным ножом неуча. Славно сражался в эту ночь Брехов, возле его ног уже лежало несколько тел, а ещё не менее десятка с воплями отскочило прочь, зажимая полученные раны. Но и сам он был ранен в нескольких местах, особенно донимала рана в боку, которая отзывалась острой болью всякий раз, когда приходилось поднимать руку, а поднимать её приходилось часто. Оглядываясь по сторонам, он видел, как падают его люди, как всё уже сжимается кольцо врагов. Оставалось последнее средство, и Брехов дал условленный сигнал.
Суета появился в тот самый миг, когда враг готовился торжествовать победу. От первого удара его бревна раскололись сразу три казацкие головы, второй удар пришёлся на самое скопище, послышались вопли ужаса и хруст ломающихся костей. Теперь темнота стала против нападающих, ибо они не смогли быстро распознать источник этой всесокрушающей силы. Достаточно было ещё одного крепкого удара, чтобы в них вселился ужас, и они в страхе бежали. Пространство вокруг Суеты очистилось сразу на несколько саженей, и он спокойно пошагал дальше, вздымая своё бревно. Раздавшиеся затем вопли и крики говорили о том, что его проход имел те же последствия. Враг откатил назад на всём протяжении. Брехов с трудом добрался до Суеты и уткнулся ему в грудь — выше никак не доставал, хотя сам был не из низких.
— Ну, малой, спас ты сёдня всех нас, — воскликнул он в восхищении.
— Чего там, — застеснялся Суета, — надо бы бревно потяжельше, они сызнова сунутся.
Брехов огляделся, защитников оставалось мало, второй приступ наверняка не выдержать. Приказал снести убитых и раненых на мельницу, потом собраться там самим и ожидать следующего нападения. Надеялся, что под защитой мельничьих стен сможет продержаться до прихода подмоги. Суету же приказал беречь и охранять, как важную особу, это, сказал, наша главная надёжа. Не пожалел своей фляги с хмельным зельем, снял с пояса — бери. Суета помотал головой: я, ответил, из пруда только что напился. Такой вот был этот Суета, без всякой хитрости.
Новый приступ ждать себя не заставил. Нападавшие продвигались осторожно, боязливо озираясь по сторонам и молясь о том, чтобы их миновала эта страшная неведомая сила, от которой нет никакой защиты. Но всё ж продвигались и наконец достигли самой мельницы. Тут они немного осмелели, стали подавать злые голоса и позорить защитников, надеясь выманить наружу. Кто-то предложил спалить мельницу, предложение одобрили и начали собирать хворост. Появившийся Лисовский решительно пресёк эту попытку, очевидно, у него относительно мельницы были какие-то свои намерения. Тогда принялись за ворота: стали рубить их боевыми топорами, ковырять ножами, наседать плечами — в общем, каждый старался, как мог. Нашлись и такие, кто вздумал карабкаться наверх, в расчёте проникнуть на мельницу с крыши. Защитники сидели тихо, приходилось только гадать, как долго смогут выдержать удары дрожащие под напором ворота. Напряжённую внутреннюю тишину нарушило внезапное сопение, оглянулись — это Суета, взяв под мышку мельничий жёрнов, поднимается по лестнице к слуховому окну. «Куда? Зачем?» — послышались голоса, несоразмерность жернова и окна была слишком очевидной. Но Брехов успокоил: парень лучше нашего знает, что делает. Суета подобрался к слуховому окну, начал просовывать жёрнов — не лезет. Но разве то препятствие? Так надавил, что затрещали брёвна сруба, разошлись и пропустили камень. Многопудовая махина с тяжёлым шумом ухнула вниз, как раз на собравшихся у ворот. Дикие крики огласили окрестности, движение у мельницы на время прекратилось. Однако растащив убитых и покалеченных, казаки снова принялись за дело. Ворота держались из последнего. Брехов расставил защитников по местам, они молились и просили Бога помочь подороже продать свои жизни. Суета встал как раз напротив с бревном наперевес, его он намеревался вонзить в толпу нападающих и рассеять их.
Намерению этому не суждено было свершиться. С криком и гиканьем налетела на казаков подоспевшая помощь из крепости. В числе первых скакал Данила Селевин, решивший во что бы то ни стало выручить своего помощника и друга. Он летел птицей, и конь, будто чуял, вынес его на самого Лисовского. Пан был отчаянным рубакой и в равных условиях Данила против него, наверное, не устоял бы, но сейчас он налетел на стоящего и к силе сабельного удара прибавил стремительный полёт своего вороного. Лисовский, хоть и взял защиту, но сдержать удара не смог, сабля Данилы скользнула вниз и пронзила ему руку. Пан упал на холку коня. Троицкие воспрянули и ударили с удвоенной силой, их поддержали защитники мельницы. Казаки смешались и отступили. Началось ликование. Оно, как оказалось, было преждевременным. Лисовский собрал казаков и обратился к ним с речью. На этот раз в ней не слышалось обычных угроз, он говорил как боевой товарищ. Доколе, сказал он, вы, казаки, перед которыми трепещут лжецари и самодержцы, будете позволять помыкать собою презренным чернецам? Неужто у вас не хватает сил и доблести, чтобы отстоять казацкую честь и отомстить за рану своего начальника? Он вспорол рукав кунтуша, все увидели окровавленную руку и воскликнули:
— Вдарим в сей же час, веди нас, батько! На погибель!
И снова закипел кровавый бой. Лисовский, поддерживаемый слугой, напряжённо следил за бьющимися и старался отыскать своего обидчика. Надеялся более не на зрение, а на злое чутьё оскорблённого воина. Несколько раз казалось, что он видит его, но точной уверенности не было. И, наконец, после томительного ожидания чутьё подсказало: вот он. Данила в это время схватился с одним из казаков. Лисовский спешно пустил коня и, приблизившись, навёл пистоль. Грянул выстрел. Данила вздрогнул и выронил саблю, обрадованный казак нанёс свой удар и, увидев, что его грозный противник пал на землю, издал ликующий вопль. Но радость оказалась недолгой. Рванулся к нему Михайла Брехов и, собрав все силы, ударил гак, что разрубил казака надвое. Гибель своего спасителя приметил и Суета, ухватил он половчее бревно и двинулся в сторону Лисовского. Тот застыл в нерешительности, гордость старого вояки не позволяла ретироваться перед презренным мужланом. Если бы не казаки, бросившиеся на выручку разбойного батьки, пришлось бы ему так и остаться здесь со своей гордостью. Вокруг Суеты завязался яростный клубок. Нет, слаба оказалась казацкая сабля против троицкого бревна, убитые и покалеченные тела росли горой, а клубок всё продолжал разматываться кровавыми нитями. Необходима была передышка, и Лисовский скомандовал отход. Для защитников, державшихся из последних сил, это оказалось кстати. Брехов приказал подобрать убитых и раненых и двигаться к крепости, а сам с несколькими добровольцами остался для прикрытия. К счастью, передышка вышла достаточно длительной, что позволило живым и мёртвым благополучно достигнуть монастырских стен. Суета шёл одним из последних, и на руках у него лежал Данила Селевин, ещё подававший признаки жизни.
Защитников мельницы встречали как победителей. Убитых было велено похоронить по высшему чину, а умирающих постричь в монахи, с тем, чтобы они предстали перед Царём Небесным в ангельском образе. Приступили с обрядом и к Даниле, а он отказался: я, сказал помертвелыми губами, ещё погрешу. И ведь как в воду глядел. Осмотрел его Корнилий и приказал везти в больничный корпус. Раны у Данилы оказались не смертельными. Пуля Лисовского раздробила палец, а сабля казака скользнула по рёбрам и глубоко в тело не вошла. Крови, правда, вышло много, оттого и сбледнел Данила, навроде мертвяка. Корнилий остановил кровь травами и велел прикладывать к голове холод, чтобы прогнать жар.
Данила метался в горячке и выкрикивал страшные слова, всё ему чудилась ночная рубка. Потом грозные картины отступили, привиделась Марфа, обвивавшаяся вокруг стройным девичьим телом, и красавица-монахиня, одарившая его таким жарким взглядом. Однажды видение стало явью: Ксения, совершавшая обход раненых, задержалась у запомнившегося молодца и положила руку на горячий лоб. Данила очнулся и прошептал:
— Поцелуй, царевна, на прощание.
— Успокойся, — ответила Ксения, — на прощание целуют мёртвых, а ты будешь жить.
Данила что-то прошептал и снова впал в беспамятство, но Ксения каким-то чутьём поняла: «хочу быть мёртвым», и удивилась жизненной силе красивого воина. Удивлялся и Брехов, навестивший раненого друга. В короткие минуты просветления он всё время расспрашивал о Ксении. Брехов рассказал всё, что знал. Самозваный Димитрий велел убить царя Бориса, царицу Марию и сына Фёдора, но наслышанный о красоте царевны Ксении, взял её к себе в наложницы. Взял, вроде как в отместку Годунову, но скоро так привязался к ней, что не захотел знать других и даже начальный угар от уже сосватанной ему Марины Мнишек прошёл. Тогда советчики Самозванца насильно постригли Ксению и отправили в девичий Владимирский монастырь.
— А здеся она как оказалась?
— В прошлую зиму царь Шуйский приказал перенести в лавру прах невинно убиенных, Ксения участвовала в погребении да так и задержалась. Тута, в Годуновской гробнице, что возле Успенского храма, и ей место приуготовлено, видел небось?
В ответ Данила что-то прошелестел губами. «Насильно» — только и разобрал Брехов, а после догадался, что это связано с пострижением Ксении и подумал: «Вот дурень, на кого замахнулся глупый сотник, на саму царёву дочку, к тому же ещё и постриженную». Вслух, однако, ничего не сказал — может, парень на последнем издыхании, так пусть потешится.
Марфа, часто навещавшая Данилу, о таких его метаниях не ведала; видно, тот даже в беспамятстве был себе на уме. Да ни о чём подобном и не позволяла себе думать Марфа в это время, одна лишь мысль владела ею: «Только бы выжил, только бы поднялся, родненький». Два дня прошли в непрестанных тревогах, горячка сменилась ознобом, Данила дрожал всем телом, она подносила ему жаровни с углями, обкладывала горячим тряпьём — всё без особого действия. Тогда, отчаявшись, в одну из ночей она легла рядом с ним, прижалась горячим телом, зашептала в ухо: «Согревайся, лапушка, пусть станет тебе хорошо», и ощутила, как постепенно проходит его озноб, теплеют руки, тугими ударами отдаётся сердце. Данила, вынырнув из беспамятства, увидел рядом с собой девушку и прижал к себе. Марфа обрадовалась движению. «Жив, жив, миленький», — самозабвенно шептала она, услышаны наконец-то её молитвы. К Даниле прибывали силы, он теснее прижимал к себе девушку, чувствовал, как учащается биение её сердца, напрягаются бугорки грудей, а их вершины жгут его тело, подобно двум уголькам. И Марфа чувствовала просыпающуюся жизнь: «Вот и хорошо, родименький, вот и хорошо, живи мне на счастье». Данила прильнул к ней горячими губами, у неё перехватило дыхание, она отвечала ему, как эхо, чутко отзываясь на каждое движение плоти; открывающаяся бездна страшила, но какая-то неведомая сила толкала её в эту зияющую пустоту. Прошло ещё немного времени, и они жили уже только одним желанием. Данила протянул раненую руку и неволей застонал. «Погоди, миленький, я сама», — шепнула Марфа. И стали они одним целым. Сколько потом прошло времени, не знали; пришедший проведать раненого Корнилий увидел их спящих, сплетённых в объятии, и перекрестил: «Господь благословил вас любовью, она победила смерть и даст новую жизнь». Такими их увидел и Оська, пришедший навестить брата. Увидел и заплакал, а ещё подумал: «Не палец бы тебе покалечить, братка, а другое». Плохо, конечно, подумал.
Шибко горевал Оська и некуда ему было деться со своей обидой. Шёл по лавре и всюду мерещились ему насмешливые взгляды: добился-де, дурень, невесты? Прыгнуть бы через стены и уйти в чисто поле, чтобы ветер печаль развеял, и того, поди, не дадут. Заглянул в Успенский храм, хор тоскливо пел: «Во скорбех молитвой утешусь». Пробовал молиться, но всё время отвлекало видение: Марфа, спящая на руке Данилы, гологрудая, сладко почмокивающая пухлыми губами, и довольный братан, смеющийся над ним даже во сне. Нет, не помогла молитва. Зашёл в кузницу к брату Ананию. Сумрачное помещение было наполнено лязгом и озарялось сполохами пламени. Оська побродил между полуголых, покрытых копотью людей. Ананий сидел, привалившись спиной к кузнечному меху. Рядом гудел огонь, гремела наковальня, сыпались искры. Они попадали на голое, едва прикрытое тело, а Ананий только вздрагивал и не просыпался.
— Две ночи не спал — сморился, — объяснил кто-то.
Оська потоптался и направился на скотный двор. И почему вышла ему такая бесталанная доля? С самого начала, ещё родители были живы, легла на него вся чёрная работа по хозяйству. Анания хвалили, Данилу холили, его хаяли. Так потом и пошло: те на гулянье, перед девками красоваться, а ему в хлеву навоз разгребать. Вот и сейчас: один с девкой милуется, Оське же со старой бабкой возиться, которая помыкает им всяко и даже кочергой пару раз огрела. Пробовал было осердиться, а она ему: спрячь пахмурки, эка невидаль — тёща зятька пригладила. Зятёк? Неужели такая у него доля, чтоб всё время в посмешниках ходить и на задворках жизни навозить? Этот вопрос колом засел в Оськиной голове, он произносил его на разные лады, коровы шумно вздыхали и согласно взмахивали головами.
В польском стане готовились к штурму. Сапега решил атаковать одновременно со всех сторон, чтобы затруднить осаждённым маневрировать силами, но главный удар нанести с юго-востока, где местность позволяла применить тяжёлые осадные орудия. Сбивались деревянные щиты, за которыми должны были прятаться воины при подходе к крепости, строились тарасы — передвижные башни на колёсах, готовились лестницы, верёвки с крючьями, таранные брёвна и прочие снаряды. Накануне штурма 12 октября гетман по заведённому обычаю устроил военные ристалища. То был своеобразный смотр готовности приступного войска и показ воинского мастерства. Паны соревновались в скачках, выездке, стрельбе, рубке, умении управлять своими хоругвями. После ристалищ Сапега дал большой пир, для простых же воинов выкатили винные бочки и забили множество скота. Гулянье длилось почти всю ночь. Подвыпившие паны бахвалились, задирали друг друга. Гетман объявил, что тому, кто завтра первым поднимется на крепостные стены, он пожалует сто рублей.
— Давай уже сейчас свои деньги, ясновельможный пан, — вскочил с места литовский ротмистр Брушевский, завоевавший ныне более всего призов. Протянутые со всех сторон руки тут же усадили его.
— Не спеши, литва белоглазая, не лезь вперёд прирождённых польских панов!
Тот за саблю, его удержали, влили полный кубок и успокоили. Кто-то пообещал добыть самого Долгорукого, Сапега утроил награду, и снова тем же чередом возникла ссора. Находились и такие, что в запале бросались к монастырю, выкрикивали угрозы и вызывали монахов на поединок. Так вот баламутились.
Крепость презрительно молчала, защитники готовились к отражению штурма: наполняли котлы смолой и водой, разносили по площадкам известь и серу, доставали из погребов ратные припасы. В храмах шла всенощная, многие ратники исповедались и постриглись, желая умереть в сане монашеском. Сами иноки распределились по стенам, обошли свои участки с иконами и покропили святой водою. Мужиков, тех кто имел силу и охоту, наскоро обучали боевому мастерству и давали в руки оружие. Несколько раз принимался за учёбу и Суета, но ничего путного у него не получалось: то ратовище у копья сломает, то сабля от его удара кусками разлетится. И решили тогда парня учением не портить, он-де работу по силам сам сыщет. И тако же иные охотники посильное дело для себя искали, в их числе женщины и малолетки.
В кузнях и мастерских днём и ночью кипела работа: лили ядра, ковали оружие, изготовляли ратные припасы. Ананий занимался опасным делом — снаряжал бомбы. Исхитрялся заливать затравочные отверстия смолой, несмотря на предупреждения знающих людей, что от горячей смолы порох может воспламениться. Не слушал, упрямец, только попросил отсадить отдельно от всех в каменный подвал, там и работал. А в перерывах, когда грозил одолеть сон, вылазил из своей норы и шёл к монаху Нифонию разгонять усталость. Этот монах, сам бывший ратник, собрал особый отряд, из таких же, как он умельцев. Здесь ратным мастерством не кичились, а всё время оттачивали его: стреляли из луков и пищалей, бились на саблях и копьях, совершенствовали выездку и рукопашный бой. Ни от кого эти отрядники не таились и Анания приняли охотно, а он учил их управляться своим любимым оружием — кулаком.
С утра пушечная канонада усилилась втрое против обычного. Тусклое октябрьское солнце осветило готовящиеся к приступу войска. На горе Красной выстроились польские хоругви Сапеги; казаки Лисовского растянулись непрерывной цепью от Терентьевой рощи до Угличской дороги; за валами, насыпанными на месте Служней слободы, поблескивали оружием ратники Тышкевича и Вишневецкого.
Дико завизжали медные трубы, гулко заухали барабаны, и войска двинулись вперёд. Кажущиеся издали маленькими фигурки людей и их игрушечные снаряды вырастали с приближением в страшную силу. Передовые воины несли огромные щиты с прорезями для стрельбы, их надлежало разместить в непосредственной близости у стен, чтобы затем спокойно отстреливать защитников. За ними тяжело катились неуклюжие тарасы, для передвижения которых требовалось несколько десятков человек. Эти крепости на колёсах имели собственные пушки и потому могли наносить чувствительные удары по осаждённым. На тяжёлых цепях качались дубовые таранные брёвна, каждое требовало для переноски не менее дюжины человек. Не счесть и других снарядов — в общем, зрелище не для слабых. Защитники тяжело вздыхали и прятали страх, зато у небывальцев он был весь на лице. Но вот, заглушая бесовскую музыку, загудели лаврские колокола, а спустя немного, грянули троицкие пушки. Движение противника стало нарушаться метко посланными ядрами, вздымающими комья осенней грязи и человеческие тела. Было разбито несколько щитов. Защитники приободрились.
Оську Селевина приставили к пушечному мастеру Корсакову. Он должен был калить ядра и рассыпать по зарядным мешочкам дробосечное железо. Работа несложная, а результат виден сразу: глазом не успеешь моргнуть, как только что снаряженный дроб летит из пушки и поражает врага. Рядом с ним работали два клементьевских мужика Шилов и Слота. Шилов — длинный, с заострённым кумполом, как раз по фамилии, Слота — поменьше и покруглее, они всегда вместе, Оська за время осадного сидения их ещё ни разу порознь не видел. Невдалеке, где котлы со смолою, Гузка пристроилась, оттуда доносился её визгливый голос. Что она там будет делать, Оська не знал, но кочерга наверняка при ней. С другой стороны чернели скуфейки монахов из отряда Нифония. Среди них Ананий со своими бомбами и недавно произведённый в иноки Афанасий, ему, правда, до воина далеко, просто взят в обучение. Далее мелькал шлем Брехова, приободряющего своих людей; степенно проплывали верхушки длинных жердей, которые разносил медлительный Суета. Словом, все, кого успел узнать Оська, здесь, а кого не успел, те тоже. Иоасаф приказал выйти на стены всей братии, чтобы оказать посильную помощь защитникам и приободрить их. Сам же с больными и немощными старцами, встав у раки святого Сергия, совершал непрерывное моление.
Враг неуклонно приближался, напряжение росло. Щиты, обозначавшие передовую линию, расположились совсем близко, в каких-нибудь пятидесяти шагах от крепостных стен. К ним постепенно подходили из глубины новые воины; у светлой полосы из щитов быстро росла тёмная тыльная кайма — боевая пружина приступного войска сжималась прямо на глазах.
Но вот взвизгнули грубы, пружина сорвалась, и войско Сапеги с тысячеголосым воплем кинулось на стены. Засвистели стрелы метких монахов Нифония, заклубился кипяток, побежавший по водяным щелям, запузырилась смола, выливаемая на головы осаждающих, усилились их вопли. Из-за щитов и Тарасов в защитников полетели пули и стрелы, появились жертвы. По приставленным лестницам стали карабкаться первые смельчаки, они же первыми и поплатились за смелость. Но их место тотчас же занимали другие, скоро лестницы, сплошь заполненные воинами, стали походить на ветки облепихи. Тут-то и вступил в дело Суета. Он наставлял на верхние концы лестниц рогатки своих жердей и, поднатужившись, отпихивал их от стен; лестницы с людьми падали на землю, где шевелился целый муравейник. Ананий принёс свои бомбы. Слота поджигал фитиль и передавал их длиннорукому Шилову. Тот целил в места, где муравейник был гуще и кидал бомбу с грудным гиканьем дровосека. Иным всё же удавалось выбраться на стены. Тогда в дело вступал Брехов со своими сабельщиками. Иногда ему помогала Гузка. Она сидела с черпаком у мешка с известью, и лишь голова очередного приступника появлялась над кромкой стены, делала резкое движение черпаком и засыпала ему глаза. Бедняга начинал дико реветь и тереть глаза, всё более страдая от рези и жжения, пока, ослеплённый, не сваливался с ног. Гузка радостно визжала, победно вздымая черпак, и наполняла его снова.
Первый наскок кончился для нападающих неудачей, однако они не ослабляли атак, их большое численное превосходство начинало сказываться решающим образом. Ряды защитников заметно редели. Уставшая Гузка промахнулась с очередным черпаком, и увернувшийся казак рубанул её саблей. Затихла неугомонная баба, легла на боевой площадке, лишь ветер шевелил на голове окровавленный платок. Повыбило многих стрелков-иноков и удалых сабельщиков Брехова. Долгорукий был вынужден пустить в дело свой резерв, он выправил положение, но не надолго, чувствовалось, что и Сапега подкинул новые силы. Оставался лишь отряд Есипова, хотя надежда на него была слабой — лихие наездники не очень-то умели воевать на стенах.
Ананий Селевин сначала работал саблей, однако этот инструмент ещё не был достаточно освоен, потому взялся за более привычный топор. В тесной схватке, когда на боевой площадке у Келарёвой башни собралось много врагов, не оставалось места для замаха, и тогда в дело пошёл испытанный кулак. С большим трудом площадку удалось очистить, но у подножия враги спешно формировали новый отряд, многочисленнее предыдущего. Устоять против такого уже не было никакой возможности. Взял тогда Ананий мешок с оставшимися бомбами, запалил одну и, перекрестившись, бросил вниз. Ох, как там грохнуло! Тех, кто стоял на стенах, обдало жаркой волной, иные даже не удержались на ногах. Защитники получили кратковременную передышку.
Долгорукий решил воспользоваться некоторым замешательством противника и бросил в бой последнее. Конный отряд Есипова вышел через Конюшенные ворота, смял стоявшую здесь заставу и, пройдя через Благовещенский овраг, оказался позади хоругвей Сапеги. Страшный своей неожиданностью удар наделал переполох, осаждающие, вообразив в своём тылу целое войско, заволновались и уже не помышляли о крепостных стенах. В пружине явно кончился завод, и гетман, верно оценив положение, приказал трубить отбой. Однако его войскам не удалось сохранить порядок, их отход более напоминал бегство; почувствовав явный перелом в битве, воспрянули осаждённые, их руки будто налились новой силою, выстрелы стали увереннее. Оська, не умевший сдерживать радость, приставал к Корсакову:
— Дядь, а дядь, дозволь пальнуть.
Одолел всё-таки.
— На, держи, — протянул пушкарь прут с тлеющим фитилём. Оська приложил его к затравке, пушка выстрелила, попала в стоявшую напротив тарасу и завалила её. Надо же, целый день ядра мимо летали, а тут сразу в цель — воистину везёт новичкам. Слабевший ответный огонь позволил и другим пушкарям стрелять метче, что способствовало усилению паники и всеобщего бегства.
О приступных снарядах уже никто не помышлял, все они остались на месте. Охваченные восторгом победы защитники хотели выйти за стены, чтобы разрушить оставленное, но, поразмыслив, решили отложить до утра, а пока позаботиться о раненых и павших.
В лавре гремел благодарственный молебен.
С утра начали сбиваться ватажки, чтобы обойти место вчерашней битвы и притащить приступные снаряды. С наступлением холодов в крепости стала ощущаться нехватка дров, их заготовка происходила в ближних рощах, что грозило немалой опасностью из-за часто устраиваемых засад. Здесь же, прямо на виду оказалось столько дерева, что грех не воспользоваться любезностью врага. Оська сам бы с удовольствием присоединился к кому-либо, уж очень хотелось посмотреть на результаты своей пушечной работы, да не мог: следовало помочь похоронить соседку, как-никак всё последнее время пришлось жить бок о бок. Была ещё одна мысль: увидеть Марфу.
Всех павших в бою хоронили как воинов, сложивших головы на поле брани. Их положили рядком, заполнив всё пространство между Троицким и Успенским соборами. Гузке вышло лежать возле иноков; соседство, похоже, её удовлетворило: на лице застыли спокойствие и благодать. Оська постоял, прочитал заупокойную и каким-то чутьём уловил появление Марфы. Она опустилась у изголовья и зарыдала. Оська всей душой разделял её печаль и сострадал — ещё бы, за неполный месяц лишиться дома, отца и матери! Он подошёл, не зная, как утешить, помялся и сказал:
— Тама это, вещи её...
Марфа посмотрела тёмным взглядом и выдохнула:
— Не уберёг маманьку... — и с ненавистью бросила: — Уйди с глаз долой.
Оська потоптался и подумал: не в себе девка. Пошёл к больничному корпусу, чтобы навестить брата.