В тревоге и смятении начинала Москва зиму 1608 года. В нескольких вёрстах от Кремля, в Тушино, расположился стан мятежников, по окрестностям рыскали воровские шайки. Всё теснее затягивалась удавочная петля, выжимая из обычно весёлого и разгульного города последние живительные силы. Теперь центром веселья стало доселе неприметное сельцо между Москвой-рекою и Сходней. Там стояло зарево от бесчисленного множества огней, оттуда доносился непрерывный гул от ликующих криков хриплых, ни в чём не знающих удержу глоток. Новый Самозванец не скупился на посулы, щедро раздавал чины и звания, к нему и потянулся всякий сброд: воры, коим прощались все преступления, холопы, получавшие право грабить своих хозяев и брать себе в услужение их жён, а затем и сами хозяева, опасающиеся разрешённого грабежа. Царство Шуйского всё более напоминало разваливающийся дом, из которого уже вынесена вся утварь, а теперь присматривается всё, сколь-нибудь пригодное для нового хозяйства. Сняты двери, выломаны рамы, дело дошло до самого сруба — ещё немного, и всё рухнет. Первейшая московская знать — Романовы, Долгорукие, Мстиславские, Черкасские, Звенигородские, Трубецкие, Сицкие, Троекуровы — целовала крест на верность Самозванцу и была обласкана им. Новообращённые, переступив через врождённую спесивость, делили пожалованную честь с теми, кого ещё вчера презрительно поносили, и искали их благоволения.
Самозванец спешно обустраивал свой двор и налаживал собственную государственную машину. Формировалась дума и приказы, вводились новые, заимствованные в Польше звания и чины. Некоторые, почётные, но бесполезные, предназначались для первейшей московской знати, другие, самые влиятельные, — для чужеземцев, но было много и рабочих должностей, которые требовалось заполнять знающими людьми; тогда в Тушино бросился московский приказной люд в надежде обогатиться и сделать удачную карьеру. От Шуйского убегали даже ближайшие помощники.
Ложь, лицемерие, предательство, двуличие более не находили всеобщего осуждения. Впрочем, поведение ворья, знати и чиновничества никогда не служило показателем народного здоровья. Они всегда держали нос по ветру и быстрее всего приспосабливались к новым веяниям. Сейчас было много хуже: зараза проникла в народную толщу, в семьи. Домашние по взаимному уговору делились на две стороны. Посидев за семейным столом, они разъезжались, каждый для своей службы, получали деньги у врагов и снова сходились торжествовать проявленную ловкость. И не было никого, кто имел бы право осудить таковых, ибо сам царь сначала всенародно клялся в гибели малолетнего царевича, потом также всенародно целовал крест на верность первому Самозванцу и скоро с той же искренностью открещивался от него. Царю-клятвопреступнику вторили многие из духовенства, голос же немногих, честных, был слаб, и его предпочитали не слышать.
Шуйский метался в отчаянии, казнил и миловал, рассылал грамоты по городам с требованием давать отпор наглым притязаниям новопришельцев. Призывы не находили сочувствия, веры царским словам не было. Власть Самозванца всё более усиливалась, под его руку отходили многие дальние и ближние города: Псков, Тверь, Вологда, Ярославль, Кострома, Углич, Переславль, Ростов, Владимир, Суздаль, Арзамас... В этом бушующем море лжи и предательства небольшими островками стояли те, кто не обольстился воровскими посулами: Коломна, Нижний Новгород, Смоленск, но и их захлёстывала мутная волна российской смуты. Кольцо отступников всё более сужалось, грозя столице голодом и осадными нуждами. Москва держалась из последних сил; обыватели, запёршиеся в своих домах, со страхом встречали день: не окажется ли он последним?
Ноябрь в том году выдался слякотным, снег выпадал и скоро таял, мороз с метелью закрутил лишь на Фёдора Студита[1], но только для того, чтобы, как и повелось, напустить первую зимнюю стужу; долго продержаться ему не будет суждено.
Поздним вечером к Троицкому подворью, что располагалось прямо в Кремле, подъехали убогие розвальни. Было студёно; шерсть на неказистой лошадёнке смёрзлась и свисала сосульками, они тёрлись друг о друга и скрипели, когда лошадёнка весело потряхивала головой. Путь её, судя по всему, был недальний. За розвальнями следовал чёрный красавец-жеребец, заботливо покрытый попоной. Он стыдился соседства и презрительно фыркал, испуская клубы белого пара. Возница решительно постучал в ворота. Стражник открыл смотровой ставень, нехотя высунул нос из тулупа и, увидев потёртую шубу, неприветливо проговорил:
— Кто таков? Дня мало? Утром приходи...
Сказать всё нежданному гостю он не успел, тот протянул руку, крепко ухватил его за недовольный нос и коротко приказал:
— Отворяй!
Тут уж не покуражишься, засов был откинут без лишних разговоров. Сани въехали в просторный двор, приехавший сбросил шубу и с прежней решительностью приказал отвести его к келарю. Одежда под шубой оказалась того же достоинства, её владелец вряд ли имел право требовать высокого свидания в столь поздний час, однако стражник, памятуя о всё ещё саднившем носе, перечить не стал. Только удивился:
— И отколь тебя принесло?
— Из лавры, с письмом к его преподобию.
— Ахти мне! — всплеснул руками стражник. — Ну, как там наши?
— Ничаво, стоят... — обронил приехавший и, кивнув на сани, где под медвежьей полстью лежал человек, добавил:
— Скажи братии, чтоб позаботились.
Весть о прибытии человека из самой лавры быстро облетела подворье, у многих там жили родственники, хотелось знать их состояние. И сам старец Авраамий не смог усидеть на месте, выбежал из палат навстречу вестнику, благословил на ходу и давай выспрашивать. Тот отвечал односложно, так что Авраамий досадливо поморщился:
— Не говорлив ты, однако, сын мой.
— Говорливых ляхи порубили, — прозвучало хмурое объяснение.
— Ну, тогда давай, что привёз.
Приехавший снял шапку и стал неторопливо вспарывать подклад. Его медлительность едва не выводила Авраамия из себя.
— Ну, чего копаешься? Не дай Бог, и вёз, как достаёшь, давно ль в пути?
— Сутки...
— Как звать?
— Ананий Селевин.
Наконец бумага была извлечена, и Авраамий склонился над ней у свечи. Всё, даже чтение, выдавало его беспокойный нрав: он всплёскивал руками, издавал возгласы и, чтобы унять возбуждение, несколько раз отбегал в тёмный, завешенный иконами угол и преклонял колени.
— Архимандрит пишет, что послал несколько вестников, но ты первый, кого мы узрели за два месяца. Выходит, мудрено прорваться.
— Ничаво, Бог сподобил...
Ему действительно повезло. Ляхи, удручённые жестоким поражением, не ожидали каких-либо новых вылазок, по крайней мере в ближайшее время, да ещё разразилась внезапная пурга, потому Ананий беспрепятственно преодолел заставы. Однако чего тут объяснять? Добрался, и всё тут.
— О, какие злосчастия изведала лаврская братия! — воскликнул Авраамий, окончив чтение. — Мы доселе ничего не знали наверняка и за неимением точных вестей довольствовались слухами.
— Кругом ляхи... — проговорил Ананий, и Авраамий охотно подхватил:
— Да, да, вкруг Троицы настоящее кольцо: Радонеж, Дмитров, Ростов, Переславль, Суздальская земля — всё занято ляхами и ворами. Такоже и Москву обложили.
Старец любил давать объяснения, даже в том случае, когда в них не было необходимости. Это снискало ему славу довольно занудливого человека и прервало когда-то удачливо начатую придворную карьеру. Ещё при Фёдоре Иоанновиче его, звавшегося тогда Аверкием Ивановичем, лишили чина, имущества и отправили в Соловецкий монастырь. Десять лет срок немалый, но их явно не хватило, чтобы утишить гордыню и научиться смирению. Однако судьба распорядилась так, что совсем ломать себя не потребовалось. Некоторое время спустя, успешно показав себя в монашеском чине, Авраамий был взят из Соловков в келари Троицкой лавры. Эта должность, обязывающая представлять обитель во всех её внешних сношениях, давала возможность проявиться беспокойному нраву старца в полной мере. Он вёл многочисленные переговоры, заводил нужные знакомства, выдвигал планы; на все случаи жизни у него имелись свои соображения, которыми он охотно и часто без всякой необходимости делился с окружающими. В силу таких обстоятельств Авраамий должен был знать обо всём и как можно больше. Многочисленные осведомители поставляли ему разные сведения, так что услугами Авраамия нередко пользовался и сам государь.
Ананий, несмотря на немногословность, не успевал отвечать на обрушившиеся вопросы. Спасало то, что старец часто не добивался точных ответов; в его голове с поразительной быстротой совершались собственные умозаключения, а на их основе возникали видения, зачастую очень далёкие от действительности. Нарисовав таким образом картину осады, Авраамий воскликнул:
— Твой рассказ должен услышать сам государь. Он доверяет более чувствам, чем разуму. Да, да, чтобы добиться царской помощи, нужно впечатлить его. Я научу как. Скажи, что за время осады тебя уязвило более всего?
Ананий сразу представил глубокую воронку на месте убогой кибитки, и последующий крест — всё, что осталось от Груни и ребятишек. Две слёзные дорожки скользнули на бороду. В нескольких словах поведал он о своём горе; Авраамий преклонил колени перед иконами и сочувственно произнёс:
— Со святыми упокой, Христе, души раб Твоих, у них ныне ни болезней, ни воздыханий, но жизнь бесконечная... — потом подошёл к Ананию и заглянул ему в глаза. — Глубока скорбь твоя, и многие страждут такоже, но у царей иной счёт, их сердца смущаются лишь от всеобщей унылости и вселенского горя. Сможешь ли припомнить нечто великое, что более всего сокрушает дух и досаждает людям в осадном сидении?
Ананий подумал и сказал:
— Теснота... от великого скопища людей теснота проистекает и злость...
Он старался говорить понятными старцу словами, но они в его устах звучали слишком неуверенно. Рассказать бы, как плохо бывает человеку, когда нельзя укрыться от посторонних глаз ни с бедою, ни со срамотою; сколь много скверны поднимается тогда из глубин человеческой души, и обида, и зависть...
— Что ты? О таком нельзя даже заикнуться! — вскричал Авраамий. — Если сказать, что в лавре много людей, то как можно просить о присыле новых? Государю нужно давать иное, он любит про разные чудеса и знамения, чтобы по воле Отца Небесного нечто возникало или исчезало и требовало его царского участия, понимаешь? Неужели вам там ничего не являлось?
— Являлось... половина людей исчезло.
Авраамий подскочил и заглянул в усталые глаза Селевина. В жарко натопленной палате вдруг разом начали сказываться все напасти прошедших суток: бессонная ночь, трудный, полный опасности путь, дорожный холод.
— Ну иди, иди, покормись и отдохни, завтра договорим.
Ананий с трудом добрался до ночлежного места. Он весь день провёл в седле, надеясь достигнуть Москвы засветло. Так бы оно и вышло, кабы не заминка, случившаяся уже на подъезде, в селе Кулаковке. Место это было бойкое, населённое теми, кто промышлял извозом на Троицком тракте — возчиками да мастеровыми. Между ними постоянно устраивались кулачные бои, что и дало название селу. Здесь в большой харчевне путешествующие обычно делали последнюю остановку перед въездом в Москву. Приметив, что Воронок стал слишком часто спотыкаться, Ананий решил дать ему небольшой отдых. Однако всегда весёлое село встретило безлюдьем и мёртвой тишиной. Только древняя старуха потрясала руками над телом, неподвижно распростёртом у входа в харчевню. Ананий слез с коня и наклонился над несчастным, лицо которого было залито кровью. Ранение произошло недавно, потому что кровь ещё не застыла и тяжёлыми каплями падала на снег. Старуха тоже не успела прийти в себя: ужас стоял в её выцветших глазах, а беззубый рот раскрывался по-рыбьему, без звука. Напрасно было надеяться услышать от неё какие-нибудь объяснения. Раненый тихо постанывал, и Ананий внёс его в дом.
Большая и обычно шумная горница, наполненная простуженными голосами путников, радующихся скорому окончанию долгой дороги, на этот раз была пустынна и тиха. На голос Анания лишь колыхнулась занавеска, отделяющая хозяйскую половину, да послышалось сдавленное рыдание. Пришлось шумнуть построже, только тогда показалась испуганная, плачущая баба. Ананий приказал ей заняться раненым. Она с громкими причитаниями заметалась по горнице. Уверившись в миролюбии приехавшего, стали появляться и другие обитатели. С их помощью удалось узнать о том, что произошло.
Антип, так звали раненого, слыл здесь за доброго колдуна. Годами был не стар, но великие чары и кудесы мог на людскую пользу творить — помогал от хвори, сглаза, лихого человека, дурного заговора — к нему и шёл всяк со своей бедою. Никакой корысти через свой дар не имел, лишь единожды изменил сему правилу, когда взял в жёны Дуняшку, первую здешнюю красавицу. Не иначе как приворожил гордячку. Недавно случилась беда: налетели казаки из Тушинского стана, многих в селе пограбили, а у Антипа молодую жену увели. Кулачные бойцы проявили тогда удивительную робость и даже не пытались противостоять разбойникам. Антип не стал их стыдить, но так глянул, что их от стыда пот прошиб. Бросился вдогон сам и скоро нашёл свою Дуняшу в воровском стане. Похитители потребовали выкуп. Пристыженные сельчане собирали его всем миром и вручили в назначенный срок. Два дня назад женщину вернули, а ныне те же самые воры налетели и забрали её снова. Антип молил их добром, взывал к совести — всё напрасно: ржали, как дикие жеребцы, и новый выкуп потребовали, не то, сказали, пустим Дуню-колдунью на казацкую утеху. Не стерпел тут Антип, пригрозил охальникам, те пуще загоготали, а отсмеявшись, посуровели и спросили: знаешь, поди, что с бодливой коровой делают? Рога сбивают! Тут и ударили саблей.
Подобные истории случались тогда повсеместно, не было ни одной деревни, где бы бесчинствующее ворье не оставило о себе злой памяти. Пока шёл разговор, Антип пришёл в себя и попытался слезть с лавки. Бабы даже не пытались противодействовать, замерли, наподобие истуканов.
— Ты куда направился? — удивился Ананий.
— К ворам, — прохрипел Антип, — всё ихнее скопище по ветру развею.
Бабы испуганно переглянулись. Водились среди колдунов особенные умельцы, кто с небесными стихиями мог управляться, их так и звали: облако-прогонники. Неужто их Антип из таковских? Ананий остановил его за рукав:
— Вертайся назад! А вы чего молчите? — это уже к бабам. — Видите мужик не в себе?
— Как же, его удержишь, — послышались голоса, — коли что забрал себе в голову, так хоть тресни — не своротишь, не уняньчишь.
Возвращённый на лавку Антип, почувствовал сильную руку приезжего и взмолился:
— Отпусти меня, добрый человек. Томится моя горлица в тесной горнице, сетями уловлена, но покуда не сломлена. Вижу, чую... Ветер завеет, мороз затрещит — попадёт голубка в ощип, отпусти, пока не поздно...
Непривычно говорил раненый и уж больно складно для бреда.
— Что сделаешь? — удивился Ананий.
— Как смогу, помогу. Я весь ихний разбойный вертеп протараканил, ходы-выходы вызнал, к кому хочешь подберусь. На атамана напущу корчу, на пособников — порчу, мало времени и не станет змеиного племени.
— На какого атамана?
— На того, кто горлицу держит. Прозывается Пасюком...
Разговор с раненым становился всё более интересным. Всю дорогу думал Ананий о своём деле, как лучше исполнить клятву, данную Даниле. Жизнью своей он не дорожил, она потеряла для него всякий смысл, однако хотелось отдать её подороже, с пользой, потому и думал: как. Этот раненый чародей казался подарком судьбы. Не знамо какой он искусник в своём ремесле, но человек ему наверняка полезный. Только вот насколько опасно раненый? Тот будто уловил его сомнения и сорвал повязку с головы. По лбу потекла свежая кровь. Антип начал совершать круговые движения руками и заговорил:
— От царя, царя, от Реза шли три брата: ножами резались, саблями бились, топорами рубились, кровь не шла, ничего не деялось, поруб затянулся, болезнь развеялась...
И точно — прямо на глазах ток крови прекратился.
— Ты видел? — спросил Антип, прервав заговор. — Голова помята, но с плеч не снята, покуда так, любую хворь изгоним.
Более сомневаться не имело смысла. Тотчас разыскались сани, куда уложили раненого. Бабы заботливо укутали сто медвежьей подлостью, обретшая голос древняя старуха принесла каких-то снадобий и стала совать их Ананию:
— Ты, касатик, побереги сыночка, остуживай, где надо, он у нас страсть какой запальный. Ну, с Богом!
Привязал Ананий своего Воронка к саням, набросил на плечи драную шубейку и покатили они дальше. Первую часть пути Антип был возбуждён и говорил без умолку, должно быть, действовали старухины снадобья.
— Всё идёт, как Господь предрасположил, о том, что нынче поеду по своей беде вместе с молчуном, явные знаки были дадены. Будем горе сливать да верёвочкой завивать.
Ананий удивлённо обернулся:
— Как об этом можно знать наверняка?
— Очень даже можно. Ночью курица дурным голосом вскричала, а куроклик завсегда к беде. От того крика в ухе всё утро свербело — такой ухозвон только перед дорогой бывает.
— Ну а про меня как узнал?
— Узнал, головы не ломал, мне одного взгляда довольно. Человек из разных стихий состоит; к примеру, земля тело ему даёт, огонь теплоту, солнце очи зажигает, Чермное море кровь вливает, из мглы жилы волокутся. Какая стихия верх держит, такая и жизнь человеческую уряжает. В тебе земля и солнце верховодят. От земли — темнота и молчаливость, от солнца — сила и бесстрашие. Это то, что дано от рождения, к нему жизнь своё прибавляет. Не всяк с пути сойдёт да над лежащим склонится. Обожжённое место завсегда чутко, значит, обожгла тебя недавно собственная боль. Вот и предстал ты мне, как на ладони. Не носи в себе камень, расскажи про своё горе.
Ананий тяжело вздохнул и вдруг, сам не зная почему, завёл протяжный разговор. Рассказал про Груню и ребяток, никакой малости не упустил, даже такой, о чём не позволял себе думать. И про их горькую кончину, о которой ничего не знал наверняка, а мог только догадываться. И про братьев не забыл, и про свою последнюю клятву умирающему Даниле. Вся жизнь прошла перед глазами, никогда из него столько слов не выходило. Уже на подъезде к Кремлю глянул он на притихшего Антипа и увидел, что тот, сморённый дорогой и долгим разговором, крепко спит. Ананий не обиделся, с его души точно и впрямь камень скатился, полегчало, а это многого стоило.
Вот и подворье, приехали.
Утром следующего дня Палицын, уже не надеясь на красноречие приезжего, сам отправился во дворец. Каждый раз бывая там, он не переставал удивляться происшедшим переменам. На первый взгляд всё осталось прежним: стены, роскошь, освящённый веками дворцовый чин. Но только на первый взгляд. На самом деле изменилось нечто большее, изменился дух. Прежние цари считались как бы высшими существами, их могли любить или ненавидеть, бояться или жалеть, но мысль о чём-то вроде насмешки не могла даже прийти в голову. При Шуйском это стало привычным. Бояре, соперничающие знатностью, не могли простить ему внезапного возвышения. Их малопочтительные суждения охотно подхватывались простолюдинами, радовавшихся случаю весело прокатиться насчёт властей. Севший на московский трон низенький толстый старичок, подслеповатый, лысый, с редкой бородёнкой и по-жабьи широким ртом, давал немало поводов для насмешек: и этим своим обликом, более подходящим для торговца из свечного ряда, и лукавыми делами, и смешными попытками показать несуществующую доблесть.
Борис Годунов, помыкая угодливым царедворцем, запретил ему в своё время жениться. Оказавшись на троне, гот сразу же обеспокоился заведением наследника и взял в жёны молодую Марью Буйносову. Супругов разделяло почти сорок лет, но старичок стал упорно трудиться, и его радение было скоро вознаграждено: месяц назад жена принесла ребёнка, увы! это была дочь. Предстояло новое изнурительное радение. Быт царей — дело вовсе не семейное. Царственные супруги почивали отдельно, но, ежели царю приходила охота, об этом оповещалась царица, а за ней и весь дворец. Шуйский явно злоупотреблял посещениями. Даже обычно невозмутимая охрана проявляла живой интерес:
— Опять на птичий грех потянуло?
— Что ты? Птичка прилетает, а наш прихрамывает, того и гляди на руках вносить станут.
Утром после совместно проведённой ночи супругам полагалось идти в мыльню, что отодвигало время назначенных дел. Тогда об очередном посещении царя узнавало ещё больше людей. То, что всегда являлось обычным делом, теперь стало язвительной притчей во языцех.
Нынешний приход келаря пришёлся на очередной банный день Шуйского. В просторных сенях скопилось множество народа — у кого-то имелись не терпящие отлагательства дела, кому-то было назначено прежде, кто-то принёс важные вести. Завсегдатаи царских приёмов вели себя вольно и не пытались сдерживать раздражение.
— Что-то долго ноне наряды примеряются, — раздался чей-то недовольный голос. И, правда, с недавних пор обычно неряшливый Шуйский стал проявлять некоторое щегольство.
— Какие там могут быть наряды, окромя шуб? — послышалось в ответ, и многие не могли удержать улыбки. Шуйские издавна имели дело с шубным промыслом, отчего за новым царём установилось прозвище шубника.
— Может, до одёжки ещё и не дошло, никак ночного греха не смылить.
— Старался, должно, напоследок, завтра ведь Филиппово заговенье.
— А чё, рази в пост нельзя?
— Упаси Боже.
— Врёшь.
— Не веришь, у святого старца спроси.
Боярин повернулся к Авраамию. Тот горько вздохнул, место хоть и не святое, а для таких разговоров негожее, однако во избежание спора решил смолчать. Не тут-то было, накинулись с разных сторон:
— Разобъясни, отче, может быть, теперь какое новое царское уложение насчёт этого вышло?
Пришлось Авраамию против воли вступить в разговор:
— Не бойтесь, бояре, ничего нового нету. Мужу со своей женой невозбранно совокупляться и в Филиппово и в Петрово говенье. Воздержитесь только в канун среды, пятницы и субботы.
— Придётся только в эти дни сюда и ходить, спасибо, отче, надоумил.
Наконец стало известно, что Шуйский вот-вот появится, и разговоры разом стихли. Прежние цари в сени не выходили, предпочитали сидеть на троне. Этот, недавно введённый порядок должен был показать, как мало кичится новый государь своим высоким положением и свидетельствовать об его уважении к бывшим товарищам, но, кроме того, оказался довольно разумным. Мелочные дела решались сразу на месте или отсеивались, а то, что требовало серьёзной работы, переносилось в царские покои, куда затем и приглашались нужные люди.
Шуйский вышел благодушный, ухоженный. Редкая бородёнка распушена, лицо нарумянено, к нему приклеена ласковая улыбка. Долгая служба при дворе научила лукавому обхождению: слушать, согласно кивать, но никогда не выражать истинного отношения. Теперь, достигнув высокого положения, он этой привычке не изменил. Обходил всех подряд, источал любезность и не хмурился даже от явных неприятностей. Дойдя до Палицына, не постеснялся смиренно приложиться к руке, а узнав о свежем известии из лавры, принял грамоту и впервые за утро не сдержался:
— Сколь радостно слышать о мужественном стоянии Божией обители! То высокий пример для всех обольщённых и малотвёрдых. Нужно чтоб об этом подвиге знало как можно больше людей. Опиши его во всех подробностях, мы составим грамоты и от своего имени разошлём но пределам.
Авраамий искренне поблагодарил его за столь высокие слова, однако повторил, что состояние лавры крайне бедственно и если ей не оказать немедленной помощи, она может не выстоять. Он начал было рассказывать о чудесном видении, знаменующем приход под её стены великого воинства от православного царя, но Шуйский перебил его в самом начале.
— Я постоянно печалюсь и молюсь о благополучии обители. Напиши с подробностью о её нужах, мы сделаем всё можное для Божиих прислужников. Передай, чтоб они не ослаблялись в трудах и не отпадали надеждою.
Палицын возвращался к себе окрылённый. «Много нелепиц возводят на государя, — думал он, — упрекают в неправедных свершениях, тогда как на самом деле у него душа о сиротах изгорелась. Всё как есть напишу, всё счислю и о благополучии его царствования помолюсь».
На подворье закипела работа, Ананий был нарасхват, каждый старался с ним переговорить и узнать что-нибудь новое. Он быстро утомился от такой круговерти, чувствовал, что все вокруг искренне хотят помочь своим страждущим братьям, хотя и заняты малополезной суетней. Затея со списком казалась вообще нелепой. Бедствующая обитель нуждалась во всём: пище, ратных припасах, одежде, дровах, жильё, снадобьях, а пуще всего в воинах, способных отогнать врага от её стен. Быстро поправлявшийся Антип старался его успокоить, но затеянная суета не нравилась и ему. Пожалуй, только Палицын чувствовал себя как рыба в воде. Он непрерывно писал и тоже теребил Анания, пытаясь вызнать какие-то новые подробности, а поскольку тот большей частью не оправдывал его надежд, давал волю собственному воображению.
Наконец нужные требы были определены, «Сказ о стоянии Троицкой обители» составлен и переписан царским уставом. Авраамий поспешил во дворец и попал в ту же обстановку; снова пришлось томиться в сенях и слушать те же разговоры, будто не прошло трёх стремительных дней. Шуйский благосклонно принял список, а «Сказ» умилительно прижал к сердцу и попросил сходить теперь к дворцовым дьякам, чтобы составить прежречённые грамоты. Дело-де срочное, поторопись, отче.
— А как же насчёт помощи нашей обители?
Шуйский в раздумье склонил голову и сказал:
— Пойди к Ивану и передай моё повеление.
Иван — это царский брат, начальствующий над войсками. Тот самый, которого разбил Сапега под Троицей два месяца назад. Он угрюмо выслушал Авраамия и отвернулся. Неговорливым был этот брат.
Прошло ещё два дня напряжённой работы. Теперь Авраамий был препровождён уже в сами царские покои. Дьяк зычным голосом зачитал составленную грамоту. В ней рассказывалось о твёрдом и примерном стоянии против ляхов и воров троицких людей, Божиих и мирских, о посекании ниспосланных врагов и преодолении их бесовских хитростей. Далее следовало обращение к жителям предавшихся городов: «Несчастные! Кому вы рабски целовали крест и служите? Злодеям, бродягам и ляхам! Уже видите их дела и ещё гнуснее увидите! Пока стоит Москва и Троица, стоит Российская держава и Православная вера. Не станет их, вам ответствовать перед Богом. Есть Бог мститель! Аще раскаетесь и будете снова верно служить, обещаем вам, чего у вас нет и на уме: милости, льготу, торговлю беспошлинную на многие лета».
Шуйский слушал и улыбался.
— Благолепно звучит, — одобрил он, — надобно только ужать да написать убористее, чтобы прятать было сподручнее. Не царским гонцам доставлять сии грамоты, а тайным людям в занятые супостатами города.
Авраамий снова напомнил о помощи.
— Ты Ивану говорил? Ну-ка позвать его сюда!
Явился угрюмый воевода.
— Звал, государь?
Шуйский сурово сдвинул брови и спросил:
— Войско для Троицы снарядил?
— Откуда ж его взять, самих беда обдержит.
Василий повернулся к Авраамию.
— Слышал? Нету у меня войска и взять неоткуда. Жди, покуда города пришлют и уповай на Бога.
На этом царский приём окончился.
Решение царя о невозможности оказать немедленную помощь осаждённой лавре восприняли на Троицком подворье тяжело. В трапезной палате, где обычно велись неторопливые беседы, стояла угрюмая тишина. Антип наклонился к Ананию и вполголоса проговорил:
— Говорил же тебе, зря время теряем. Неужто сразу келаря не разглядел? Руками машет, ногами сучит, у него вся сила вместо дела на почёс уходит.
Сидевшие рядом не сдержали затаённых улыбок: это так, своей неумеренной суетой Авраамий немало отягчал жизнь подворцев. Однако громко выражать своё мнение не стали, наушников вокруг хватало. Пимен, дворский ключник, вступился за начальника: он-де хотел как лучше и не виноват, что царю иное в уши надули.
— Келарь или царь, вашим троицким оттого не легче.
— Оно, конечно, так, — согласились сотрапезники.
Кто-то возьми и предложи:
— Надо нам хотя бы харчишек для лавры собрать и с охочими людьми переправить.
В трапезной задумались, потом зашумели на разные голоса:
— Это как же, в обход Авраамию?
— Зачем в обход, он супротивничать не станет и сам вспомоществует; душа за своих тоже, чай, болит.
— Собрать недолго, да накормим волка, скрозь воров не пролезешь.
— Он же пролез.
Повернулись к Ананию.
— Сможешь ли обоз с харчишками провесть?
Тот задумался, а Антип толк его ногой — не забывай-де о нашем промысле.
— Ну, чего молчишь?
— Трудно, — сказал Ананий, — да и не могу, своего дела не справивши.
Пимен укорил:
— Все вы так, других судите, а сами, кроме своего, ничего знать не хотите.
Ананий залился краской. Сидевший напротив чернец примирительно сказал:
— Зря коришь, брат Пимен, Троицкая обитель в полном обкладе, тысячи воров вкруг неё, как в одиночку пробиться? Тут цельное войско надобно.
Что верно, то верно. Подворцы опять замолчали. Вдруг из дальнего угла прозвучал звонкий голос:
— Есть кое-что и посильнее войска.
— Кто это там? A-а, Гришка... Ну-ка, разобъясни.
— Да чего его слухать, перелёт, он и есть перелёт...
Гришка раньше работал здесь плотником, а месяц назад сбежал в Тушино, прельстившись высоким заработком. Осенью там развернулось большое строительство, и и плотниках возникла острая нужда. Его не осуждали. Рабочим людям не до войны и державных раздоров, их дело дома строить, и вашим и нашим — всем. Такие работяги ходили вольно на обе стороны, и он по старой памяти заглядывал на подворье. Его рассказы о тамошней жизни слушали, но без особого доверия. В них и в самом деле многое удивляло. Как может, к примеру, выдающий себя за православного царя разорять Божии храмы и их дом Живоначальной Троицы? Были и другие нелепицы, гем не менее, немного поспоривши, Гришке дозволили говорить.
— Насмотрелся я, братья, этой разбойной жизни и уразумел, что нет у них ничего святого; за деньги они тебе всё сделают: и Бога лягнут, и чёрта лизнут. Им ваш обоз провести — раз плюнуть, ежели денег посулите.
— Нам не в Тушино везти, а в Троицу.
— Там что, другие? Из такого же разбойного теста.
— Да-а, подумать надо...
— Нечего думать! — воскликнул Антип. — Ни одному ихнему слову верить нельзя, — и обоза лишитесь, и денег.
О его истории здесь уже знали и Антипу сочувствовали. Конечно, ворам верить опасно, но и такую возможность следовало бы рассмотреть. Так ничего и не решив, отправили Пимена к келарю для совета.
Пимен пересказал Авраамию всё, о чём говорилось в трапезной. Готовность помочь попавшим в беду братьям келаря растрогала, так что упрёкам в свой адрес даже не придал значения — не ведают-де что говорят. Попросил поблагодарить всех за заботу о ближних и передать им его благословение. Отпустив ключника, долго сидел задумавшись; происшедший разговор натолкнул Авраамия на другую мысль: нельзя ли и в самом деле подкупить воров, но не мелких, а самого большого? Он уже не раз слышал, что тот имеет большие денежные затруднения, и многое, что поступает в Тушино, к нему просто не доходит. А что если соблазнить его возможностью получить живые деньги, из рук в руки, минуя всяких посредников, в обмен на снятие осады с Троицы? Такой поступок позволит Вору выказать себя поборником православной веры и очиститься от обвинений в приверженности к латинской ереси. Нужно только уверить его в этом. Чем больше Авраамий думал, тем более утверждался, что так и нужно делать. С чего только начать?
Лично ему высовываться опасно, могут не так истолковать, а расправы ныне коротки. У патриарха Гермогена благословения не испросишь, тот никаких уловок не признает и переговоров с Вором не разрешит. Значит, надобно действовать тайно. Перебирая своих помощников, он впервые пожалел, что рядом нет ловкого и пронырливого человека, этих качеств у него самого было в избытке, поэтому и подбирал себе всегда только безоговорочных исполнителей. После размышлений решил, что лучше всего послать в Тушино письмо и передать его прямо в руки тамошнего царика. Если у того хватит ума обойтись без алчных советчиков, они промеж себя всё и решат. О посланце решил сразу — Ананий Селевин, мужик упорный и неговорливый, к тому же пришлый, в случае чего можно откреститься.
Тут же вызвал Анания и спросил, сможет ли тот довести до Вора важное письмо к пользе Троицкой обители? У того от радости даже голос пресёкся — это ж надо такое везение! Палицын засел за письмо, и на другой день Ананий со своим новым приятелем отправился в Тушинский лагерь.
Воровское Тушино поразило разгульным шумом, разнузданным весельем. Самозванец, ставший здесь в июне, не думал долго задерживаться, потому в первое время жили походным станом. Осенью принялись рыть землянки и плести из хвороста загоны для лошадей и скота. Позже пришлось устраиваться основательно. В окрестных деревнях стали раскатывать избы и перевозить к себе, в ноябре все знатные паны имели уже по собственной избе, а иные по две и даже три. Не забыли и про царика, для него и супруги воздвигли на видном месте хоромы, дворец не дворец, но всё же больше всех иных.
Поляков и воровского войска насчитывалось здесь тысяч шестьдесят, а приблудного московского люда никто не считал. Со всего света стекались сюда искатели приключений и наживы, торговцы, распутницы, бродяги, тати, разбойники, нищие — словом, населения в воровской столице было теперь не меньше, чем в самой Москве. Такую ораву следовало кормить и поить. По всем окрестностям были разосланы продовольственные отряды, и с первым снегом в Тушино потянулись бесчисленные обозы с хлебом, мукой, маслом, мёдом, птицей, рыбой, солью, фуражом. Гнали огромное множество крупного и мелкого скота. Все близлежащие деревни получили строгий приказ курить вино и варить пиво — этого добра в стане было море разливанное. Прежние землянки превратились в винные погреба.
Паны жили здесь в своё удовольствие. Завели целые псарни и гонялись с охотой по окрестным лесам, благо те изобиловали дичью. Ночами хватало других утех, в их распоряжении находились шлюхи разных племён и народов, разве только эскимоски пока не добрели. Простолюдины резвились по-своему: играли в карты и зернь, развлекались петушиными боями, бились об заклад, ссорились, затевали потасовки, дрались до смерти. Неудачников раздевали и оставляли тут же, в снегу, зачастую даже не прикрывши срама.
Каждая новая власть — это прежде всего разруха и неустроенный быт. Старое, хоть и добротное, сокрушается, новое строится наспех. Каждый хочет запрыгнуть повыше, нижние шестки остаются пустыми. Никто уже не метёт, не чистит, не скребёт, не убирает, не то что за другими, за собой. Вокруг высились горы из мусора, нечистот, останков забитого скота, гниющих потрохов, в которых копошились псы и воронье. Огибая построенное без всякого лада жильё, приходилось то и дело утыкаться в непроходимые свалки.
— Это ещё что, — объяснял Антип своему ошеломлённому спутнику, — у воровского сброда и того хуже. Там льют и кладут, как кому приспичит, и также жёнок имут при всеобщем глядении.
— А те что?
— Ничего, гогочут и сиськами трепещут...
Ничего не сказал Ананий, только шаги ускорил. Антип и без того его понял: поспешим-ка твою Дуняшу выручать.
Как и уверял Антип, казацкий стан выглядел ещё гаже. Изб здесь не ставили, довольствовались большими амбарами, которые по привычке звали куренями. Они и правда непрерывно курились от пылающих внутри костров. Всё вокруг было закопчено, и выпадавший ночью снег уже к утру становился таким чёрным, что не смывал сажу с лица, а только размазывал её. К слову сказать, станичники и не стремились мыться, существовало поверье, что хорошо прокопчённого не берут мушкетные пули, и оно пока оправдывалось, так как российские обыватели, с которыми большей частью сталкивались казаки, из мушкетов не стреляли. От небрежения с огнём случались нередкие пожары. Бедой их не считали — так, просто большой костёр, иногда очень большой.
Курень атамана Пасюка стоял посреди казацкого стана в окружении обозных возов и загонов для скота. Атаман и его люди считались едва ли не самыми буйными, им старались не перечить, пусть селятся и делают, что хотят. Даже главный атаман Заруцкий предпочитал не связываться. Большую часть отряда составляли выходцы из юго-западных окраин — Северского и Стародубского княжеств. Народ там жил особенный. Вынужденный лавировать между постоянно враждующими державами — Россией, Литвой и Крымом — он не отличался крепкими устоями и, не задумываясь о правоте, с готовностью служил тому, кто в данное время казался более сильным. Это как дрожжи: можно класть в квашню для доброго хлеба или в бадью для дурного зелья. Немудрено, что именно оттуда поднялись ядовитые пары российской смуты. Нынешний Самозванец впервые объявился в тамошнем городке Пропойске, места с более приличным названием для него не нашлось. Те, кто полтора года назад выкрикнули его, не прочь были в случае чего опять воспользоваться своим опытом производства в цари. Никакого уважения к этому званию у них не было, случалось даже, что и своего Пасюка они величали батькой-царём, а возвышающийся среди гниющих отбросов и навоза курень называли дворцом.
Ананий шёл по воровскому стану с опаской: ну, как возьмут да учнут расспрос, он по непривычке к лукавству вряд ли сумеет отговориться. Антип успокаивал:
— Распрямись и головы не утягивай. Видел что-нибудь хуже? Вот и я говорю, не жизнь, а настоящий бардадым. Здешние гультяи ни на кого не смотрят, только в кружку да на подружку.
Он, похоже, говорил правду, встречные люди двигались неверными шагами, опустив глаза долу, поминутно оступаясь и падая в снег. Лишь однажды удостоились они предупредительного окрика.
— Уйди, не то окачу! — встал у них на пути гультяй и, дико захохотав, свалился на свою же струю.
Ананий брезгливо переступил через шутника.
— Как же нам твою Дуняшку сыскать?
— Есть одна задумка, — сказал Антип, — слушай...
Зимой смеркается быстро, с небесной выси стремительно несётся тёмный полог и, раскрываясь у самой земли, тотчас её объемлет. Стояло полнолуние, полог был весь расшит чистыми звёздами. Дворец царя Пасюка звенел песнями, гремел пьяными голосами. Как обычно похвалялись собственными делами и, не желая знать ничего иного, старались перекричать друг друга. Внезапно рядом прогремел выстрел.
— Тихо, казаки! Царь-атаман гуторить желает.
Его величество стал тяжело подниматься. Это был рыхлый, явно нездоровый человек с корявым ноздреватым лицом, на котором не иначе как черти толкли горох. Дышал он тяжело, со свистом, впрочем в такой развалине дуло из-за всех щелей, и сейчас он сопроводил свой подъём явно посторонним звуком. Сидевшие рядом заулыбались:
— Так, геть его, батько, не ломать же брюхо из-за худого духа.
— Цыц, бисовы диты, ни якой уваги нэма. Бильший атаман прислал цедулю, — просипел Пасюк и уставился в свиток.
О том, каков он грамотей, знали хорошо, потому пришли на помощь:
— Та не читай, сам кажи...
— Так вот, приказано отныне с кажного нашего привоза ал и приноса половину отдавать в общий кошт.
Казаки возмущённо загалдели.
— Тихо, слухайте до конца. С того общего кошта половина пойдёт на царские нужи, а друга половина на казачьи требы: на пушки, припасы к им, на кузни, ковалей, седельщиков и всё иное, что в атаманову башку вкатит...
Продолжать ему не дали, всё утонуло в общем разъярённом крике.
— Хиба ж у нас своих ковалей нэма, шо у чужих дядькив ковать коней будэмо?
— А царю пошто стилько отваливать? Прежние и то брали меньше.
— Спокон веку не водилось, чтоб половину намолота отбирать...
Пасюк подождал, когда его воинство войдёт в полный раж, и снова разрядил пистоль.
— Тихо! Зараз поспрошаю, нужен ли тогда нам этот царь и весь евонный прихлёб? Не лучше ли свой ряд поставить, чтобы жить самим по себе и намолот в чужие руки не отдавать?
Снова общий рёв:
— Та на кой он ляд? Хай сказится, одни управимось...
Звучали и осторожные голоса: не просто-де самим жить, грамотеев у нас мало, а нужно и счёт знать, и языки, чтоб с чужими державами сношаться. Таких глушили скопом: выучимся, не дурней прочих, а надо, на стороне сыщем. «Зачем на стороне? — спорили другие. — Наш Грицько и гроши считает, и балакать на разной мове могет. Ну-ка, покажь!»
Грицько казак не из видных, нос провалившийся и голосок писклявый, труслив в поле, но удал в застолье. Вскочил на чурбан и стал выкрикивать слова, которых поднабрался, шатаясь среди чужеземных собратий по разбойному ремеслу:
— Виштенес! Магнифико! Кишбер! Пшемоцно! — и, наконец, припечатал: — Бармасалай!
— Ого-го! — радостно завопили казаки. — В скарбники его[2]!
— Та шо там в скарбники — пущай канцлером будэ! А батьку-атамана царём хотим, своим, казацким. Мы его на царице Маринке женимо.
— На кой она?! Ноги як хворостины, шо гусей гоняют, мы краще сыщем!
— Выпьем за здоровье царя Пасюка! Любо-о-о!
Пересохшим от долгого крика глоткам требовалась обильная примочка. Из примыкающего к амбару погреба выкатили пару бочек, вышибли из них крышки и стали черпать вино — кто ковшами, кто горстями, кто шапками. От такой неуёмности скоро на полу оказалась добрая половина самостийщиков. Пасюк I, восседающий на деревянном обрубке, и его приближённые крепились из последних сил.
— Хай живе наш батька-царь! — пронзительно провозгласил очередную здравицу Грицько.
Приуставшие подданные ответили вяло, лишь откуда-то сверху раздалось громкое эхо, а вслед за ним к царскому трону свалился пищащий ком.
— О, шо-сь такэ? Посветите.
Поднесли факел и замерли от изумления — на полу копошился живой клубок из связанных между собой хвостами крыс.
— Прими мех на царскую мантию! — прозвучало сверху, а вслед за этим раздался дикий хохот.
— Эге, кто-сь там балуе? — Нет, сквозь дым, застилавший верх строения, трудно было что-нибудь рассмотреть. — Ну, погодь же!
Несколько из не потерявших способность двигаться выскочили наружу. Луна ярко освещала казацкий табор, и на заснеженной крыше амбара ясно виделось нечто живое.
— Грицько, ты когда-нибудь пил до чёртиков?
— Завсегда, — признался канцлер, — иначе зачем пить?
— А чёрта лысого видел? Так поглядь.
И правда, на крыше кривлялся и делал ужимки настоящий чёрт, хвостатый, с голым черепом, на котором торчали рога.
Испуганный Грицько бросился назад, под высокую защиту. Более смелые решили лезть на крышу:
— Добудем биса батьке на подарунок.
Нелёгкое это дело, лезть по пьянке на скользкую крышу, тем паче, что чёрт оказался шаловливым и ловко спихивал вниз тех, кто подбирался к нему. Многие, умаявшись, отказались от своей затеи и недвижно застыли в сугробах.
Проскользнув в амбар, Ананий нашёл в нём груду сваленных хмелем, копошащихся тел. Посреди них на некотором возвышении сидел, свесив голову, атаман Пасюк, к нему приткнулся дрожащий от страха Грицько. Ананий крепким ударом вернул обоих к жизни и грозно спросил:
— Где Дуня, что из Кулаковки скрали?
Пасюк смотрел бессмысленным взглядом, но приставленный к голове пистоль разом освежил его память, и он сделал знак Грицько.
— Быстро! — предупредил Ананий. — Приведёшь лишних, снесу голову.
Пасюк испуганно замычал, подтверждая необходимость точного исполнения приказа. Грицько выскочил вон и довольно скоро привёл молодую женщину со следами недавних побоев на лице. Из-под наспех накинутой шубейки выглядывала порванная, залитая кровью сорочка.
— За что били? — спросил Ананий.
Женщина с ненавистью глянула на Пасюка.
— Не хотела этому борову постелю греть.
Ананий приказал Грицько встать рядом с атаманом и, сняв с плеча моток верёвки, ловко набросил на них общую петлю. Затем крепко примотал обоих друг к другу. Пасюк с опаской следил за его движениями, от страха у него отнялся язык, он только мычал. Не лучше выглядел и Грицько, который скулил, подобно собачонке, получившей крепкий пинок от хозяина. Окончив своё дело, Ананий обратил голову вверх и приказал:
— Сигай вниз!
Чёрт оказался послушным, не успели лезшие по крыше опомниться, как его и след простыл. Остались только продетые через мешковину рога да телячий хвост. Ананий же снял с пояса бомбу, запалил её и, оттянув атаманские шаровары, запустил её туда.
— Ты шо робишь? — просипел Пасюк, у которого наконец прорезался голос. — Спалишь батьку.
— Только погрею, — в тон ответил ему Ананий и поспешил из амбара, прихватив с собой Дуню. Едва успели отойти, как за спиной грохнуло, а ещё через недолгое время сзади появился очень большой костёр.
Радость соединённых супругов не имела границ. Дуню отвели в Торжище — так назывался отдельный городок, где жили торговцы и ремесленники, обслуживающие войско. Здесь можно было помыться, приодеться, подлечиться, достать любую вещь, добыть нужные сведения — словом, всё, что угодно, были бы денежки. К счастью, Палицын на них не поскупился. Дуня быстро шла на поправку, и переполненный счастьем Антип не стеснялся делиться им с другими. Он врачевал, ворожил, помогал найти пропавшее, давал деловые советы — и всё на редкость удачливо, так что о новом чародее громко заговорили вокруг. Стали захаживать заказчики и из самого стана; просили заговорить от пули и железа, защитить от навета, добиться царской милости, отвратить от атаманского гнева... Отказа не было никому. Ананий хмурился, не видя зримого продвижения дела. Антип успокаивал:
— Погоди немного, место, как на юру, отовсюду веет, сидим смекаем, на ус мотаем.
— Сколько ждать можно?
— Завтра Вор принимает гостей, с того всё и зачнётся.
— Отколь знаешь?
— Кабы не ведал, не пил бы и не обедал.
Царик давал приём. После его восторжествования на большей части московских земель в Тушино потянулись посольства и выборные из разных городов. Старались засвидетельствовать преданность и выпросить вознаграждение. Самозванец действительно не скупился: освобождал от налогов, снижал пошлины, прощал прежние долги, обещал помощь и покровительство. Стремясь завоевать доверие подданных, он был внимателен, не гнушался рассмотрением жалоб простых людей и искусно скрывал дурные черты своего нрава, приберегая их для близкой среды.
Новоявленный царь сидел на скоро сколоченном троне; более приличное сидение решили не заводить, ибо искренне считали, что оно временное. Восседающий и не заслуживал лучшего. Вида он был неприятного, борода росла клочьями и топорщилась по сторонам, как у репейника, а крючковатый нос и круглые, навыкате глаза делали его похожим на филина. И вёл он себя без должного величия: вскрикивал, громко хохотал, почёсывался. Опытный царедворец с первого взгляда заметил бы его царственную неумелость, точно так же, как слушатель может определить по игре, настоящий ли дудочник, или только старательно выучил единственный наигрыш. Но опытных здесь было мало, а те, что были, утешали себя тем, что занимающий московский трон выглядит ещё хуже.
Под стать была и сидящая чуть поодаль царица: маленькая, щупленькая, с большим упрямо выпуклым лбом, тонкими, плотно сжатыми губами и острым подбородком, что придавало лицу необыкновенно хитрое выражение. Ничего интересного, за исключением разве что глаз, продолговатых, как миндалины, да тонких выгнутых бровей, но и они не соответствовали тогдашним вкусам москвичей.
Здесь же находился и многострадальный Ростовский митрополит Филарет. Он отважно вёл себя при нападении тушинцев: заперся с прихожанами в соборной церкви и готовился вмести с ними к смерти. Но ворвавшиеся в храм победители заменили её позором. Сорвали митрополичьи одежды, нарядили в лохмотья, нахлобучили татарскую шапку и в простой телеге повезли в Тушино, усадив рядом с блудницей. Вопреки ожиданиям царик принял его с почётом, дал золотой пояс, прислужников и произвёл в патриархи. Филарет не протестовал, по крайней мере явно, на царских приёмах сидел тихо и ни во что не вмешивался. Вид он имел величественный, ещё в миру отличался щеголеватостью, был приветлив и умел ладить со всеми. Здешний повелитель исключения не составил.
Первыми в тот день принимали ярославцев, их прибыло в избытке: бояре, воеводы, старосты, духовенство, представители уездов. Громогласный игумен Спасо-Преображенского монастыря произнёс поздравительную речь по случаю восшествия на престол прирождённого царя Димитрия. Затем ему преподнесли тысячу рублей, рыбный обоз на царский обиход, а «законной московской царице» — ларец с драгоценностями. Чета выглядела вполне довольной, особенно Марина, которая держала подарок на коленях, не выпуская из рук. Щедрые дары нуждались в ответной благодарности. Ярославцы жаловались на тяготы по содержанию тушинской рати и разновременные поборы от наезжих воевод. Самозванец, терпеливо выслушав речи, сказал, что в лихую годину тяготы приходится нести всем и снять их нельзя, но что он жалует свою вотчину Ярославль и когда сядет в Москве, они узрят от него многие царские милости. Пока же пусть довольствуются тем, что на два года освобождаются от пошлин на три из самых ходовых своих товаров. Каких?
— Рыба, лён... — послышались голоса.
— С-с-с... — покраснел от натуги торговец меховой рухлядью.
— Соль, — сказал кто-то из ярославцев.
— Как вам угодно, на рыбу, лен и на соль, — согласился царик. — А тебе что не можется?
Ему объяснили: это-де наш меховщик по прозвищу Спотыка, верно, насчёт своих соболей хлопотал да языком споткнулся.
— Надо товар по языку выбирать.
Ярославцы засмеялись и поддержали шутку, напустившись на купца-заику, лишившегося завидной льготы: торговал бы овсом и горя не знал, а то ещё запел бы, или одно место заткнул, чтоб звук шибче выходил. В общем, развеселились. А под конец услышали ещё об одной милости:
— Негоже, что наши верные подданные страдают от воеводского произвола. Впредь жители Ярославля будут платить только одну царскую подать, от всего прочего они освобождаются. Гетман, заготовь на сей счёт указ.
— Слушаю, ваше величество, — смиренно проговорил князь Роман Рожинский, молодой красавец богатырского вида. И любо было видеть наивным ярославцам, как этот славный потомок королевского рода Гедеминов почтительно склоняется перед могуществом того, кому они поцеловали крест на верную службу.
Следующим был крестьянин из Переславльского уезда. Он жаловался на то, что в их деревню, отданную пану Талинскому, явился другой пан Мошницкий, пограбил, сына взял к себе в услужение, и каждую ночь выгоняет всех из избы, окромя снохи, с которой ложится в постель.
— Управь, государь, того пана, — горестно говорил старик, — что ж нас позорить этаким срамом? Да и позноблены мы так, что до тепла не дотянем.
— Почто сноху не привёз? — неожиданно спросил царик и, заметив недоумение на лице старика, объяснил: — Может, она и не жалуется.
Он громко захохотал, присутствующие тоже заулыбались. Марина наклонилась к мужу и стала что-то сердито выговаривать. Он, похоже, сам понял неуместность шутки и сделал строгое лицо:
— Самоуправство пана э... Мошницкого заслуживает строгого наказания. Доставить немедля мне для суда!
Рожинский позволил себе осторожное возражение:
— Может быть, лучше дать указание тамошнему воеводе? Посылка нарочного стоит дорого...
— Исполнять, как сказано! Накажу примерно бесчинца, другим будет острастка. А старику за причинённую обиду выдать три рубля.
— Слушаю, ваше величество.
Проситель пал на колени.
— Бог тебя вознаградит, государь, — в глазах его стояли слёзы.
Установившееся благодушие несколько нарушили два суздальских монаха. Один из них, пожилой, почтенного вида, жаловался на воеводу Плещеева: он-де потворствует своим людям в грабежах святых обителей. Нападают на монастыри, отбирают деньги, церковную утварь и всяко бесчестят Божиих слуг. Заставляют рубить дрова, стирать им бельё, варить пиво, чистить лошадей. Немощных подгоняют палками и батажьём; разгулявшись, требуют плясать и петь срамные песни...
— Какие же? Ну-ка, спой, может быть, в них и нет ничего срамного.
Супруга опять хотела было вмешаться, но не успела. Выступил вперёд второй монах, совсем юноша, и вскричал:
— Пристойно ли царю, защитнику веры, смеяться над святым старцем? Твоё войско сквернит Божии храмы, хочет разорить дом Живоначальной Троицы, палит огнём иноков, позорит юных инокинь, глумится над владыками. Нет, не защитник ты, но потаковщик гонителям православия и суть подлинный вор и еретик!
Царик побледнел от ярости, лицо его перекосилось, казалось, ещё немного и он бросит подобие трона, чтобы вцепиться в горло смелого юноши. И Марина со своим вытянутым лицом стала очень напоминать разозлённую лисицу. Ей уже приходилось быть в подобном положении два с половиной года тому назад, когда такой же безумец вместо того, чтобы объявить её царицей и привести к присяге, назвал язычницей, не достойной находиться в московских святынях. Следовало бы, как и в тот раз, побыстрее заткнуть ему глотку. Таково было мнение большинства присутствующих, но исполнить его решился только Рожинский. Он схватил крепкой рукой монаха за шиворот и понёс к выходу.
— Владыка Филарет! — продолжал кричать юноша. — Почему ты миришься с поруганием и помогаешь вести стадо христовых овец к погибели? Или ты сменил пастырский посох на золотой пояс?
В сенях крик оборвался. Филарет перекрестился и опустил голову, просидев так до конца приёма. Рожинский вернулся и спокойно объяснил:
— Такова плата за царскую открытость, сюда не заказан путь шутам и блаженным.
Эти слова вполне подтвердила очередная посетительница. Она у порога бухнулась на колени и возопила:
— О, Боже! Даруй царю твой суд и твою правду! Слава нашему Димитрию, поправшему беззаконие и преодолевшему хитрости лукавых правителей! — она поползла, не вставая с колен и не умолкая. — Государь! Прими дар от честной вдовицы на своё богоугодное дело. Всю жизнь копила. — И вытащила из-за пазухи узелок со свёртком. — Л ты, царица, возьми пелену с образом Богоматери, пусть хранит тебя от напастей и одарит чадородием.
Получив в ответ благодарственные слова, она заплакала от умиления и пошла к выходу, призывая благодать па головы царя и царицы. После такой лепоты те решили удалиться тоже. Но на этом приём не закончился.
Скоро к царственной чете явился Рожинский в сопровождении двух свирепого вида псов. Заядлый охотник, он не расставался с ними никогда, делая исключение лишь на время пребывания в приёмной палате.
— Ну-ка раскошеливайтесь, ваше величество, — насмешливо сказал он.
— Как смеешь, холоп? — возмутился царик и получил в ответ крепкую затрещину, не оставлявшую сомнения, что спектакль кончился и надо возвращаться к действительности. Подобные отношения сложились между ними с самого начала знакомства: на людях Рожинский оказывал ему внешние знаки внимания, но наедине не ставил ни в грош и не стеснялся применить силу, когда его величество выказывало ненужную строптивость. Безуспешно испробовав несколько попыток выйти из столь унизительного положения, царик решился даже на самоубийство, поглотив изрядное количество водки. Увы, не удалась и она, его успели откачать и с тех пор стали пристально следить, не оставляя без надзора ни днём, ни ночью. Пришлось покориться и заливать горе привычным для московитов способом, правда, без возможности печальных последствий, за этим следили тоже.
Забрав у него полученный сегодня улов, Рожинский подошёл к Марине.
— Не дам! — она крепко держала ларец. — Это мне преподнесли лично.
Рожинский улыбнулся и сказал:
— Не надо упрямиться, дорогая. Война, как вы знаете, требует денег. Без них нам не добыть московского престола, зато когда вы обоснуетесь в Кремле, то с лихвой возместите потерю этих жалких безделушек.
Слова и тон Рожинского её не убедили.
— Не дам! — также решительно повторила она.
— Арц! — спокойно обратился Рожинский к одному из своих псов. Тот подошёл к Марине, расположив свою страшную морду на уровне её рук, и зарычал.
— Подавись! — с ненавистью крикнула Марина и хотела было швырнуть ларец, но грозный рык удержал её от такого опрометчивого шага.
— Это всё? — спросил Рожинский, принимая ларец, и, поскольку не удостоился ответа, дал команду второму псу: — Вац, ищи!
Пёс уткнулся ей в грудь и тоже зарычал.
— Доставайте же, что у вас там, шалунишка этакая. Пли предпочитаете жертвовать своим нарядом?
Пунцовая от гнева и стыда Марина извлекла на свет жемчужное ожерелье и два перстня.
— Это всё? — спросил Рожинский у своего помощника, и Вац деликатно отошёл в сторону. — Вот и хорошо, в награду за хорошее поведение можете оставить у себя пелену с образом Богоматери. Помните, что нам нужны наследники. Буду внимательно следить за вашим радением.
Он не шутил. Желая постоянно контролировать поведение своих обожаемых повелителей, гетман сам расположился в непосредственной близости от их опочивален и, должно быть, мог даже слышать любовные вздохи, которые время от времени издавали молодожёны.
После его ухода царик разразился грубой бранью и утешил себя кубком крепкого вина. Марина в ярости кусала губы, глаза против воли наполнились слезами. Чего только не приходится терпеть ради заветного звания московской царицы — жить рядом с этим ничтожеством, терпеть его выходки, ложиться, преодолевая отвращение, в постель. Но что означает звание без власти? Так, тонкая позолота на деревяшке. Она пыталась найти себе более сильного покровителя, сначала в лице Сапеги, потом Рожинского. Эти два не захотели делить власть между собой, и Сапега уехал подальше от него, а значит, и от неё. Рожинский тоже оказался равнодушным к её чарам, более того, жестоко оскорбил. «Пани Марина, — заметил он в ответ на заигрывания, — те, кто продают себя за плату, неважно, за гроши, злотые или царскую корону, относятся к шлюхам. Я предпочитаю не иметь с ними дела». Помнится, она прямо-таки съёжилась от этих слов. Ненависть, только ненависть пылала отныне в её сердце. Она прибегала к разным способам отмщения: подсылала тайных убийц, устраивала каверзы во время охоты и военных игрищ, в которых принимал участие Рожинский, призывала потусторонние силы. Знаменитые ведьмы пытались навести порчу: замазывали в печь отпечатавшийся в глине след гетманского сапога, сжигали на сатанинском огне части его одежды, навевали злотворные ветра, готовили смертные зелья. Рожинский удивительным образом избегал расставленных ловушек и одерживал верх при всяком личном столкновении, постоянно уязвляя самолюбие противницы. Её ненависть не лечилась временем, а только копилась и, не имея способов излиться, делалась всё ядовитее. Как у змеи. У Марины было несколько преданных слуг, ещё с родительского дома. Они знали заботы своей госпожи и пытались помочь. Одна из них, прослышавшая о появлении нового чародея, получила приказ тайно привести его.
Вечером того же дня Антип предстал перед Мариной. Она смерила его надменным взглядом, каким привыкла смотреть на окружающих, считая их всех своими подданными, и увидев перед собой совсем ещё не старого человека, процедила:
— Ты не очень похож на колдуна, о котором столько говорят.
— Первый взгляд не всегда верен, и ты не похожа на российскую царицу.
Ответ прозвучал довольно дерзко, Марина нахмурилась, однако сумела быстро погасить раздражение. В конце концов он здесь не затем, чтобы говорить комплименты, для этого у неё довольно записных любезников.
— Знаешь ли ты, зачем тебя позвали?
— Для этого достаточно посмотреть на твою руку, — Антип подошёл ближе, и она с готовностью протянула её. — Ты рождена, чтобы повелевать и близка к заветному. Но на пути стоит некто большой и сильный, он близко, совсем рядом, ты понимаешь, что только с его преодолением можно добиться желаемого. Тебе не удалось сделать это своими силами и потому обратилась ко мне.
Марина не стала спорить. Она подошла ещё ближе и прошептала:
— Помоги мне, и я озолочу тебя.
Антип отступил и погрозил ей пальцем.
— У тебя нет золота, да оно мне и не нужно.
Очертив круг сжатой рукой, он вдруг явил перед ней полную пригоршню золотых монет, которые тут же перекочевали в её ладонь. Сделал ещё круг — получилось то же, монеты со звоном посыпались на пол.
Марина застыла поражённая.
— Что же тебе надо? — еле слышно проговорила она.
— Пусть твой государь прикажет снять осаду с Троицкого монастыря.
Марина с удивлением посмотрела на него так, будто услышала нелепицу, и вдруг рассмеялась:
— Ты, который творит чудеса и делает вид, что ему известно обо всём на свете, неужели не знаешь, что с тем же успехом он может приказать не сиять солнцу или стихнуть ветру? Здесь всем распоряжается князь Роман. Он одержим мыслью замкнуть кольцо вокруг Москвы, и монастырь осаждается по его воле. Стал бы благородный рыцарь Сапега воевать против монахов, если бы Рожинский не вынудил его покинуть Тушино! Но как только его не станет, Сапега сразу же возвратится сюда со своим войском. Теперь ты понимаешь, что князь Роман мешает нам обоим. Помоги убрать его, и я клянусь, что твоя просьба будет тотчас исполнена.
В её словах имелся смысл, Антип немного подумал и попросил рассказать о расположении хором. Марина принялась объяснять: всё очень просто, никаких тайн мадридского двора. Имеются сени, за ними большая приёмная палата, далее трапезная и опочивальни, прямо — государя, налево — её, направо — Рожинского. Слуги размещаются в дворовых пристройках, там же поварня, погреба, портомойня, сторожня.
— Есть ли какая охрана внутри, опричь наружной?
— Стражники только в сенях, гетман не доверяет людям, потому охраняет государя с помощью каких-то тайных уловок, о которых даже мы ничего не знаем. Зато у самого охрана простая — два огромных пса, но они страшнее всего, эти твари приучены брать пищу только из рук хозяина и в случае чего сразу хватают за горло.
— Ты недостаточно знаешь все собачьи слабости, — усмехнулся Антип. Задав ещё несколько вопросов и условившись о действиях, он покинул её. Кровавого дела они решили не откладывать.
Ананий хмуро выслушал рассказ приятеля о свидании с Мариной. Не нравились ему эти игры. Выходит, тот, кто сказывается царём Димитрием, что-то навроде куклы, которую дёргают за верёвочки. Он дважды дурит народ: тем, что принял чужое имя, и тем, что отдал свою власть в другие руки.
— Так и есть, — убеждал Антип, — чужим угодлив, нам не пригодлив, совсем пустой царик, о него мараться не след.
«Но как же письмо Палицына, которое он обязался передать в его собственные руки? И как же клятва брату? Разве можно вот так всё взять и переставить? И можно ли знать наверняка, кто самый настоящий дергун? Нынче Роман, завтра Иван, а главный Вор так и будет продолжать дурить честной народ».
Антип удивился его задумчивости:
— Отвага думы не любит, сам знаешь: не эдак да после — отдумал и вовсе. Может, и впрямь отложим?
— Да нет, чего там, — пожал плечами Ананий. Спорить, это не по его части.
Дело начали глубокой ночью. Марина прислала свою служанку, Антип послушно следовал за нею, ведя на длинной, смотанной на руку верёвке прикормленную собачонку, ласковое, игривое существо. Шествие замыкал Ананий, ему предстояло сегодня сделать самое главное. До царских хором добрались незаметно, всё вокруг было спокойно, сенная стража, опоенная сон-травой, мирно почивала на лавках. Антип бесшумно отворил двери и пустил собаку на всю длину верёвки. Она охотно устремилась вглубь, где-то в трапезной её ожидало заботливо оставленное лакомство. Арц и Вац быстро учуяли присутствие сучки и вынуждено оставили свой пост. Как только собаки обнюхались и пришли к взаимному соглашению, Антип потянул за верёвку. Обольстительница побежала к выходу, за ней бросились вприпрыжку гордые и неподкупные стражники Рожинского. Выведенные во двор, они со всей собачьей страстью принялись за любовные игры, презрев обязанности службы. Путь был свободен, и Ананий осторожно двинулся вперёд.
Везде властвовал глубокий сон, ничто не мешало его движению, лишь у опочивален пришлось задержаться и приготовиться к своему жестокому делу. В эти последние мгновения спешить не следовало, о том же говорил и Антип, не дай Бог ошибиться, более удобного случая не представится. Приятель беспокоился зря; за правой дверью спал всевластный гетман, в средней опочивальне видел свои воровские сны злодей, выдающий себя за царя Димитрия, слева притаилась его коварная жёнка — тут ошибиться мудрено. Ти-ихо... Только потрескивают в углах недавно ставленные хоромы, ведут где-то на дальнем конце полуночную перекличку петухи да звякнул дорожный позвонец. Этот звук вдруг напомнил Ананию последнее прощание с братом. Тогда под далёкий звон лаврских колоколов Данила просил его исполнить последнюю просьбу и, услышав обещание, просветлел ликом. «Хорошо», — явственно прозвучало его последнее слово. Ананий, более не раздумывая, шагнул вперёд.
То, что находилось за дверью, мало напоминало царскую опочивальню. Это было небольшое помещение, половину которого занимала просторная лежанка. Тусклый свет лампады освещал раскинувшегося на ней мирно посапывающего Самозванца. Что за сны виделись этому пройдохе, положившему начало новой, самой кровавой российской смуте? Гадать не стоило, только своей кровью может он смыть сотворённое зло. Ананий сделал осторожный шаг и охнул — что-то крепкое впилось в ногу. Наклонившись, понял, что угодил в один из капканов, которые во множественном числе расставил предусмотрительный гетман. Заядлый охотник рассчитал, что рано или поздно в них попадёт непрошеный гость. Слава Богу, что Ананий в своё время саморучно наделал таких штуковин десятками и хорошо знал их устройство, к тому же держал в руках прочный булатный нож. Освобождение не обошлось, однако, без шума, и царик открыл глаза. Ничего не мог понять спросонья, только заметил, как кто-то копошится у порога и завизжал от страха, тонко, пронзительно, как свинья, которую тащат на убой.
— Молчи! — грозно приказал Ананий, и тот послушно затих, подавившись криком. Но и того, что было выдано, хватило на начало тревоги. В опочивальню ворвался Рожинский. Увидев незваного ночного гостя, он сделал стремительный прыжок, и только что освободившийся Ананий почувствовал новый капкан, но теперь уже на своей шее. Он полоснул ножом по сжимавшей руке, гетман охнул и сразу ослабил хватку. Клещи разжались, Ананий попытался нанести ещё один удар, на этот раз без успеха. Рожинский был умелым бойцом, борьба с ним, даже раненым, не сулила скорой победы, а времени у Анания не оставалось, со двора уже доносились взбудораженные голоса. Ему всё-таки удалось ещё раз зацепить противника, прежде чем изрыгающий проклятия Рожинский выбил у него нож. Продолжать борьбу далее не имело смысла.
Вырвавшись из рук окровавленного гетмана, Ананий выскочил в спальные сени и открыл дверь в опочивальню Марины. Она сидела на кровати, изображая только что проснувшегося человека. Ананий приметил её слабый кивок в сторону окна и поспешил туда. Сорвать слабо держащуюся решётку не составляло труда, ещё одно движение ногой понадобилось, чтобы выставить раму, и вот он уже зарылся в прилегающий сугроб. Справа, как и было творено, дровяник, от него идёт тайный лаз, совсем немного, и он уже за оградой. Невдалеке от неё притаилась повозка, в ней переменная одежда. Туда же скоро прибежал Антип.
И вот уж покатила по ночному табору мирная телега е бедно одетым мастеровым на облучке, стонущей на охапке сена бабой да беспокойно хлопочущим возле неё мужиком. На выездной заставе объяснили, что везут роженицу к повитухе. Заставники посочувствовали и придираться не стали.
— Окромя бабы и её дитяти ещё что-нибудь везёте?
— Да где там? Разве бочонок с винишком для расплаты. Теперя сами знаете что за время, задаром ни родиться, ни помереть.
— То правда, — согласились заставники, — не по-христиански это, скажите своей повитухе, чтобы дитё приняла даром.
И вино отобрали.
К троицкому подворью въехали ещё до света. Келарь выслушал их рассказ, бросил в огонь возвращённое письмо и, опечаленный, ушёл в молельню. Не удалась в этот раз попытка помочь осаждённой лавре; на царя и на царика надежда оказалась плохой.
На Троицком подворье продолжали ломать голову над тем, как помочь сражающейся обители. Более всех мучился Ананий, это из-за его промашки, думал он, не совершено справедливое возмездие, с гибелью Вора смута наверняка пошла бы на убыль. Антип старался успокоить друга.
— Тому не пришло время, — говорил он, — один помрёт, на его место другой такой же встанет и начнёт новую замятию. Так будет, пока люди не изверятся, не поймут, что беззаконие хуже самого строгого закона и не возвернутся к старому.
«Ему хорошо и при новом, и при старом, — думал Ананий, глядя на счастливых супругов, — а мне теперь куда податься? В лавру с пустыми руками возвращаться негоже, что делать?»
А вот Палицына провал затеи с подкупом Самозванца не обескуражил. Уныние ему вообще не было свойственно. Неудачи будоражили его, давали новое направление для поиска решений, так что в конце концов что-нибудь получалось, хотя и далёкое от первоначальных задумок. Он всё чаще задумывался над словами Шуйского о том, что нужно ждать помощи из других земель. Жалкое положение, в котором находилась Москва, действительно не позволяло надеяться на царскую выручку. Но ведь нельзя просто так сидеть и ожидать. Может быть, те и не знают, как туго приходится сейчас троицким братьям. Тут помимо царских грамот требовалось весомое патриаршее слово.
Патриарх Гермоген Авраамия не очень жаловал. Человек он был прямой, неувёртливый, и в силу своего характера не доверял ловким и оборотистым людям. Авраамий о том знал, однако ради дела был готов на нелицеприятную встречу. На самом же деле Гермоген не выразил обычного недовольства, только однажды не сдержал попрёка: не грех бы сначала меня повестить, прежде чем идти к царю с разговором о Троицкой обители.
— Так ведь грамота была ему послана, — попытался оправдаться Авраамий, хотя понимал, что патриарх прав: мимо своего начальства прыгать наверх не полагается. Хорошо ещё, что он не знал о предпринятой попытке переговоров с Самозванцем, тогда бы настоящих неприятностей не обобраться.
— Виноват, — осёкся он, — прости, владыка.
Гермоген наклонил голову. Желание келаря помочь троицким братьям он безоговорочно поддержал и посоветовал послать вестников прежде всего в северные земли, жители которых, хотя и отложились от законного царя, но менее других закоснели в своём грехе.
— Я дам для них особую грамоту, — пообещал Гермоген, — и буду молиться, чтобы Господь отвратил их от лукавства, направив на путь истины. А ты разошли людей но городам, пусть сказывают всем о подвиге троицких братьев, которые без страха встали на супостата и просияли во мраке.
Через малое время после того, как Авраамий возвратился к себе, пришла патриаршая грамота. В ней говорилось:
«Бывшим братьям нашим, а теперь не знаем, как и называть вас, потому что измена ваша законному государю в наш ум не вмещается. Слово наше пишем не ко всем, лишь к тем, кто изменили не своей волей, но силою и в тайных мыслях о слабости своей сокрушаются. О них я молю Бога, плачу и с рыданием вопию: помилуйте, помилуйте свои души и души своих родителей, восстаньте, вразумитесь и отстаньте от лукавых прельстителей. Возьмите себе в пример крепость и мужество тех, кто защищает дом Живоначальной Троицы, предстательствуя перед Царём Небесным за себя и за вас. Неодолимые в напастях, они изнемогают силою, но не иссякают надеждою. Так помогите им во искупление греха своего!»
Авраамий прослезился и поцеловал грамоту. Собрал всех подворцев на совет и сказал так.
— Два месяца сияет наша обитель ярким огнём правды в мерзости запустения. Владыка считает то высоким примером и просит послать наших людей в северные города со словами правды, пусть расскажут о радении наших братьев и подвигают малостойких на честные деяния. Он благословит всех и даст свои грамоты. Дело опасное, нужно пройти через сонмище врагов, преодолеть поругания и лживые наветы. Кто готов на сей подвиг?
Охотников нашлось немало, отобрали нескольких самых крепких: Никодима отрядили в Углич, Елизария в Ярославль, Гавриила во Владимир. Отправили также охотников в Кострому, Ростов, Переславль; Ананий напросился на самое опасное направление, дмитровское, где безраздельно властвовали воры. С ним вызвался ехать и Антип, очень уж они привыкли друг к другу. Дуняшу же оставили на подворье, посчитав, что здесь ей выйдет безопаснее всего.